Полная версия
Божественная Земля
Как же иначе! На этой унылой, насквозь продутой стылыми ветрами земле, усеянной кое-где огромными, округлыми, обкатанными валунами – следами прошедших некогда древних ледников, и на которой, сколько можно было видеть, не росло ничего, кроме ягеля и вереска в укрытых от ветра низинах, огонь означал гораздо больше, чем любое другое божество.
Огонь означал жизнь и даровал надежду дожить до весны жуткой, угрюмой полярной ночью, когда небо над головой от края до края часто сияет и переливается холодным безумием пляшущих полярных огней, но обрадовать и согреть человека по-настоящему эти огни не могут.
Согреть человека может только огонь костра, тепло заваленного снегом до отверстия для дыма чума и надежда, что ему есть ещё на что надеяться, во что верить и для чего жить на этой такой холодной и бесприютной, не отличающейся излишним гостеприимством, насквозь навечно промороженной земле.
Двое мужчин сидели у костра, расположившись у основания возвышающегося над ними огромного, в несколько человеческих ростов, сделанного, возможно, ещё в бронзовый век, а может быть даже во времена неолита, каменного изваяния.
Они сошлись здесь, у огромной, грандиозной, поражающей воображение, возвышавшейся высоко в синем небе над ними каменной статуи непонятно чего и кому, отдалённо похожей на скульптурное изображение некоего устрашающего вида человеческого существа, как, бывает, сходятся представители двух различных временных эпох у неправедно забытого общего прошлого, и, наслаждаясь теплом огня и магическим влиянием языков пламени на сознание, пили огненную воду поочерёдно из одного, прихваченного из дежурки специально для такого случая, обычного гранёного стакана.
Божественный огонь распространился и тёк по их жилам, обжигал им рот, и они гасили обжигающее пламя, заедая его кусками рыбы, которую Хиля выловил в ближайшей речушке и коптил теперь в дыме костра, распотрошив и насадив толстые, красномясые рыбины на тонкие прутики.
Безбрежность ясного, без облаков, неба колыхалась над их головами, переливаясь от нежной бирюзы там, где солнце клонилось к горизонту, до густого синего цвета на восходе, и тундра, зеленея и цветя нехитрыми, еле заметными, скромными северными цветами, казалось, любовалась собой и, как в зеркало, гляделась в небо.
И где-то далеко, немыслимо далеко отсюда, были сборные домики экспедиции, ещё дальше – самая неизвестная в мире из никому неизвестных бывших столиц – Малые Карма-кулы, а уж огни современной цивилизации, её стремительный ритм и тяжёлая, всё сминающая поступь и вовсе как бы не существовали в этом эдемском саду. В окружающем мироздании царили тишина и полное умиротворение.
– Хорошо, однако! – одним махом хватнув добрячий стакан жидкого пламени и заедая его горячей, с костра, рыбой, обжигаясь, и морщась, и кривясь от несказанного блаженства, отчего узкие глаза на морщинистом лице старого охотника совсем закрылись, односложно высказался, почти по-кошачьи промурлыкал, наслаждаясь выпивкой и изысканной, какую ни в одном ресторане днём с огнём не сыскать, деликатесной, с жару с пылу закуской, Хиля.
Они употребили ещё по паре стаканов, затем Хиля выбрал самую большую рыбину и положил её на основание монумента, к ногам каменного колосса.
– Подарок. Чтобы Бог не обижался, – объяснил он и, опустившись на колени перед суровым ликом изваяния, как бы сев на задники унтов и сложив перед собой молитвенно руки, надолго замолчал.
Иван Иванович вынул из сумки фотоаппарат и, отойдя на несколько шагов, снял с нескольких ракурсов и Хилю, и его Бога, и чадящий чёрным дымом, угасающий костёр.
В эти минуты ему даже казалось, что он понимает безграничную любовь старого охотника к тундре и к такому же древнему, как сама тундра, Богу тундры. И не только понимает, но и восхищается.
Внуки Хили давно переселились в город, на Большую землю, где у них были семьи, благоустроенные квартиры, хорошая работа. Звали к себе и Хилю.
Но старый охотник не хотел к ним переезжать, как мог отказывался.
– Привык к тундре. Не смогу жить без неё. В городе, однако, людей много, машины шумят, воздух плохой, дышать нечем, – объяснял старик, и Иван Иванович понимал его.
«И продукты суррогатные, и люди, погрязшие в беспросветной глупости, животном скотстве и ничем не сдерживаемой алчности», – мог бы добавить он, но постарался благоразумно воздержаться от комментариев к образу жизни, складу ума и легкомысленным суждениям о превратностях жизни своих соплеменников.
Фотографии же, когда они вернулись обратно, получились прямо на заглядение – отменные.
– Хоть в журнал посылай, – высказался, разглядывая снимки Виктор Монгольский. – Такая фактура: огромное каменное божество и молящийся перед ним, стоящий на коленях старый абориген.
Всё натурально: и каменная стена ущелья на фоне неба, и каменный колосс, и валяющиеся вокруг обломки скал. Таких снимков нигде больше не сделаешь. Этот снимок, если его потрудиться разослать, может обойти все журналы мира.
Сам он пустых, по его мнению, переходов не любил, предпочитая экзотике дальних путешествий работу над документализацией и детальной отработкой научных статей.
А по возвращении в Белокаменную, если и позволял себе кое-какие нестандартные развлечения, то самым любимым из них была потаённая от всех страстишка перекинуться в покер, сыграть партию-другую с каким-нибудь записным, общепризнанным картёжным маэстро по мелочи, как это принято среди умных, интеллигентных людей, на пару-другую косых зелёными.
В этом он был весь, ещё с давних детских лет, с далёких южных пляжей, на которых он оттачивал до совершенства своё незаурядное мастерство картёжного игрока и блестящего психоаналитика.
Такая уж выпала им планида. И с этим ничего нельзя было поделать, ни что-либо изменить, ни перебросить карты судьбы по-другому.
Близкую этому случаю по духу сентенцию высказал как-то в сердцах один умный грек, когда его жена стала чрезмерно пенять ему, что вот она, как проклятая, сидит постоянно дома с детями, в то время как он без конца пропадает на пиршествах и всяческих отмечаловах: «Каждому своё, моя дорогая! Богу – богово, а кесарю – кесарево!» Возможно, в каком-то смысле похожая история была и с друзьями.
Мягкий, слабохарактерный Иван Иванович больше интересовался красками и их сочетанием, а волевой, самолюбивый, упорный в достижении цели Виктор с младых лет предпочитал реальный конечный результат и лучше всего в твёрдо осязаемых на ощупь и ласкающих взгляд и тешащих весомой значимостью душу наличных. И, обдирая по мелочи дешёвых пляжных мошенников, уже тогда, в босоногом детстве, получал несказанное эстетическое наслаждение от торжества ума над подлостью и хитростью, умея заранее предугадать возможный карточный расклад.
И, став учёным, защитив между прочих дел – семейных, занятий спортом, кабацких пирушек, увлечений легкомысленными и легко доступными красотками – как бы от скуки докторскую степень, так и остался в чём-то ребёнком, не отказывая себе любимому в давних детских удовольствиях: надрать от души какого-нибудь корифея в картёжном промысле, соединяя приятное с полезным, чем и славен был в научном мире и среди профессиональных игроков, получив, возможно из-за своей фамилии, широко известную в столице кличку – Монгол.
Чему, впрочем, полностью соответствовал своей восточной красотой и восточной же беспощадностью к противникам за карточным столом.
Ещё говаривали, слух такой про Монгола шёл, что в случае чего, когда в картах возникали ненормированные, нештатные ситуации, не было Монголу равных в бульварном, бесшабашном махалове.
А пару раз, когда спор пришлось решать на ножах, он каким-то изощрённым, зверским приёмом сумел направить финорез противника в его же руке прямо в грудь несчастному, и хорошо, если после этого жуткого приёма тому каким-то невероятным чудом удалось выжить.
Ловок и силён был Монгол. Сам он ходил без оружия, но горе было тому, кто обнажал против Витьки клинок. В таких случаях Монгол не знал пощады к противнику.
И уж если нож врага, недавнего партнёра по партии, по воле судьбы или злого рока, оказывался в груди любителя поножовщины, значит, такова была воля всевышнего. Монгол тут был совершенно ни при чём. Кому после этого и на что жаловаться? Картёжный расклад не всегда решается за ломберным столом.
Впрочем, дальнейшее Витьку обычно не интересовало. Он был достаточно интеллигентен, чтобы уметь поддержать разговор в любой предлагаемой недавним визави форме.
А если недавний собеседник не умел обращаться с оружием, так известно: не умеючи ведь недолго и порезаться, и незачем было его вынимать. Сидел бы лучше дома и ел вареники. Со сметаной.
И, получив полное удовольствие как от выигрыша, так и от того, как и каким образом, в хорошем мужском, чисто джельтменском стиле он отстоял этот ворох выигранных им бумажек, Монгол в наилучшем расположении духа покидал ристалище, предоставляя поверженному им противнику заботиться далее о себе по силе возможностей самому, молвя: «Что, любезный, хотел, то и получил. Неча рыпаться, коли Бог умом не сподобил!»
Так что репутация у Монгола в определённых кругах была ещё та.
Слабонервным не рекомендовали с ним связываться. Что совсем не мешало Монгольскому числиться в институте во всеобщих любимцах, особенно среди женщин. Абсолютно всех, поголовно: и красивых, с неуёмными и никогда не реализуемыми претензиями, и не очень.
– Витенька! – с придыханием, возведя вверх очи, как наши женщины это в совершенстве умеют, говорили они. И не просто говорили, а произносили это имя благоговейно, с трепетом в голосе, впадая в полный экстаз. – Витенька – это такой душечка! Золотой человек! Если бы все были такими! – с нотками сожаления в голосе, видимо, не слишком по-доброму вспоминая своих мужей, и не только мужей, говорили они.
И их несложно было понять. Монгол всегда был хорошо одет, великолепно держался, оказывал им всяческие знаки внимания, некоторым дарил дорогие духи на корпоративных междусобойчиках, и они, облагодетельствованные вниманием вальяжного красавца, что называется, души в нём не чаяли.
Попробовал бы им кто-нибудь возразить! О другой стороне Витькиной натуры мало кто, кроме Ивана Ивановича, что-либо знал. И то не всё.
То есть он понимал, что не всё так просто в картёжных раскладах. Многое зависит от того, какая карта выпадет и как на стол ляжет. И как фарт пойдёт. И какой противник сидит напротив: полный лох или слегка в уме и количество тузов в колоде знает. Но никогда бы Иван Иванович не подумал бы, что Монгол способен на крайности. Ну, если так, по мелочи, лёгкий мордобой. Не больше. Это за ним водилось.
Тут Витька был в теме. Это была его стихия, в которой он обретался как рыба в воде. Любил помахать с наслаждением, в охотку. Он всё любил. А о своих подвигах Монгол сильно и не распространялся. Скромный был. Не любил излишне себя афишировать. Есть такие вещи, которые даже с друзьями не обсуждают. Так что Иван Иванович о своём друге особо ничего не знал.
Однажды только, появившись утром, как всегда с опозданием, на работе, устроившись уютно в своём кресле за рабочим столом и шурша разложенными на столе бумагами, он как бы между прочим, не форсируя особо звук и содержание, тихо обронил:
– Прибил я, кажется, вчера одного приятеля. Теперь и не знаю, жив ли он. Правда, с его стороны там секунданты были. Так что, на мой взгляд, это их заботы, что там с ним и как.
Нечто похожее Иван Иванович слышал и раньше и поэтому не стал выяснять подробности.
Прибил так прибил! Эка важность! Было о чём говорить! Такое и раньше не так уж редко случалось. Некуда Монголу было здоровье девать. Любил во всей красе себя показать. И раньше всё как-то обходилось по-тихому.
Но как-то, в конце дня, порядком угорев от плывущего над столицей зноя и мелких, изнурительных, доставших до невозможности хлопот на работе, Иван Иванович решил «охладиться» в ближайшем кабаке на Никольской, бывшей некогда началом Владимирского каторжного тракта, плавной дугой выходившей к Красной площади, прямо к очертаниям возвышавшейся посреди улицы на другой стороне площади Никольской башне.
Ничто не предвещало неприятностей. Иван Иванович любил здесь отдыхать. Этот вид наводил на некоторые смутные, неопределённые мысли. И здесь было красиво. И, кроме того, с этим кабаком были связаны некоторые давние, полузабытые воспоминания.
Когда-то неподалёку отсюда располагалась известная на всю столицу гостиница и ресторан «Славянский базар». На стенах ресторана были развешаны портреты известных писателей с их автографами, деятелей искусства, просто известных людей.
Здесь звучала хорошая музыка, бывало, пели известные на всю страну популярные певцы. В полусумраке сцены развевались в такт музыке платья именитых цыганок, звучали звонкие, высокие голоса задорных цыганских исполнителей.
Он, тогда молодой, любил иногда здесь бывать, разумеется, когда в наличии деньги были.
Однажды за его стол подсела молодая цыганка из ансамбля. Она была вызывающе красива, умела эффектно, театрально подать себя.
– Позолоти ручку, касатик! – обратилась она к нему. – Я всю правду тебе скажу о том, что было, что есть, что будет, чем сердце успокоится, – протянув над столом руку с раскрытой ладошкой, сказала цыганка. Её чёрные, как дождливая, ненастная ночь, глаза смотрели на Ивана Ивановича испытующе.
– А много ли надо? – растерявшись от неожиданности, спросил он.
– Сколько не жалко, дарагой, – ответила она. – Дашь мало – гаданье не сбудется. Дашь много – самому ничего не останется. Что тогда без денег завтра делать будешь? Ты ведь не богач. Я вижу! На что пить-есть станешь? Как без денег красивых женщин хороводить, завлекать начнёшь? – с улыбкой спросила она. – Дай бедной цыганке, сколько не жалко. Столько, чтоб всем хорошо было. Чтоб и тебе не в наклад, и нам, цыганам, не в обиду.
Зал затих. Иван Иванович не знал, как поступить. Вряд ли танцовщице ансамбля нужны были деньги. Он потянулся к боковому карману костюма, вынул сколько там было денег и положил в протянутую к нему над столом холёную ладонь танцовщицы.
И сразу, как будто только этого и ждал оркестр, громогласно грянула музыка и речитатив на высокой ноте завёл заздравную. Заныла волынка, ударили в перебор струны гитары.
– Ай-яй-яй-яй-а-а-а, наш любимый, дорогой, поздравляем, поздравляем, наш любимый, золотой! – И закружились, размахивая и вздымая подолы платьев, вокруг Ивана Ивановича цыганки-танцовщицы из ансамбля, подхватили его под руки, завертели, закружили, потащили на сцену.
– Ай-ляй-ляй-ляй-ля! Ай-ляй-ляй-ля, – выводил высокий, на летящих верхних нотах голос, и цыганка вертелась вокруг него и заставляла его танцевать, и весь зал словно сошёл с ума.
Все повскакивали из-за столов и пустились в пляс. И все вертелись, и выделывали ногами чёрт те знает что, и кружились, и всем было хорошо и весело. На какое-то время все забыли о своих заботах и проблемах, пока в зале царило всеобщее беззаботное веселье.
– Меня зовут Рада, – убегая вместе с остальными цыганами за кулисы и одарив его жарким взглядом, проговорила она. – Найди меня! Я всё про всё тебе расскажу. Никто, кроме меня, не нагадает тебе лучше меня. Приходи! У меня рука лёгкая. Как нагадаю, так и жить будешь. И ни о чём, что бы потом с тобой ни случилось, жалеть не будешь.
Ансамбль как неожиданно появился, так же неожиданно исчез. Спустя неделю он нашёл Раду. И они пили такое сладкое-пресладкое вино любви, горькое крымское вино «Красный камень», игравшее золотистыми солнечными искрами юга в их бокалах в недорогих кафешках на Ордынке.
Камень этот знаменит и многим известен. Он расположен в густых, необычайно красивых, светлых, пронизанных солнцем, лесных горах высоко над сказочной, волшебной Ялтой.
Его хорошо видно с набережной, от морпорта и из бывшего некогда пригородом Ялты небольшого селения – Дерекоя, или ещё этот пригород горожане называют Ущельным; по нему после осенних и весенних ливней весело бежит, бурля и перепрыгивая с камня на камень, одноимённая речка Дерекойка, берущая начало из тёмного, мрачного горного ущелья, недалеко от которого, почти рядом, и начинается селение Дерекой.
В Ялте есть ещё одна речка, берущая начало из горного водопада Учан-су, бурного в дожди и хорошо видного из Ялты, впадающая в море на набережной, но название вино получило от Красного камня над Ущельным.
И ему приятно было пить вино, напоминавшее о юге, о чудесном, светлом, солнечном городе, о море, о селении, в котором он вырос и любил бывать, гулять по его улицам, наслаждаясь видом таинственных, как сама вечность, обступивших со всех сторон селение гор.
К камню вела извилистая лесная, горная дорога. Немного выше камня лес заканчивался и дорога выходила на плоское горное плато, на котором на краю обрыва стояла одиноко, в полном безлюдьи, белая высокая ротонда.
И он надеялся, что когда-нибудь, если повезёт, в конце пути, его жизнь выйдет на такое вот ровное плато с беседкой и он, сидя на краю пропасти в такой вот беседке, сможет через белые колонны оглянуться назад, на извилистую, сложную, не всегда правильную и праведную, со множеством глупых ошибок, лесную дорогу, по которой он так долго шёл через горы, крутыми опасными путями к этой беседке на краю пропасти.
И там наконец, возможно, в его душе воцарится спокойствие и умиротворение, в конце дороги, на краю страшной, жуткой бездны, откуда возврата нет, в такой, как на этом пустынном, безлюдном плоскогорье, пронизанной ясным, прозрачным светом белой ротонде.
А она раскладывала ему пасьянс на картах и говорила непонятные слова про долю и про судьбу.
– Доля твоя такая, – говорила она, – что никак тебе нельзя будет, даже если бы ты очень захотел, изменить свою судьбу. Если изменишь судьбу, которую выбрал однажды, станешь несчастным, – объясняла она, раскладывая пасьянс.
А ему было всё равно, какая ему выпала доля и какая будет судьба. Он целовал её в губы. Такая сегодня была его доля, а какая будет судьба, он не интересовался. Что будет, то и будет! Чего раньше времени без меры попусту волноваться?
И ещё он думал между поцелуями, что карты безбожно врут и уж что-что, а свою судьбу он выбрал давно, ещё в детстве. И менять её не собирался. Другой судьбы ему было не надо.
А она всё смеялась.
– Ну погоди! – говорила она. – Люди кругом! Дай догадаю! – И, разложив на столе между рюмками карты, вдруг вспыхивала огнём и часто говорила:
– Сегодня карты не хотят говорить правды. Вот завтра… – и смешивала картёжный расклад. И они отправлялись к ней, в гостиничный номер.
И потом, вернувшись домой, он никак не мог дождаться завтра. А через месяц он ушёл в экспедицию. А вернувшись через полгода, он узнал, что «Славянский базар» сгорел, цыганский ансамбль распался, и никто не мог ему обяснить, где теперь искать Раду.
Через год он нашёл её в загородном ресторане на горе Ахун в Сочи. На гору вёл изнурительный винтовой серпантин, на котором с большим трудом могли разойтись две машины, что не мешало местным абрекам нестись стремглав сверху вниз, гарцуя на своих дорогих авто, как на рысистых скакунах, не снижая скорости. Кто хочет остаться живым – посторонится! Или будет раздавлен!
И стадо высокопородных авто, заполонивших площадь на вершине горы перед рестораном, без слов объясняло несведущим элитную значимость этого высокогорного заведения.
Там он и нашёл её, чтобы тут же потерять. Ансамбль был уже другой. Рядом с ней выплясывал худощавый, как цыганская плеть, прогонистый цыган в алой, на выпуск рубашке, перепоясанной цветастым кушаком. И она вертелась вокруг цыгана, как когда-то, не так уж и давно, вертелась вокруг него. Такие иногда бывают неожиданные открытия. Доверяй после этого этим сотканным полностью из наших фантазий и обманного флёра предполагаемых надежд и ожиданий, божественным, непредсказуемым и непонятным созданиям – женщинам!
И он сидел в полутёмном зале и пил горькую. А потом, выйдя покурить, он увидел, как она с цыганом села в сияющий никелем белый «Мерседес» и машина плавно унесла их в темную, волнующе ласковую, восторженную негу и томительное сладострастие южной ночи.
В пылающий внизу, под горой, огнями, полный соблазнов и веселья, никогда не скучающий город. В другую, незнакомую Ивану Ивановичу жизнь.
Перед тем как сесть в машину, она оглянулась. Их взгляды встретились. Ему показалось, что Рада его узнала и на минуту задержалась у открытой дверцы сияющего ландо, но из машины раздался требовательный окрик, и, то ли поздоровавшись, то ли как-то жалко кивнув ему головой, Рада нырнула в тёмное чрево автомобиля.
Машина тронулась с места и медленно, завораживающе блестя белыми лакированными боками и никелем, уплыла, исчезла в волнующей, мерцаюшей темноте. Больше он её никогда не видел. Вернее, однажды он встретил её при совершенно необычных обстоятельствах. Или так ему только показалось?
Он и по сей день, вспоминая тот случай, не мог правильно рассудить, настоящая это была встреча или всё это ему только привиделось. Померещилось в воспалённом необычной обстановкой и разрежённой северной, бедной кислородом полярной атмосферой мозгу.
Поэтому он изредка заглядывал в этот кабачок, расположенный почти на том самом месте на Никольской, где когда-то находился известный на всю столицу ресторан «Славянский базар».
Давно уже не было здесь ресторана. И Рады давно не было. Наверно, выплясывала где-то со своим цыганом. А может, с кем-то другим.
И жизнь уже изменилась и нисколько не походила на прежнюю, и люди. Всё кругом неузнаваемо изменилось! А он иногда всё еще заглядывал сюда по привычке, как будто эта улица возвращала ему свежесть и аромат молодости, воспоминания о жарких объятиях цыганки Рады.
Он поставил машину на свободное место в бесконечном ряду автомобилей на улице и сел на летней веранде, наслаждаясь открывшейся взгляду кремлёвской перспективой.
Откуда-то отсюда, от этой площади, от рубиновых звёзд над Кремлём начиналась Россия, противоречивая и не всегда понятная, но неизменно трогательная, бередящая душу и вызывающая восторг, любовь и трепетное восхищение.
– Вам как обычно? – спросил подойдя хорошо знавший Ивана Ивановича официант.
– Да, как обычно, пожалуйста! – ответил он и, когда официант принёс заказ, поблагодарил его, а потом, большими, жадными глотками поглощая из бокала пенящийся прохладный напиток, думал, что вот уже и вечер и самое время прикинуть, как его провести, куда пойти отдохнуть после доставшего до печёнок душного, суетливого дня.
Но что-то, как он неожиданно почувствовал, уже пошло не так, как обычно. Внутри него, помимо его воли, непроизвольно возникло нудное, беспокоящее, неприятное напряжение.
Он поднял голову и огляделся. Двое мужчин стояли у входа на веранду и наблюдали за ним. Один был толстый, довольно бесформенный, а второй – невысокий, мозглявый, в чём душа держится.
Оба, несмотря на жару, были «при параде». Они были в довольно мятых летних, светлых костюмах, при галстуках, и держались как-то, несмотря на банальный вид, вполне официально.
– С вашего позволения, ничего, если мы вас слегка побеспокоим? – спросил мордатый, без разрешения усаживаясь на свободное место за столом.
У него был густо заплывший фиолетовым цветом глаз, и говорил он так, как будто ему тяжело было открывать рот и он делал это через силу, медленно, как корова, жующая жвачку, а у второго, хлипкого, разнесло щёку с бордово-малиновым оттенком и перекосило рот, но все-таки они еще хоть и с трудом, могли самостоятельно говорить.
– Всего несколько минут, – болезненно кривясь, шепелявя и так же нагло занимая другой стул, заявил хлипкий. – Не откажите нам в любезности!
У нас к вам есть несколько слов, как к другу человека, – он страдальчески схватился за щёку, – известного нам довольно хорошо, но нельзя сказать, что только с одной, лучшей стороны. – Кого же это? – внутренне потешаясь, но стараясь не подать вида, спросил Иван Иванович. – Эк вам не повезло, болезные! – посочувствовал он приятелям. – Вы как будто под асфальтный каток попали. Но вам, мне кажется, ещё и крупно повезло. Вам всё же удалось из-под этого катка вылезти.
– Каток, каток! Вам хорошо известен этот каток!
– Если это тот каток, которого я знаю, можно считать, что вы ещё очень дёшево отделались. Всё могло кончиться гораздо хуже. Тормоза у этого катка плохие. Часто отказывают. Так тот каток?
– Тот! Тот! Нам сказали, что вам знаком человек, в нашей среде мы называем его кликухой Монгол.
– Положим! – кивнул, поразмыслив, Иван Иванович. – Я что-то слышал об этом человеке. Что следует из этого?
– Нам известно, – сопя и отдуваясь, продолжил толстый, – что это ваш друг. Так вот, история простая: ваш друг тяжело ранил нашего братана. Братан сейчас в больнице. В реанимации. И хорошо, если выживет. Счёт мы предъявлять не будем. Нам не с руки. Мы пришли сюда не за этим. Следует признать, они оба слегка погорячились. Произошла беда. Счёт ему предъявит братуха. Это его кровное дело. Если выживет. Если выйдет из лечебки.