
Полная версия
Когда глаза привыкнут к темноте
С того момента, как Гриша исчез из их дома так же стремительно, как и воцарился в нем, мать здорово сдала, постарела. Она перестала рядиться («не для кого мне!»), ходила по квартире в халате, в мягких шлепанцах. И все свое время отдавала излюбленному хобби – приготовлению кулинарных шедевров. С утра уходила на рынок и по магазинам, возвращалась к полудню с сумками, с корзинами, набитыми свежей, дорогой провизией. Мясо, рыба, яйца, зелень и овощи, южные фрукты, орехи, бутылочки с уксусом, гранатовым соком, сливками… В средствах маленькая семья не была стеснена – брошюры, книги и учебники отца продолжали переиздаваться, гонорары плюс пенсия плюс Люсенькино жалованье, да и много ли им надо, двоим-то? Люся никого в гости не водит, сама не ходит, одевается скромно, а у матери жизнь, считай, прожита… Одно у нее было горе, пробовать-то волшебные кушанья было некому! Топчась над плитой, то размешивая соус сациви (ах, как жаль, что во всем Петербурге не раздобыть щепотки имбиря!), то колдуя над пастой из тресковой печени, мать время от времени начинала плакать, роняя слезы в еду. О ком она плакала? О муже или о любовнике? Или о вкусной еде, к которой никто не прикоснется? Сама-то она, пока стряпает, напробуется так, что за столом пьет только нарзан, а дочь питается, как заяц, сырыми овощами и всему предпочитает яблоки. Как-то мать не выдержала, сорвалась:
– Да поешь ты хоть раз как следует! Нельзя же так, Люся! Ты ведь ноги протянешь! Да что же это, господи!
И совсем было собралась заплакать, нельзя было не заплакать. Дочь, бессердечная, отстраненная, сидела на краешке стула, выпрямившись по линеечке, аккуратно чистила яблоко. Она даже не прикоснулась к фирменному блюду матери, к волованам с ветчиной!
– Мам, а я сейчас, когда поднималась, видела близнецов Козыревых, – сказала вдруг Люся. – Представляешь, купили батон в булочной и прямо на лестнице разорвали его и съели. Я им говорю: «Мальчики, так вы домой ни крошки не донесете!» А они мне: «Мы и не собираемся!» Наверное, Инесса на занятиях, а Катерина опять улетела…
– Этакая легкомысленная, – покачала головой мать. – А отец был порядочный человек, талантливый художник, так красиво за мной ухаживал, вот и портрет нарисовал…
Люся мельком взглянула на портрет матери. Маленький холст совершенно терялся среди многочисленных фотографий Изольды. Художник очень подробно выписал складки на синем платье матери, нитка жемчуга на шее отливала выпуклым блеском, парный блик лежал на гладко причесанных волосах. Лицо матери, слегка приукрашенное, выражало одновременно доброту и непреклонность. Должно быть, это выражение «порядочный человек и талантливый художник» нечаянно привнес в образ своей модели, позаимствовав его у вождей мирового пролетариата. Именно на вождях художник Козырев сделал себе карьеру и под конец жизни так насобачился, что Ленина мог изобразить с закрытыми глазами, несмотря на антураж. Ильич в Смольном, Ильич в Разливе, Ленин в Октябре, Ленин в Горках, в кепке, без кепки… Именно с кепкой была связана великая история, история с большой буквы, история жизни Козырева! Якобы был он знаком с пожилой дамой, исполнявшей в Кремле должность кастелянши, и эта благородная старушка, подпив домодельной наливочки (был, был за ней такой грешок), подарила Козыреву старую кепку Ильича. Серую и ворсистую, неповторимую кепку, от которой буквально исходят флюиды гениальности! Вдохновленный сувениром, Козырев стал творить еще с большим подъемом и вскоре был удостоен многочисленных почестей и регалий, в том числе и ордена Ленина! Но в этот же период ему стало фатально не везти в жизни личной. Мадам Козырева сбежала от него, совершенно по канонам сентиментальных романов, на Кавказ, оставив ему двух несовершеннолетних дочерей. В довоенном детстве Люся немного дружила со своей ровесницей Инессой, девочки играли в обширной мастерской Козырева, с трепетом обходя стеклянную горку в парадном углу. Именно там, на полочке, застеленной кумачом, покоилась кепка Ильича, совсем как ее прежний хозяин – в стеклянном гробу в Мавзолее. Сейчас Люся не могла уже вспомнить, кто был зачинателем той шалости, когда девчонки, подзуживая друг друга, достали кепку из ее стеклянного плена и Люся, как самая грамотная, вслух прочитала жирно оттиснутое на подкладке: «МОСКВОШВЕЯ 1940 г.». Тут уж и дошкольницы сообразили, что головной убор не мог принадлежать вождю, а куплен был Козыревым во время командировки в Москву. Но зачем? Для чего такой обман? Малышкам хватило ума не распространяться о своем открытии, они сунули кепку на место и вновь принялись малевать цветными карандашами в альбоме, и вовремя – на лестнице уже раздавались легкие шаги хозяина мастерской.
На девочек Козырев возлагал особые надежды – и в самом деле, старшая, Екатерина, в самом нежном возрасте уже вполне отчетливо изображала в альбоме усы и строгий взгляд генералиссимуса. Но, увы, ни одна из девиц не пошла по стопам отца, напротив, обе удались редкостными оторвами – в безвестно отсутствующую мать. Катенька и Инесса, чувствуя себя защищенными папочкиными лаврами, вели свободный образ жизни. Инесса то училась где-то, то вроде бы работала, любила рестораны и имела неприятности с милицией. Катерина тоже нигде не работала, да еще и родила без мужа двух разом шумных мальчишек, которым дала свою фамилию. Злые языки утверждали, что отцом близнецов был прославленный летчик, благородный, но, увы, женатый человек. То ли приключения Инессы, то ли внуки-сорвиголовы доконали Козырева, и остаток дней своих он отправился коротать в специальный закрытый санаторий для пресыщенных жизнью творческих работников. Только тогда девчонки очнулись. Екатерине повезло устроиться в гражданскую авиацию стюардессой (так косвенно подтвердилась версия об именитом летчике), Инесса тоже нашла какую-то непыльную работенку, да еще и пристроилась учиться в вечерний техникум. Совсем взялись за разум девицы, вот только близнецы по четвертому году остались без присмотра. В детский сад их сдавать боялись, и, увы, боялись не за мальчишек, а за детский сад. Безалаберная мамаша уносилась в небеса, попрыгунья-тетка убегала на службу, потом в техникум, потом гулять с кавалерами, а близнецы целыми сутками были предоставлены сами себе, веселые и голодные, как дворовые щенки… Считалось, что за ними присматривает консьержка, но она, видать, боялась перетрудиться, да и где ей было уследить за шустрыми, как ртуть, пацанами!
– А что, может, ты их к нам пообедать пригласишь? – Люся устала от намеков. – Жалко же мальчишек.
– Нет-нет! – всколыхнулась мать, окинув взглядом белоснежную скатерть, тонкий фарфор, столовое серебро и припомнив неуемную энергию близнецов, их руки, покрытые цыпками, и жульнические мордахи под слоем грязи. – Зачем же к нам? Лучше уж я к ним сама схожу!
И в самом деле, шустро собралась, увязала в судки деликатесный обед и спустилась на этаж ниже. В обширном холле на полу сидели близнецы Витька и Вовка. Они играли в загадочную игру – швыряли в стенку монету с особым шикарным выворотом руки, потом о чем-то принимались горячо спорить, щеголяя бранью и стреляя по сторонам упругими вожжами слюны. Что и говорить, Витька и Вовка были не подарок.
Впрочем, они согласились вернуться в квартиру – ключ от апартаментов Козыревых висел у Витьки (или у Вовки?) на шнурочке на груди. В квартире близнецы не без нытья вымыли руки, что, правда, ненамного улучшило ситуацию. По мнению Александры, этих детей следовало трое суток в трех щелоках отмачивать, да и того было бы недостаточно. Но на первый раз, пожалуй, можно удовольствоваться малым. Налитый им в тарелки суп харчо близнецы выхлебали в мгновение ока, только ложки застучали по донышкам, закусили пирожками с грибами. Потом настала очередь волованов, а также шарлотки с ванильным муссом и ароматного морса из кизиловых ягод. Все это мальчишки проглотили не жуя, как тарантулы, и тут же заснули, прижавшись друг к другу вихрастыми головенками. Александра собрала посуду и решила, что отныне принцип ее готовки изменится. Ничего острого, тяжелого, а грибы, говорят, для детского стола вообще непригодны! Теперь она будет стряпать легкие блюда, полезные для детского пищеварения, – бульоны, каши, супы, овощные салаты. Кисель с молоком очень хорошо. Морс из кизила – просто отлично! А как они уписывали шарлотку! Шарлотку тоже можно, но изредка. Не надо их слишком уж баловать. На дочь, бывало, надышаться не могла, вот и вырастила на свою голову, никогда не поест по-человечески, одни яблоки грызет!
В Париже Люся танцевала отрывок из «Гаянэ» и яблоки были мелкие, но сладкие, а в Берлине – очень красивые и совсем невкусные. В Берлине она танцевала тоже в «Гаянэ» и еще в «Ромео и Джульетте». Ее принимали тепло. Время мерилось спектаклями, спектакли помнились по успехам либо провалам, по каким-то особенным событиям. Премьера «Каменного цветка» прошла с невероятным успехом. Люся танцевала Катерину, и после спектакля ее бывший соученик Леня Гридин, исполнявший роль Северьяна, поцеловал ее в шею. Поцелуй вышел мокрый и неприятный. Люся поморщилась и вытерлась рукавом, Леня побледнел и больше с ней не заговаривал. На «Спартак» ломился весь город, но, увы, не из-за Ковалевой, которой на этот раз досталась весьма скромная роль, а из-за якобы эротических танцев в сцене пира у Красса! В балете Кара-Караева «Тропою грома» Ковалевой досталась яркая характерная роль Фанни, и критики отмечали рост балерины как актрисы. А потом опять были гастроли, и в Будапеште Люся сломала зуб о ярко раскрашенное, но, к несчастью, совершенно несъедобное пластиковое яблоко. Зачем на свете существует такая дрянь? Целая ваза фальшивых этих плодов украшала ее гостиничный номер.
– Как ты ухитрилась? – пытала Люсю Мариночка. – Их же даже спьяну нельзя принять за настоящие! Странная ты, Людмила, словно спишь наяву!
Люся вежливо вздыхала, улыбаясь плотно сомкнутыми губами. Идти к дантисту было некогда.
Да уж, в тех гастролях ей улыбаться не пришлось, да и нечему особенно было! От Будапешта до Праги тряслись в холодных автобусах, и половина труппы жестоко простудилась. У Люси текло из носа. Тряслась в ознобе и солистка, ее термометр зашкаливало, но она все равно станцевала Одетту-Одиллию и во втором акте поскользнулась – слабость дала о себе знать. В зале пронесся злорадный гул, кое-где повскакивали, защелкали затворы фотоаппаратов. Люся не поняла, что случилось, и только дивилась. После спектакля она пошла в магазин за яблоками, – и вот чудеса! – продавец, несмотря на близость русского и чешского языков, несмотря на выразительную жестикуляцию, которой балерина сопроводила свою просьбу, ничего не хотел ей продать и только отворачивался.
– Позвольте, я помогу вам, – услышала Люся за спиной знакомый голос. Это был дирижер их театра, невысокий мужчина с чеканным профилем. У него была репутация человека замкнутого. Он обратился к продавцу на немецком, и тот неохотно взвесил и упаковал в бумажный пакет десяток ярко-красных, удлиненных яблок.
– Спасибо… Почему он так?
– Чехи нас недолюбливают, Людмила Николаевна. Ну-с, возьмите меня под руку, я провожу вас. Вам сейчас надо бы прилечь, у вас, кажется, жар.
Рука у него была твердая. Он довел Люсю до дверей гостиницы и по дороге успел рассказать ей много интересного, даже один раз рассмешил, и на секунду туман, окутывавший ее плотным облаком, развеялся, стали выплывать черты лиц, вещей, явлений…
В номере Люся развернула пакет, достала одно яблоко, вымыла его и надкусила. Оно имело отчетливый ананасный привкус, и Люся вдруг тихонько засмеялась, захлебываясь душистым соком, чувствуя себя нестерпимо живой, настоящей, плотской…
Но дирижер больше не обращал на нее внимания, а потом Люсе показали его жену. Она была похожа на колибри – нарядная, смешливая, пухленькая женщина, рядом с которой балерина Ковалева почувствовала себя костлявой унылой дылдой. Огонек погас, не успев вспыхнуть, но у нее не было ни сил, ни времени на то, чтобы пожалеть об этом. Да и потом, разве она не чувствовала в глубине души, что рано или поздно тот, кому суждена ее жизнь, ее душа, придет и принесет с собой ключ от всех дверей, единственный ответ на все вопросы?
И снова – спектакли, гастроли, репетиции, травмы. В театре ее ценили, уважали, но вот любили ли? В интригах Люся не участвовала, сплетнями не интересовалась, на собраниях ухитрялась быть незаметной. Новому человеку Людмила Ковалева казалась скучноватой и надменной. Она плохо понимала шутку, сама не умела вовремя вставить словечко, ни с кем не заговаривала первой. Родство с легендарной балериной бросало на нее какой-то высший отсвет, и трудно было различить собственное ее лицо. Но те, кто был знаком с ней хотя бы несколько лет, знали, что Люся бескорыстно и ненавязчиво добра, может раздать все, что у нее есть. Из гастрольной поездки в Египет она привезла шитые золотом шарфы, много, дюжину, – они были сказочно дешевы. Другие тоже так делали и тихонько сплавляли барахлишко знакомым, знакомым знакомых уже по другой цене. Жить-то всем надо! Люся же свои раздарила, оговариваясь: мол, зачем мне так много? Хватит с меня и одного! Но и последний отдала, сняв с узких плеч – у новенькой гримерши случился день рождения, а у нее в Ленинграде ни родных, ни друзей, никто и не поздравил, вот она и плакала в узком коридорчике…
К ней, к Люсе, шли со своими бедами и радостями молоденькие девочки «от воды», из глухого кордебалета. Все они, как одна, обожали балет, все стремились к лучшей жизни, все мечтали о красивой любви либо о выгодном замужестве. Некоторые не чурались древнейшей профессии, у некоторых шкала жизненных ценностей начиналась с икры и шампанского, ими же и ограничивалась. Странного рода душевная близорукость не позволяла Люсе увидеть сокровенную суть этих глупышек. А если бы представить себе эту суть, она могла бы оказаться пустой комнатой в заброшенном доме. По углам кучи грязного тряпья, на разбитом паркетном полу набросаны объедки и всякая пакость, а сквозь немытые стекла падает пыльный солнечный луч и озаряет то, что стоит посреди комнаты на обшарпанном табурете, – сверкающие снежной чистотой балетные туфельки…
Люся жалела этих девочек, выслушивала их сетования, давала советы и давала денег в долг – как правило, без отдачи.
– Что у тебя общего с этой, как ее… Савкиной? – допытывалась у нее Марина. Больше всего в эту минуту Маришка напоминала домашнюю беленькую кошечку, что вышла погулять после дождя и пробирается между грязных луж, морща носик и потряхивая лапками.
– Да ничего. Так просто, болтаем по-девичьи. Советуемся.
– Она же, ты знаешь…
Склонившись к ушку подруги, Маришка шептала соленые подробности.
– Если и так, то что же? Это ее личное дело, – снисходительно отмахивалась Люся.
– Ну, не знаю…
Маришка, очевидно, считала себя зерцалом добродетели. Она дважды была замужем, дважды развелась, а теперь водила дружбу с каким-то начальником. Начальника она звала по фамилии – Иванов. Иванов, бывало, подкатывал к театру на черной «Волге», но сам встречать пассию не выходил, посылал шофера Жорика. Шофер был молодой, смуглый и белозубый парень. Он вручал Мариночке дежурный букет и вел под ручку к автомобилю, а она прижималась к нему горячим боком и вздыхала с намеком.
– И что ты можешь ей посоветовать? На ней пробы ставить негде, а ты старая дева!
Люся не обижалась.
– Ты знаешь мои взгляды. Затевать любовную связь, если нет главной составляющей, нет собственно любви… Я не говорю – безнравственно, нет. Но – очень хлопотно и утомительно. Мне вполне хватает упражнений у станка.
– Эх, Людмила, не знаешь ты, что теряешь, – сладко мурлыкала Мариночка. Она встряхивала волосами, бледнела запрокинутым лицом, губы ее становились ярче, глаза мутнели. Вспоминала ли она о хозяйских объятиях Иванова, воображала ли себя рядом со смуглым Жориком? Люся насмешливо наблюдала за преображением подруги.
– Ряд волшебных изменений милого лица, – язвительно комментировала она. – Не знаю, следовательно, жалеть ни о чем не могу. И знаешь, оставим этот разговор. Несмотря на пробелы в моем образовании, я все же могу разобраться в простых житейских ситуациях…
Не только в простых, но и в тех, что только выглядят простыми. В театре работала массажистка Раиса. У нее были умные, сильные руки, волосы цвета сливочного масла и зеленые глаза, прекрасные глаза с золотистыми искорками, которые обладали способностью словно испускать лучи света, но сами, увы, света давно не видели. Раиса ослепла в двенадцать лет. Но она не чувствовала себя несчастной, у нее были любящая мама, прибыльная профессия и жизнь среди музыки, которую она обожала. Но как-то Люся заметила, что Раиса не по обыкновению рассеянна и, как нарочно, задержалась после спектакля. Массажистка недолго запиралась и вскоре выдала свою страшную тайну. Оказывается, на ее сильную руку и не менее сильное сердце было два претендента. С первым Рая познакомилась в обществе слепых, он тоже слепой, вернее, даже слепорожденный. Звать Оскар. Руководит артелью слепых, человек серьезный, корректный, состоятельный. Все взвесил и сделал Раисе предложение. Строит для них кооператив и вот, подарил Рае пуховый платок, какие вяжут в их артели. А второй – Ваня, он моложе Раисы, только-только демобилизовался. Познакомились в автобусе. Ваня подсел, заговорил и, кажется, ничуть не испугался, когда она, готовясь выходить, нащупала рядом с сиденьем свою тросточку. Он полюбил Раечку, стал ухаживать за ней и очень хочет на ней жениться! Но у Ванечки нет своей жилплощади, нет образования, он работает токарем на заводе и к тому же не нравится Раечкиной маме.
Маму Раисы Люся знала. Она преподавала у них в училище английский язык. В языках Людмила Ковалева не была сильна и до сих пор своего бывшего преподавателя побаивалась. Так вот, Раечкина мама считает, что Ваня не подходит ее дочери, он совсем простой парень, к тому же он-то зрячий и вскоре ему, такому молодому, надоест возиться со слепой супругой…
– Поживете пару лет, и найдет он себе помоложе, да к тому же и зрячую! – таков был сокрушительный материнский аргумент против Ванечки. – А я уж не та, все прихварываю… Помру вот, как ты одна-то останешься? Не ровён час, еще и с ребенком? А за Оскаром Андреевичем ты как за каменной стеной век проживешь, он, кроме тебя, и знать никого не захочет… Ты не такая, как все, тебе сломя голову нельзя, у тебя расчет должен быть!
Выслушав историю массажистки, Люся содрогнулась. Ей ужасна была сама мысль о том, что можно родиться слепым, никогда не увидеть неба, солнца, птиц… Но быть может, и правда, чего не знаешь, о том не жалеешь? В конце концов, она сама – так ли часто смотрит в небо? Быть может, не так уж и плохо ощущать небо – как зачарованную бездну над головой, солнце – как нежную ласку тепла на лице, а птицу – как ее песенку, короткую и прелестную? Можно ли жить без зрения? Да. А без любви?
– Раечка, ну а вы-то сами? Вы сами – кого из них любите?
Всегда такая сдержанная массажистка зашмыгала носом и созналась, что любит Ванечку. Он веселый и добрый. И Раиса уверена, что он никогда ее не бросит!
– А и бросит потом, так что же? Хоть буду знать, что и в моей жизни была любовь, недолго, но была, хоть капелька-а! И пусть ребенок! Сама подниму, я все умею, со всем сама справляюсь!
– Раечка, прекратите реветь, вы же заболеете! Зачем так себя настраивать? Что значит «сама подниму», если вы уверены, что Ваня вас не бросит?
– Ни за что не бросит! А это я так, потому что мама говорит…
– Я думаю, что замуж все-таки вам выходить. И с мужем жить – вам, а не маме. При всем моем к ней уважении… А для ее спокойствия скажите ей, что при ваших исключительных внешних данных вы всегда сможете выйти замуж по расчету, а пока есть любовь – нужно выходить по любви!
А через пару месяцев Люся была свидетелем на свадьбе Раисы. И невеста тонула в облаке длинной фаты. И жених, совершенно обалдевший от счастья, кидался целовать то ее, то свидетельницу. И новоиспеченная теща, поздравив молодых, от души обняла Люсю, так что у той косточки хрустнули. Потом, уже во время застолья, шепнула ей, уведя в уголок:
– Спасибо вам, Людмилочка. Мне ведь Раиса все рассказала. Я сначала расстроилась, не хотелось Оскара обижать. Такой уж он галантный, большое впечатление на меня произвел. Дай, думаю, сама к нему схожу, поговорю, извинюсь. Пошла в их артель. А его там нет, сидит девушка, что-то типа секретарши. Разговорилась я с ней, то да се, как работается. Начальник, говорю, у вас такой обходительный. А она хихикает. Да, говорит, он уж тут всех работниц обошел, вот какой обходительный. Иные девки от него горючими слезами плачут, иные ничего против не имеют. Одна-то вон седьмой месяц дохаживает, а он все не уймется никак. Да еще, говорит, жениться собирается, вот кобелина-то ненасытный! Тут я и ахнула! Так что поклон вам низкий, кабы не вы, так и не знаю, что было бы!
Люся, смущаясь, кланялась в ответ. Ей было жарко в кримпленовом брючном костюме, новые туфли натирали ногу. На столе угощение – все жирное, жареное, обильно сдобренное майонезом. Друзья жениха наперебой звали танцевать, а ей вспоминался пошлый анекдот: «Выходишь ты на пляж, а там станки, станки…» Ей было до странности горько смотреть на Раечку. У той глаза сияли так, что больно было смотреть. Короткое и узкое, по моде сшитое платье обтягивало ее фигурку так, что заметен был округлившийся живот. И внезапно Люся впервые в жизни ощутила некое томление. Ей вспомнился рассказ, читанный недавно. Там было про кухарку, которая каждую весну начинала тосковать, садилась у окна и вздыхала: «Родонуть бы мне!» Вскоре она уже ходила с животом, к зиме опрастывалась, отправляла ребенка в деревню, а в апреле начиналось снова: «Родонуть бы мне!» Бунина, кажется, рассказ.
Так она смеялась про себя – над собой же, над своим томлением, от которого ныли суставы и сладко кружилась голова. Томление можно было забыть, отвлечься на выматывающие репетиции, на ежедневные занятия, заглушить звучными французскими словами, звучащими как приказы, – но у Люси была такая же неуемная, как у Раечки-массажистки, мама. Близнецы Козыревы, к несчастью, как-то быстро выросли, исправно служат в армии, пишут Александре Гавриловне письма. Звали даже на присягу: «Вы нам как родная, вы нам как мать, как бабушка!» Родная-то мать, когда им было по десять лет, выскочила-таки замуж за летчика, нарожала новых детишек. До воспитания уже готовеньких мальчишек у нее руки так и не дошли. Теперь они служат на границе, а мать то тиранит Люсю, то плачет:
– О-хо-хо, жизнь моя! Ты замуж не выходишь – это твое дело, но я-то как же? Неужели не придется и внучат посмотреть!
То кричит, если Люся, на ее взгляд, слишком задержалась после спектакля:
– Где ты шляешься? Уж не в подоле ли собралась принести? Родишь без мужа, я нянькаться не буду!
Вот и пойми ее.
Уже отчетливо было ясно, что Люся не станет звездой первой величины, мировой балетной феей, как Лепешинская или Уланова, не угонится за Плисецкой. Вот странно – первые партии она танцевала, критики ее хвалили, но своего зрителя у нее словно бы не было, большой народной любовью она не пользовалась, где же тут загвоздка-то?
И дожила бы она свой век с прохладным сердцем, с близорукой душой, но однажды ее включили в состав труппы для гастролей в Иране. Ковалеву вообще охотно брали в гастрольные поездки. Непривередливая, стойкая, конфликтов не любит, скандалов не затевает. Вот в Англию она не поехала, и чем дело кончилось? Репетитор труппы балерин Трубникова очень просила Люсю:
– Людмила, будьте добренька, уступите свое место Дашеньке.
– Пожалуйста, – пожала плечами Люся.
Ей было все равно – ехать не ехать. К тому же не хотелось противоречить репетитору – та покровительствовала своим ученицам, продвигала только их, но Люся в их число не входила. Но Трубникова не удовольствовалась кратким ответом Ковалевой, пустилась в объяснения:
– Вы же видите, тут ей совершенно негде развернуться. Для дарования такого масштаба танцевать попеременно «Лебединое» и «Жизель» – это просто гибель. Из года в год одно и то же. Ведь ей почти тридцать. Мы-то с вами, Людмилочка, знаем, как это важно – вовремя поддержать талант.
– Да, да, – мямлила Люся.
Разговор принимал неприятный оборот. Выходило так, что она, Люся, должна уступить свое место в поездке молодой исполнительнице. Не зажимать, так сказать, юное дарование. Интересно, а о ней кто позаботится? Она тоже – из года в год «Лебединое» и «Жизель», а ведь ей уже не «почти тридцать», а скоро «почти сорок», возраст для балерины преклонный. Шейный остеохондроз, изуродованные стопы, позвоночник. Что дальше? На секунду Люсе показалось, что жизнь обманула ее, поманила блестками и перьями, ослепила огнями, оглушила волшебной музыкой и… сбросила, искалеченную, в оркестровую яму. Какая подлость, так портить человеку настроение!
– Чего ж вам еще? Я согласилась, – стараясь, чтобы в голосе не звучали слезы, сказала Люся.
А через неделю, придя на репетицию, услышала потрясающую новость. Новость уже знали даже театральные уборщицы, но до Люси всегда все доходило в последнюю очередь.