bannerbannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

После возведения Елизаветы Петровны на российский престол Разумовский начал быстро повышаться в чинах. В конце 1742 года произошло еще одно событие, о котором даже и присниться не могло молодому казаку, трясущемуся в легкой кибитке в сопровождении Вишневского на пути к Петербургу, к славе, богатству и почестям – в деревенской церкви в Перове, недалеко от Москвы, он тайно обвенчался с императрицей. А через два года император Австрии пожаловал его графом Священной Римской империи, приписав ему в этом дипломе княжеское происхождение. Разумовский первым высмеял наличие таких предков у себя, но императрице перечить не стал, и на Руси появился новый граф, в детстве пасший коров и любивший играть на сопелке.

Брак так и остался тайной, поскольку почти одновременно с ним – в ноябре – был опубликован манифест Елизаветы, провозглашавший голштинского герцога Карла Петра Ульриха, сына своей сестры Анны Петровны, великим князем и своим наследником. Это была гарантия силам, возведшим ее на престол, что она не изменит тому умонастроению, наличие которого у нее и побудило участников дворцового переворота поддержать ее в решающую ночь.

Это было подтверждение ее лояльности Лейб-кампании – той роте Преображенского полка, которая поддержала ее в ночь с 25 на 26 ноября 1741 года. Они стали личной гвардией императрицы Елизаветы, которой позволялось все. Они поссорились с князем Черкасским, великим канцлером, когда им показалось, что он плохо исполняет их все более возрастающие требования. Компанейцам попытались объяснить, на какого важного барина они дерзают напасть, на что ходатаям канцлера было отвечено:

– Он важный барин, пока нам заблагорассудится!

Елизавета подписала указ, предписывающий чеканить на оборотной стороне рубля фигуру гренадера. Когда в 1748 году одного из наиболее приближенных к императрице людей – Петра Шувалова высокопоставленные военные попросили ускорить решение ряда больших и сложных вопросов, он меланхолично ответил:

– Я занят делами Лейб-кампании. Лейб-кампанцы прежде всего. Таков указ императрицы!

Они были ее опорой… В этом сказывались элементы патриархальности – Елизавета, как и Анна, были по сути своей барыни-помещицы, не отличавшиеся большим государственным умом и не желающие понимать, что подобное протежирование сил, позволяющих удерживаться на плаву, некоторым образом роняет достоинство власти. Как барыня она подбирала себе людей или лично преданных (Лейб-кампания), или просто приятных (таковы фавориты). Но монарх должен обладать – если не обладает государственным разумом – хотя бы государственным инстинктом, иначе ему не удержаться у кормила власти. И как следствие этого, императрица должна была себе подбирать людей, способных оказать ей помощь в управлении страной.

Выбор не всегда был удачен, – людей, готовых решать державные дела, иногда просто не хватало – бироновщина дала свои плоды, но это происходило не по злой воле Елизаветы. Она гордилась Россией и любила ее, несмотря на все испытания, выпадавшие стране. Именно в эти годы произрастала целая плеяда людей, принесших в дальнейшем славу отечеству.

Но Елизавета Петровна не была в полном смысле этого слова правителем. Самодержица – да. Когда при ней произнесли титул великого канцлера, она сказала:

– В моем государстве великими являются только я и великий князь. Да и тот только призрак.

Но государственным человеком она не была. Она действовала скорее поддаваясь эмоциям, иллюзиям и воспоминаниям.

Преклонение ее перед памятью отца доходило до такой степени, что некоторые свои письма она подписывала «Михайлова», поскольку Петр в своих заграничных путешествиях имел псевдоним «Михайлов».

Буквально через несколько недель после восшествия Елизаветы кабинет министров, образованный во времена Анны Иоанновны, был упразднен и первенствующее место в делах управления государством снова занял Сенат, «как при Петре Великом». Но уже на следующий год кабинет был восстановлен, значение же и роль коллегии постепенно, но неуклонно падали.

Зато на протяжении всего царствования влиятельную силу, как своеобразное дополнение и своеобразный противовес официальным органам государственной власти, наряду с фаворитами и Лейб-кампанией, представлял и особый женский кружок, попасть в который считалось великой честью, – занимавшийся чесанием императрициных пяток на сон грядущий. Кроме этого они еще и нашептывали что-нибудь императрице, чтобы та не скучала, нашептывали то, о чем их просили лица, принадлежащие к сфере политической. И часто эти ночные нашептывания трансформировались в дневные указы и рескрипты…

Такая же простота нравов царила и в развлечениях Елизаветы.

Любила поездки на природу, обеды в летних палатках, прогулки верхом и охоту. Между прогулкой и охотой, собрав своих фрейлин, она любила поводить с ними на лужайке хороводы. Утомившись, приказывала:

– Девки, пойте!

После пения – легкий сон в тенечке на специально раскинутом ковре. Одна из девок отгоняла мух, остальные стояли рядом, чуть дыша, если кто начинал болтать, в него летел Елизаветин башмак.

Были любимы и дальние поездки. Периодически на несколько месяцев она переезжала из Петербурга в Москву. Петербург пустел, Сенат, Синод, коллегии – иностранная и военная, казна, дворцовая канцелярия, почтовое бюро, вся дворцовая и конюшенная прислуга должны были ее сопровождать. На все это требовалось до 19 тысяч лошадей.

Особое благоволение высказывалось к быстрой езде: в карету императрицы впрягали дюжину лошадей и пускали их вскачь. Рядом бежала полная запасная упряжка, и как только одна из лошадей падала, ее сразу же заменяли. В 1744 году было предпринято путешествие в Киев. Старшина, желая поразить грандиозностью своего уважения и щегольнуть богатством, потребовал 400 коней. Алексей Разумовский, рассмеявшись, покровительственно похлопал по плечу отставшего от жизни провинциала:

– Надо в пять раз больше!

Вся эта роскошь – императрица имела несколько тысяч платьев, обычно надевавшихся раз в жизни, – помноженная на мотовство ближнего и дальнего окружения императрицы, тяжким бременем ложилась на плечи простого народа, прежде всего крестьян.

Сенат в середине 1750 года доложил императрице, что средний доход последних пяти лет – не считая подушной подати и некоторых других видов пополнения государственной казны – где-то около четырех миллионов, тогда как средний расход более четырех с половиной миллионов. Еще в 1742 году прусский посланник в России извещал своего короля, что «все кассы исчерпаны. Офицеры десять месяцев уже не получали жалованья. Адмиралтейство нуждается в 5000 рублей и не имеет ни одной копейки». Правда, справедливости ради следует заметить, что хронологически подобное положение дел следовало пока прежде всего инкриминировать Анне Иоанновне и Бирону со товарищи…

Всегда прослеживалась прямая связь: с ухудшением условий жизни народа растет его сопротивление, периодически начинающее приобретать открытые и явные формы и соответственно этому ужесточаются наказания, при помощи которых монархи стараются сбить волну народного протеста. На всем протяжении ХVIII века наказания ужесточались, и к моменту воцарения Елизаветы они были весьма и весьма суровы. С жизнью подданных не церемонились – главное было дать наглядный пример всем остальным потенциальным бунтовщикам. Время было жестокое, палачи работали не покладая рук. А Елизавета начала с того, что уничтожила смертную казнь. Не юридически, так фактически, ибо за годы ее царствования ни один политический или уголовный преступник не был казнен.

В это же время были запрещены и пытки при проведении множества процессов – и нет им числа! – вызванных возмущениями крестьян.

Но осознавая свои обязанности в защите собственных прав и прав всех тех, кто владел в стране землею, дворцами, крестьянами, лавками с товаром и хорошими деньгами, она, следуя традиции своих царственных предшественников, отнюдь не отменила наказания кнутом.

Что же такое кнут, лучше всего станет понятно из указа отнюдь не добропорядочной императрицы Анны. В нем предписывалось в некоторых случаях наказания заменять кнут розгами, «дабы виновные остались годными для военной службы». Некоторые палачи-умельцы с нескольких ударов могли убить человека, а единым – перерубали деревянную лавку.

В 1748 году граф Брюс, назначенный императрицей комендантом Москвы, резко возражал против ограничения количества ударов, непосильных наказуемым кнутом. Пятьдесят ударов, кои предписывал наносить закон, ему казались очень незначительными.

– Но, ваше сиятельство, – пробовали возражать ему, – ведь нанесение более пятидесяти ударов – это значит убить виновного!

– Ну и что же? Ведь речь идет о замене смертной казни…

А кнут присуждался иногда за весьма малое, как было с одним купцом, осмелившимся взять за фунт соли пять копеек при установленной цене 45/8.

Бирон в предшествующие годы знал, что говорил, когда заметил: «Россией можно управлять лишь кнутом и кровью!» Менялось многое, неизменными оставались интересы сословия.

Первые годы правления Елизаветы Петровны – после заключения Абоского мирного договора – прошли для России без войн. Поход на Рейн – лишь незначительный эпизод, если учесть общеевропейскую обстановку. Но в конце своего правления императрица логикой малозначимых поначалу и в отдельности внешнеэкономических акций подвела страну вплотную к войне, вошедшей в историю под названием Семилетней, которая прекратилась только с ее смертью. Именно эта война сделала имя Румянцева одним из наиболее известных в европейских военных кругах и во всем российском обществе.

После окончания войны за Австрийское наследство, в которой русские приняли участие корпусом Репнина, возросшая мощь Пруссии вызывала опасения французского двора, Алексей Бестужев-Рюмин с 1744 года – канцлер, сиречь глава внешней политики России, терпеливо внушал Елизавете, постоянно отвлекавшейся от скучных истин, высказываемых канцлером монотонным скрипучим голосом:

– Государь французский Людовик ХV никогда не устанет бороться с своим извечным противником – Англией за колонии, особливо индейские, да и мировое господство уступать не хочет.

– Господи, все людям неймется! Нечто земли им не хватает?

– Хватает, ваше императорское величество, но кто же откажется от большего?

– Это точно. Однако при чем же здесь Пруссия?

– После утверждения Марии-Терезии на престоле Англия помогает Пруссии, видя в ней гаранта неприкосновенности своих ганноверских владений – ведь обсюзерены помогают лишь золотом, а не людьми, обычный прием островитян, привыкших таскать каштаны из огня чужими руками. Но Фридриху люди и не нужны – у него и так лучшая армия в Европе. А золото очень кстати. И не поймешь тут: то ли англичане платят ему, чтобы он защищал их Ганновер от французов, то ли из опасения, как бы пруссак на него не покусился. Дело запутанное.

– Скажи уж лучше политическое.

– Истинно так, матушка-императрица.

– Ну а нам-то с этого какой резон? Я уж изрядно запуталась во всех этих договорах и конвенциях. Как бы нам опять не попасть впросак, как в последней войне со шведом.

– Не попадем, ваше величество. Позвольте продолжить?

– Ну, давай продолжай…

– Итак, извольте обратить ваше просвещенное внимание на то, что Франция – в противовес Англии – начала оказывать помощь Габсбургам, желая тем самым заручиться союзником против Фридриха, который рассчитывает на первенство в делах германских – в ущерб Австрии. Исходя из этого Людовик французский и с нами дружбы ищет. Мы же, по моему разумению, должны всецело поддержать идею сего альянса, ибо и для нас король Прусский опаснее всех и является всегдашним и натуральным России неприятелем.

– Пока, канцлер, я так и не поняла почему.

– Его планы о полном подчинении Польши Пруссии и стремление посадить на Курляндский престол брата своего Генриха Гогенцоллерна тому причиной.

– Откуда же? И правда ли?

– Наши агенты европейские передают. Да и посланник французский о том же говорит. Есть и сведения из самой Курляндии…

– Посланник чужеземный нам не указ…

– Все подтверждается, ваше императорское величество.

– Ну, что ж, значит, пора унять сего предприимчивого государя. Действуйте, Алексей Петрович!

Разговоры на подобные темы велись в кругу, естественно, весьма ограниченном, так что мало кто и думал о возможности войны для России.

Мало думал об этом и Петр Румянцев. За несколько дней до наступления нового, 1756 года, а именно 25 декабря, ему был пожалован чин генерал-майора. Он получил его через двенадцать лет после предыдущего полковничьего, и теперь мог смело всем смотреть в глаза, не боясь ни усмешки, ни завистливого укора.

– Я, Катя, – говорил он жене, – отныне могу всем сказать: чин свой выслужил, не милостью лиц вышестоящих, не исканиями родных и друзей, а токмо делами своими.

– Да уж. Сколько продвинулось за эти годы, а ты все в полковниках!

– Ничего, жена. И в тридцать один не страшно еще в генерал-майорах быть – времени впереди достаточно. Мы еще свое возьмем. Главный порог пройден: генералы – все на виду, так что зависит токмо от нас. Что заслужим – то и получим.

– Дай-то бог.

– Хотя, конечно, да ведь недаром говорят: бог-то бог, да сам не будь плох!

– Вот и не будь!

– Да уж постараюсь!

– И знаешь, Петя, что. Вот ты сейчас сказал: все, мол, зависит от меня – что, мол, заслужу, то и получу. Но ведь заслуживать будешь – стало быть, кто-то оценивать будет, а ты ведь бываешь иногда весьма и весьма несдержан, и…

– Не искательствовал, не льстил и впредь не намерен! И это говоришь мне ты, Голицына! Разве ты забыла нашу первую встречу?

У кого мы тогда свиделись? Не у твоего ли дяди Дмитрия? Ты и ему бы сказала то, что сказала сейчас мне? Или мне – и только мне – сие можно говорить?

– Прости, я не хотела тебя обидеть. Я хотела как лучше.

– Мы все хотим как лучше. Но не всегда это получается. Все дороги в преисподнюю начинались с благих намерений. Но это в общем-то так, к слову. Не будем омрачать Рождества.

– И твоего назначения, дорогой.

– Да уж, праздник к празднику!

Через десять дней был и третий праздник – день рождения, спустя месяц после которого он получил новое назначение – в Ревель, в стоящую там Лифляндскую дивизию. Отбывая по месту службы, Румянцев доносил об оном главнокомандующему генерал-фельцейхместеру Петру Ивановичу Шувалову лаконичным рапортом: «Во исполнение вашего высокографского сиятельства ордера я сего числа к команде в Ревель выступил, о чем вашему высокографскому сиятельству покорнейше доношу». Искательствовать он намерен не был.

Однако на новом месте он пробыл не долго – в воздухе все отчетливее пахло войной, и Румянцева отозвали назад, в Петербург, откуда он скоро – по получении секретного задания – спешно выехал в Ригу. Ему, наряду с еще двумя молодыми и перспективными генералами – Василием Долгоруковым и Захаром Чернышевым, поручалось приступить к созданию отборных боевых частей, традиционно отличавшихся в бою специальной подготовкой и мужеством, – гренадерских полков, набираемых из гренадерских рот пехотных полков.

Это распоряжение было отдано уже новым высшим военным органом – «Конференцией при высочайшем дворе». Конференция взяла на себя не только обязанности Высшего военного совета, но и все руководство внутренней и внешней политикой России. Она занималась разработкой стратегии будущей войны – предполагалось, что непосредственное командование армии в войне с Пруссией будет лишь покорным исполнителем решений Конференции, – занималась и вопросами комплектования войска, чему и стало следствием новое назначение Петра Румянцева.

Конференция приняла план подготовки к войне армии и флота; Румянцев сформировал Первый Гренадерский полк.

31 июня 1756 года Петр Шувалов – один из членов Конференции – доложил Военной коллегии о маршруте русских войск в Восточную Пруссию. Менее чем через два месяца после этого, видя, что коалиция против него обретает весьма зримые и весьма опасные черты – к союзу России и Австрии примкнули Франция, Саксония и Швеция, – Фридрих решил показать всем, что отнюдь не безопасно иметь его своим врагом: он вторгся в Силезию.

Российская армия, растянувшись по западной границе, к непосредственным боевым действиям готова не была. Румянцев возмущался:

– Что за страна такая! Ведь всегда так: уже ведь и пора, и знают все об этом, а пока по башке нам не дадут – ведь и не почешемся!

Его утешали:

– И что вы возмущаетесь, генерал! Сами же сказали: всегда так. Стало быть, не нами заведено, не нам и ломать! А в утешение вам – не одни мы не готовы, союзники наши тоже не больно-то…

– А мне на них плевать! И накладки европейские за образец держать не намерен! Впрочем, как и достижения, – добавлял он, остывая. – Своей головой жить пора! – вновь горячился.

А время шло. Только в сентябре утвердили командующего русской армией – генерал-фельдмаршала Степана Федоровича Апраксина. Тут уж возмущался не один Румянцев. Все – от солдата до генерала – знали, чего реально стоит их новый фельдмаршал, любитель хорошего стола и гардероба, личный обоз которого даже в районе боевых действий, случалось, состоял более чем из пятисот лошадей.

– Ну что, господа, – злорадствовал Румянцев, – а каково теперь ваше мнение, что должно оставлять, а что ломать в порядках наших?

– Не ехидствуйте, генерал, – отвечали ему те, кто имел еще слабый запал поспорить, – вы ведь тоже с нами совместно, под командой сего стратега воевать пойдете!

– Пойду, – соглашался Румянцев, – но когда мне оторвет голову ядром – случайно, разумеется, – просто командующий поставит всю свою армию от большого ума под пушки Фридриха, я буду спокоен – вслед за моей отлетят и ваши головы, столь боящиеся задуматься!

– Ну, хорошо, задумаемся мы. А дальше что? Плетью обуха не перешибешь! Фельдмаршал наш ставлен самим канцлером Бестужевым-Рюминым! Вы что-нибудь имеете сказать канцлеру? Или персонам – членам Конференции? Так что сидите, ваше превосходительство, и не чирикайте! И вообще – побоку все серьезные разговоры и вопросы, от невозможности решения которых лишь болит голова! Пусть она лучше болит от другого! Где ваш стакан, генерал?

Король Прусский Фридрих II разговоров сих не слыхал, иначе бы – как человек по-европейски воспитанный и вежливый – поспешил бы с ними согласиться. Но и не слыша их, он поступал так, как будто был их участником, то есть особого внимания на русскую армию не обращал.

Он считал, что основные события развернутся в Силезии, Богемии, Саксонии. Восточная же Пруссия может особо не опасаться нашествия восточных варваров: как по их слабости, так и благодаря тому, что, выведя лучшие войска на основные театры военных действий, он все же оставил губернатору Пруссии фельдмаршалу Гансу фон Левальду порядка тридцати тысяч во главе с блестящими офицерами – Манштейном, Мантейфелем, Доной, кавалеристами Платтеном, Платтенбергом и Рюшем. Фридрих все рассчитал еще в самом начале войны – в 1756 году.

А теперь шел уже следующий, 1757 год. В июне, согласно планам Конференции, военные действия наконец начались – генерал-аншеф Фермор взял Мемель. Тогда же русская армия начала медленное движение к Кенигсбергу. Одна из ночевок в пути пришлась на местность на западном берегу реки Прегель, невдалеке от забытой Богом и людьми деревушки Гросс-Егерсдорф.

… Уже народ наш оскорбленныйВ печальнейшей нощи сидел.Но Бог, смотря в концы вселенны,В полночный край свой взор возвел,Взглянул в Россию грозным окомИ, видя в мраке ту глубоком,Со властью рек: «Да будет свет».И быть! О твари Обладатель!Ты паки света нам Создатель,Что взвел на трон Елисавет…

Шел 1746 год. Физик, химик, ритор и многое, многое другое Ломоносов читал свою оду на день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Каждый год этот день отмечался одами и другими поздравлениями словесными – в стихах и прозе. Это – традиция. «Дщери Петровой» Ломоносов польстил еще в момент ее восшествия, напомнив ей о ее родителе и прямо требуя быть продолжательницей дел его державных. Елизавета, вспоминая эти строки, всегда умилялась. Именно благодаря своему поэтическому дару Михайло Ломоносов был поначалу известен верховной власти и даже иногда пользовался ее покровительством.

На следующий год была еще одна ода. Но каждая последующая декларировалась создателем со все меньшим энтузиазмом. Ибо ничего не менялось. Засилье иноземное в делах академических продолжалось, несмотря на нового ее президента – брата Алексея Разумовского – Кирилла. Тот, недавно дебютируя на этом посту, произнес речь вроде бы и дельную – разумеется, не им составленную. Куда ему до таких мыслей в восемнадцать-то лет! Но все равно – значит, советчики хорошие. А говорил Кирилл:

– Господа профессора, как ни прискорбно мне сие констатировать, но вынужден: думаете вы, ученые почтенные, токмо о прибавлении жалованья и получении новых чинов. Под предлогом же несовместимости науки с принуждением – бездельничаете!

Академики заерзали. Год миновал с тех пор, а впору удивляться: как ничего не делали – так и не делают, хотя и есть нововведение. Старая лиса Шумахер, советник академической канцелярии, фактический заправитель дел Академии, умудрявшийся сидеть на своем месте при всех переменах державной власти, усидел и на этот раз и настоял на новом регламенте, коий обязывал членов астрономической и космографической секций расширять границы империи открытием новых стран, физиков – эксплуатировать новые рудники, математиков же – основывать новые мануфактуры. Торжественные заседания Академии с его же легкой руки посвящались рассуждениям на странные темы, такие, как, например, о глазном клавесине аббата Кистель, которого Вольтер и Руссо дружно признавали безумцем.

Ломоносов допытывался:

– Господин Шумахер, как все сие это назвать?

– То есть, господин Ломоносов?

– А то и есть, что тут делом занимаешься, ночей не спишь, а вы…

– Что мы?

– Жалованье да харчи переводите!

– Сии мысли у вас от общей невоспитанности, господин Ломоносов, извольте прекратить!

Разговор этот не забывался. И уже позднее оного жаловался он своему приятелю – одному из немногих в Академии – Степану Петровичу Крашенинникову:

– Конечно, всякая власть – от Бога. Существовать без нее никак нельзя. Но ведь она же не просто так дана нам! Иначе сказать: сие есть необходимое зло, признание которого и падение ей же дает возможность заниматься настоящим делом…

– А в чем же оно?

– Будто и сам не знаешь… Множество проявлений его суммировать можно кратко – служение Отчизне. Или не во имя этого ты по Камчатке на карачках ползал?

– Ну, ладно, ладно, не гневись попусту-то. Побереги гнев свой для других.

– Что ж, продолжу. Когда сие зло упорядочено и, стало быть, терпимо, с властью мирятся. Когда же оно чрезмерно, когда забывают стоящие над тобой, для чего они в общем-то назначены, и рвут все токмо под себя – тогда нельзя молчать и бездействовать.

– Да немцы сии все Академию обсели. Как мухи мед, право слово.

– Не в этом суть. Человека оценивать следует по служению делу его. И Рихман мне дороже любого русака – ленивого да бездельного. Он науке, сей немец, служит, а, стало быть – России. А среди русских есть такие, что жизнь свою мыслят – как бы век на печи пролежать, да за старину рассуждать!

– Таких во всяком народе хватает.

– А я ничего и не говорю. Вестимо – в любой семье не без урода.

– Вот-вот, Михайло Васильевич, а насчет дельных немцев я так тебе скажу: их у нас по пальцам пересчитать можно, большая же часть урвать поболее и побыстрее к нам слетелись.

– Это – иное. Таковых трутней гнать поганой метлой, потому – и своих с избытком хватает.

– Ох, с избытком. Один Теплов Григорий Николаевич чего стоит!

– Ну, ты его не трогай. Наш, русский он.

– Смотря что под сим понимать. Русские испокон веку трудниками были – иначе бы не выжить. А он все норовит палки в колеса вставлять, чтоб его неспособность научная да леность мысли не вопияли. Он у нас политик! Когда тут о деле думать!

– Быть сего не может!

– Может. Ты хоть на каком-никаком, а верху в наших чинах академических, а мне-то снизу лучше видно. Он себя еще покажет!

И действительно: Теплов со своего назначения в 1746 году асессором Академической канцелярии вместе с Шумахером, а затем с его зятем и преемником Таубертом немало сделали, дабы «приращения наук в России» было как можно меньше.

Ломоносов долго не желал смириться с сей мыслью: Теплов, природный русак и бывший наставник Кирилла Разумовского, понемногу становился ключевой фигурой в Академии, от помощи или противодействия которой зависело много. И Теплов оказывал. Противодействие. Противодействие всему: исследованиям в естественных и иных науках, созданию преемственной школы русской науки – гимназии и университету.

Ученый все же не терял надежду найти общий язык с дельцом – писал письма, вел разговоры, взывая к тщеславию, чести, долгу. Одно из общений расставило, наконец, все знаки препинания – от запятых и многоточий до восклицательных знаков. Начали вроде бы о нейтральном, понемногу разговор оживлялся – начали вспоминать старину, дела и события минувшие, и тут Ломоносов возьми и спроси:

На страницу:
4 из 6