Полная версия
Таежная вечерня (сборник)
Дети тоже захотели иметь собак.
На хоздворе строились будки из старых досок. Само существование этих домиков давало ребятишкам иллюзию родного угла. Они носили лохматым друзьям булочки и котлетки, заботливо укладывали свежую солому в подстилку.
Саша тоже присмотрел себе щенка, когда на базе мехколонны ощенилась собака. Это была настоящая охранница, она знала всех работников колонны, но любого жителя поселка считала вором. Поначалу и детдомовца она обнюхала с недоверием.
В то время Саша задумал еще построить аэросани. Его жалели как чудного мальчика, рабочие мехколонны сварили каркас саней. Со списанного трактора отдали мотор, который Саша примастрячил к каркасу вместе с учителем труда. Лопасти гнул сам из дюралевых листов. Конструкция получилась громоздкая, как печь Емели, и поехала бы только по щучьему велению…
Когда Саша пришел забирать рыжего щенка, сторож сказал: «Погоди, отвлеку мать. Она отчаянная! Ножом резали, вся в крови была, а не пустила к складам!»
Саша дал ему кличку Джим.
Щенок оказался умным: вилял хвостом только перед завхозом. Во время свиданий мальчик ловил его за длинные мягкие уши, будто они были из плюша. Джим выворачивался, округляя глаза и обнажая розоватые белки. Со стороны мехколонны раздавался лай матери, и щенок замирал. Саша протягивал ладонь: «Дай мне!» Песик доверчиво укладывал крупную лапу с черными кожаными подушечками, еще нисколько не истертыми. А другой лапой уже обрушивал ладонь хозяина.
Однажды Саша пришел грустным: «Мамку-то твою воры отравили! Сирота ты теперь!» Джим радостно скулил и подставлял голову под ослабшую руку мальчишки. «Потому у тебя нет будущего…» Саша чувствовал, что прервалась какая-то связь, необходимая для взросления даже собачьей души. В тот день ему хотелось спрятать щенка за пазухой и бежать из детдома…
А потом у одного мальчика обнаружился лишай: его положили в изолятор. Детям запретили приходить на хоздвор. Но лишай пробрался на затылок к другому мальчишке. Его заподозрили в том, что он тайно бегал к своей собачке, и тоже заперли в изолятор. Врачи были в растерянности, директор прятал своих лаек. На уроке литературы учитель спрашивал мальчишек: кто еще бегал?
«Саша!» – посмотрел он на Соловьева. Вась Васич обращался к воспитанникам только по имени, как в обычной семье.
«А что им, с голоду помирать?»
Широкое скуластое лицо учителя с утра было опухшим, на щеках порезы, волосы чуть влажные, в краешках глаз блестели похмельные живчики.
«Игорь?» – учитель посмотрел на другого пацана. Но тот молчал. «Игорь!» Опять молчание.
«Штырь», – сквозь зубы шептали с соседних парт.
Его забирали приемные родители и дали новое имя. Чтобы ничего не напоминало о прежней жизни. Но потом вернули. И мальчик перестал откликаться как на старое, так и на новое имя.
«Игорь, – уже по-иному произнес учитель, – был такой древнерусский князь! Жил в богатстве, попал в плен – стал рабом, потом бежал – скитался бродягой, вернулся в родные стены – стал государем!» Сегодня он говорил так, будто ему было стыдно. Но не за князя даже, а за что-то еще…
В этот момент послышались выстрелы из ружей. Мальчишки вскочили и прильнули к окнам, выходящим на хоздвор. Саша увидел только недостроенные железные сани, ему вдруг показалось, что они поехали по двору, давя мечущихся собак. Сквозь туман, поплывший перед глазами, он разглядел директора, военрука и завхоза: они стояли в ряд и палили по приблудной стае. Собаки визжали и катались серыми клубками, отбрасывая красные нити…
Вась Васич отрывал детей от окон. Они кусались и скулили, как их раненые питомцы. А Саша сел за парту и даже как-то назидательно сказал: «Говорил же, что не будет у него будущего!» Теперь и он останется сиротою на всю жизнь… Еще мелькнуло в голове: никто не думал, что аэросани поедут, его просто жалели: мол, пусть хоть во что-то верит! «А нельзя верить слепо!»
Рядом уселся Штырь. Они презрительно глядели на ревущих пацанов. Только домашние могут звать на помощь. Детдомовца никто не услышит…
В тот же день Саша сбежал вместе с другими пацанами, потому что им не дали похоронить собак. Он бродил по лесу, спотыкаясь и прижимая руки к груди. Не дали проститься! Подержать в последний раз… еще теплого, еще мягкого. Мальчик упал в траву, не в силах держать боль в груди и успокаивая себя тем, что щенок мог убежать, затаиться, уползти в щель. Саша кричал, звал собаку. Прислушивался к лесным звукам, надеясь различить знакомое шуршание лап по траве. В глазах мутилось от слез: не увижу! не увижу! больше никогда не увижу! Впервые в жизни он извинялся: «Прости, Джим, что взял тебя! Прости, друг, что не спас!»
День был ясный, холодный, осенний.
Когда боль становилась невыносимой, Саша опять ложился на землю и шептал: «Сейчас, Джимка, сейчас! Потерпи немного… Я побуду один. Потом еще тебя поищу…» Мальчик вышел к реке, сел на берегу и долго слушал журчание воды по камням. Для созревания души важно понимание, что горе бывает личным. И даже сквозь несчастье можно увидеть дальнейшую жизнь. Ему будто подсказал кто-то, что похожая беда случится с ним еще. Повторится через много лет: он потеряет кого-то близкого, и те страдания, которые не вынес сейчас, он одолеет позже окрепшей душой. Это пришло в одно мгновение. И ему стало легче.
В детдом он вернулся сам. И с того дня стал «заговариваться». Увидев из окна двух веселых лаек, он сказал: «С них началось, ими и кончится!» На следующее утро перед окнами директора висели на березе две невинные лайки, с табличками «Месть». Сашу посчитали зачинщиком (к нему приходили пацаны за проволокой), но вступился Василий Васильевич. Учитель видел в мальчике тонко чувствующую душу и честность исполнителя, осознающего свой дар.
6…Прошел месяц, и его опять потянуло в Тогуленок.
Опять были туман и слякоть. Саня нашел поляну с глинистым бугорком. Под кривой березой нашел свою лопату и поставил рядом палатку.
Наступил вечер, а с ним и грустные мысли. Он сидел возле медвежьей могилки, вспоминая свою жизнь.
Пухлая струя костра ударялась в темную хвою пихты и выходила сквозь нее, как дым из ноздрей курильщика.
Он не знал, где находятся могилы его прадедов, не ведал, живы ли родители. Свою семью не сберег, друзей не имел, и не ждал ничего, что могло бы согреть его или вернуть обратно в город.
В сорок лет он пытался начать жизнь заново.
Небо мокрило, чахнул огонь, дым кружил и выедал душу. Саня лежал в мокрой палатке, обернувшись тоской прошлой жизни, как ежик осенними листьями.
Женился Саша по велению сердца: изменив финал грустной пьесы. А дело было так: после армии поступил в художественное училище, рисовал темный лес и пил! Не получалось у него светлого! Вот и приткнулся к бутылке: «Водочка, она мне завсегда и папа, и мама!»
Его, как бывшего детдомовца, жалели, пристраивали. И однажды заманили в театральную студию. А там сплошь девчонки! Ставили пьесу «Мельница всеобщего счастья». Саша играл солдата, вернувшегося с войны в колхоз, где работали одни бабы. Его, конечно, выбрали председателем, но он не командовал, а все больше мастерил, прилаживал – словом, облегчал жизнь как мог. И само собой вышло, что любовь его обошла! Нельзя было. Всеобщее счастье – это как щепоть соли в баланду – каждому только в ложке добудется. Директор училища даже прослезился на премьере: мол, не знал, что ты талант такой!
Но тоска его не проходила, и когда предложили играть старшину Васкова в спектакле «А зори здесь тихие», Саня уже готов был влюбиться. Декорации писал сам: река с перекатом, на дальнем берегу сосновый лес, в глубине его притаилась избушка, рядом часовенка с голубой крышей. Лес получился уютный, солнечный; никогда не испытывал Саша столько любви, внимания и восхищения, как в том чудном лесу. Вот уж где можно было облюбиться! И домик вышел добрый, и часовня ласковая!.. Девушки лианами висели на его солдатской груди. Лесную жизнь он любил, крики птиц знал, шалаши строить умел. И особенно красиво получалось у него держать на руках умирающих бойцов в юбках. Только одну из них держал он крепче и нарочно заслонял от пуль, удивляя режиссера. А потом женился на ней… И еще было одно странное чувство: они бегали и стреляли на фоне лесной часовни, и Саше казалось, что всем его словам и любви даже по тексту пьесы не хватает чего-то, как голубой маковке ее креста.
Саня выпил из фляжки.
Не научился он дорожить: ни любовью, ни работой, ни прошлым своим. В детдоме, кто ничего не имел, тот был свой, а если что припрячешь, в душе или под подушкой, то – жмотерый! Однажды только Саша спрятал фляжку в брезентовом чехле, подаренную солдатом на вокзале. Потом все же украли; все другие вещи просто взяли, а ее – украли…
Всю жизнь чувствовал он, что занимается не своим делом. Работал художником-оформителем и со скукой выводил гуашью радужные цифры соцобязательств, водил поезда – стыдился за уголь по обочинам среди белых полей, к тому же не любил начальство над собой и жесткий распорядок дня в работе. Если становилось невмоготу, брал рюкзак и уезжал в тайгу. Но и туристам он был чужой. Они ходили в горы, чтобы выгулять душу, как собачку на газоне. А ему, с каждым разом, все труднее было возвращаться в город. Душа задыхалась уже не только от грязного воздуха…
Под утро Саня проснулся от того, что его придавило через брезент что-то теплое и мягкое. Он выглянул из палатки, и спина одеревенела! Медведь!.. Огромная зверюга! Она тоскливо рычала на березу, где висела еще приманка, задрала морду, скаля белые клыки и лохматя когтями несчастное дерево.
Медведица не оборачивалась в сторону палатки, хотя чувствовала взгляд человека. Видимо, не боялась его. Саня даже разглядел раненую лапу на белом стволе. Потом она грузно опустилась, прошлась по краю поляны и ушла. Он понял это, потому что услышал писк комара в углу палатки.
Он выполз на коленях, прислушиваясь, но все звуки тайги заглушало испуганное сердце. Если б он смог сейчас заплакать – горько и с упоением, – то простил бы, казалось, кому-то свое безотрадное детство! Но в душе была холодная ясность. Он вспомнил расстрел собак в детстве. Ему хотелось валяться на поляне, царапать землю ногтями, кусать траву, сойти с ума на время, только бы показать медведице свою звериную изнанку. Пусть придет, понюхает: горе одинаково пахнет у всех!
И еще он понял, что рядом с медвежьей могилкой место единственное безопасное для него во всей тайге. Саня встал на колени, обратил лицо к востоку и перекрестился. Жаль, что у него нет иконы, пусть даже бумажной. «Господи, помилуй!» – шептал он, и душа после страха наполнялась человеческим теплом.
Разглаживая окоченевшую душу, таежный бродяга оглядел поляну, ожидая увидеть медведицу с другой стороны. Три года он бродил в поисках места для дома; видел родник в каменной чаше, возле которой стоял когда-то монастырь; забирался в пещеры старообрядческой церкви, где на стенах еще оставались вырезанные в глине лики святых. Но нигде не задерживалась его душа.
Тем временем утро набирало силу. Горный распадок светлел и ширился.
Саня оглянулся: дальние склоны еще скрывал туман, низко карабкавшийся по влажным камням. Но и здесь он начинал слабеть и рваться, цепляясь за каменные выступы, за одиночные деревья, делая их очертания мутными и призрачными.
Вот так же, чувствовал он, по малому светлому пятнышку, накопилось что-то в нем за многие годы бездомной жизни.
Теперь он нашел!
Душа вцепилась в глинистый бугорок, как в свою родину. Саня свалил сухую талину, улыбаясь и вспоминая ночное тепло, будто он спал в доме с печкой.
И словно приветствуя его, озаренная солнцем долина распахнула холмистую душу во всю ширь; влажная зелень мягко парила, по ближнему хребту отчетливо выступили в ряд стройные пихты. А солнце нашло золотую брешь меж ними и залило поляну длинными белесыми лучами.
За несколько дней поляна покрылась пихтовой корой от срубленных деревьев. Белые склизкие бревна лежали в траве. Но вскоре Саня стал замечать, что душа противилась губить пихты, так гулко стонущие при падении. Чего-то вновь не хватало ему.
Не оставляла его и медведица. Она приходила на могилку, будто тоскующая мать, и слушала, как человечек в одиночку ширкает двуручной пилой.
Была глубокая осень.
Как-то, обедая, он кинул зверю кусок хлеба. Медведица брезгливо оскалилась и отошла. Саня поднял хлеб, обмакнул его кашей и опять бросил в ее сторону:
– Бери, тебе скоро в спячку!
Медведица осторожно взяла хлеб и скрылась в кустах.
А потом наступила зима.
Соловей пробовал жить в соседних туристических избах, но в чужом доме лавка мягка лишь хозяину. Как ни встал – все не вовремя, как ни поел – все не впрок. Солнце не грело через окна, стены не спасали от метели. Он опять уехал в город. Жил в общежитии, где за ним оставалась комната.
Но однажды в феврале не выдержал и навестил свою поляну. Бревна замело снегом. Мерзлые осины стояли в бархатном инее, и тоскливо скрипели на ветру. Пихты запахнулись в белые шубы, пряча где-то под полами медвежью берлогу.
7Следующей весной он вернулся к родным уголькам.
С поляны почти сошел снег. На темных пеньках срубленных им деревьев сочилась рыжая пена. Саня поставил палатку и взялся за работу. Сопревшая за зиму кора снималась легко, обдавая его сладковатым пихтовым духом. Этот запах напоминал ему вкус ананаса, который ел он однажды в жизни на своей свадьбе.
Саня рубил дом, уже решив окончательно перебраться в тайгу. Иногда приходили к нему туристы, но не верили, что он сможет жить здесь один. Они шли дальше, покорять горы и тоску в себе. Растерять на каменных тропах все, что казалось им ненужным, чтобы вернуться в город с облегченной душой. Туристы напоминали Сане пловцов, которые выныривают на миг за глотком воздуха и опять погружаются в чуждую им стихию.
Медвежий бугорок затянуло густой травою. К тому же зимой повалило кривую березу. Ее обрубок с развилкой Саня воткнул в землю, чтобы не потерять могилку вовсе.
Под раскидистой пихтою он сделал лавку и стол. Садясь за него по утрам, он пил чай с листом смородины. Потом рисовал карандашом на куске фанеры. Что-то просилось наружу, еще неясное…
Когда появилась пучка, пришла медведица: худая и облезлая.
Она чесалась, поводя боками и втягивая сопливыми ноздрями запах чая. В нижнее веко ее впились два клеща, раздувшись красными ягодами.
– Давай, – протянул Саня руку, – я тебе помогу!
Хозяйка тайги улыбнулась, оскалив желтый клык. В этот момент из кустов выскочили два мохнатых колобка.
– Смотри-ка, котята! – вырвалось у него с восторгом.
Медведица рыкнула, и детки затаились в зарослях волчьего лыка. Она обошла и обнюхала поляну, оставив Сане его бревна, затем опять раздался ее ворчливый голос, и медвежата выбрались из кустов. Они носились как дети: догоняя и запрыгивая на спину друг другу, переворачиваясь, отбиваясь всеми лапами, кусаясь и отплевываясь шерстью с травой. Они не боялись человека, чувствуя защиту матери.
Вот чего не хватало Сане в детстве: заступничества! И еще возможности подражать верному примеру. Он и сейчас, среди глухой тайги, ощущал свою безродность, будто кто-то мог прийти и сказать ему: «Здесь не твое место! Уходи!»
Где же оно? Саня искал его всю жизнь. Не помогал и звериный нюх, которым обладал он с малых лет. Тут должна бы душа подсказать!
И теперь, положив первые бревна, он опять потерял уверенность в том, что сможет поднять сруб и что дом нужен ему здесь. Чувство страха и беззащитности лишало его сил.
А обрубок березы прижился на поляне. Его изгиб стал уже необходим глазу, он вписывался в очертание нижней гряды за рекой. Вначале Саня думал вырезать из кедра медвежонка и прилепить к березе. Потом хотел заменить медвежонка существом, похожим на лешего. Вроде оберега поляны и будущего дома.
Но с тех пор как появились новые детки, кривой обрубок стал казаться пугающим. Саня впервые задумался, как сохранить память об убитых медвежатах.
Пришло лето.
В русле стоял нескончаемый шепот травы, полощущий в быстрой воде распущенные зеленые косы.
По утрам у него опять возникало давнее ощущение бездомности, уходящее в детство. Туда, где впервые очнулось его сознание, ныряя и возвращаясь из неизвестности, без всякого порядка и вех взросления, которые устанавливают обычно детям их родители.
Саня разглядывал на ладони еле заметный рубец, будто и в нем искал какую-то отгадку. В его детдомовском «Деле» было написано: «Поступил в возрасте трех лет с ожогами на ладонях и коленках, которые мальчик получил от печки. Видимо, родители оставляли в доме без присмотра. В детдоме мальчик ведет себя дико, расцарапывает ожоги до крови и часто произносит слово: угоинь!»
Таежный художник загрунтовал доску и провел на ней контур женской головы в платке.
Пугающий ночной голос резанул в памяти. Его будили: «Вставай, к тебе пришли!» Он бежал к ограде детдома и видел силуэт женщины, низкий клетчатый платок, лицо в тени. Саша вцепился в железную сетку, но женщина, постояв с минуту, скрылась за темной сосною.
«Кто это был? – кричал он обступившим его мальчишкам. – Какое у нее лицо?»
«Да не было никого! Мы пошутили».
«Нет, была! Вы просто ее не видели!»
«Скажи лучше, как тебя поймали?» – Его брали в кольцо и вели от ворот.
Один мальчишка держал Сашу за руку, спотыкался и опускал голову. Он изображал чью-то приемную мать, которая хоть и вернула приемыша обратно в детдом, но все еще прощала бы и прощала: «Дай только слово, и мы вернемся! Дай слово!» Другой пацан корчил из себя учительницу, глуповато раскрыв рот и покачивая головой: «Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!» А здоровый парняга-переросток изображал капитана из детской комнаты милиции. Он хмурил брови и прикидывал, через какие дыры в заборе удерет беглец в следующий раз:
«Вот откуда следы-то ведут!..»
«Дай только слово, и мы вернемся!»
«Никто не пришел, не объяснил! Время было упущено!»
В спальне Саша растолкал мальчишек и молча лег. Пацаны обступили его кровать: он, оказывается, плакал во сне и звал маму. Вот его и пожалели таким образом!.. Была ночь, но никто не спал. Дух побега витал в темной палате. Крикни сейчас: айда! – и рванули бы все вместе.
Саша обвел мальчишек виноватым взглядом: «Я маму во сне нашел!» В глазах, блестящих злостью, он видел, что ему хотят верить: «Расскажи, как?»
«Пошел один мальчик, – смотрел Саша в потолок, чтобы не видеть, как выхватывают они из глотки каждое слово, – искать маму! Долго ездил по разным городам, чтобы найти свою голубоглазую мамочку. Однажды он попал в лес, такой красивый и светлый! И там рос голубой цветок, сильно прекрасный. Но мальчик не заметил цветка, а это была его мама!.. (Саша придумывал на ходу, запинался, но его терпеливо ждали.) Дальше лес стал темнее и гуще, и ему захотелось пить. Вдруг он увидел маленькое озерко. Тоже голубое! Мальчик попил воды, но не догадался, что озеро было его мамой… (Саше стало душно от горячего дыхания склонившихся ребят.) Потом лес пошел еще страшнее, с огромными корягами. И увидел он медведицу…»
«Тоже голубую?» – засмеялись мальчишки…
Прошло много лет, и только теперь, в таежной тишине, Саня ответил им:
– Если идет против солнца, то точно, как голубая!
Построив дом, Саня перебрался в него. Икону с голубым медвежонком приладил в передний угол.
До самой осени жил без двери и печки. Пищу готовил на костре, и это нравилось медведице. Она приходила к нему на обед и даже совала морду в остывший котелок.
Но когда с первыми холодами на срубе появилась дверь, хозяйке тайги это не понравилось. Она сорвала ее с петель. Просунула морду в проем. Темные глазки блестели любопытством: мол, как ты тут, один? Саня вынул из печи горящее полено, медведица зарычала и ушла, признав за ним право на эту бревенчатую берлогу.
Прозвали его Соловей. За разбойничий вид, за дружбу с медведями и, самое главное, за большую дорогу – широкую тропу, которую проложили туристы и разный бродячий народ, охочий поглядеть на странного мужика, пишущего таежные иконы. В округе никто его не любил. Местные охотники – за то, что похоронил медвежат, да еще берег это место как напоминание им. Туристы не могли понять быт Сани: чем он питается, на что живет; они смеялись над Соловьем и рассказывали о нем всякие вздорные истории.
8К осени медвежата подросли, стали лобастыми, гривастыми и еще более шебутными. Они по-прежнему играли на поляне: выгибали спинки, припадая мордами к земле, готовясь нападать или удирать, смешно вышагивали боком друг перед другом, покусывая воздух и царапая когтями траву. Медвежата были детьми тайги, и звуки их возни казались Сане продолжением порывов ветра или шума ручья.
Каждый день он невольно поглядывал на проплешину в густой траве под кустами рябины, пытаясь угадать появление медведицы. Но это ему никогда не удавалось.
Вот и сейчас Саня повернул голову, когда хозяйка тайги уже втягивала черным носом запахи на поляне и глядела на него своими странными маленькими глазками.
Она всегда чуяла следы событий, происходившие здесь без нее. Покачивая ушастой головой, подошла к столу и ворчливо слизала кусочки чужого хлеба. Обнюхала лавку, где лежал туристический рюкзак.
Соловей медленно усаживался на бревно. При встрече с медведицей он научился не заговаривать с ней первым. Чувствуя дыхание зверя за спиной, ему становилось жутко, а в голове отчетливо застревала какая-нибудь мысль, будто она была последней в его жизни. Можно сказать, что медведица первая приучила его к молитве: «Господи, спаси! (Со временем мольба о заступничестве сквозь страх превратилась для него в состояние какого-то священного оцепенения.) Господи, спаси!» И еще Саня заметил, что медведица понимала его взгляд внутрь себя, и это вызывало в ней наименьшую агрессию.
Почти всегда она требовала у него чаю. Был такой случай. Один из туристов спрятался на крыше дома, чтобы посмотреть, как медведица пьет чай. Горячий котелок тоже подняли на крышу. Ждали недолго. Пришла медведица на запах, встала во весь рост под карниз, втягивая носом медовый дух распаренного лабазника. Турист подполз ближе, нагнул голову и столкнулся нос к носу со зверем. От неожиданности его очки упали ей на морду! Медведица испуганно скинула их лапой и убежала…
Зайдя в дом, Саня лег на нары и уставился в потолок. Это было его любимым местом: на нестроганой доске отпечаталось темное смоляное пятно, напоминавшее ему женский образ. Лицо вполоборота, округлое белое плечо, темные волосы с извивом. Словом, оттиск мечты. Иногда он забывал о женском лике на потолочной доске. И потом открывал заново (образ складывался только с одного, определенного ракурса), с новой радостью узнавая неизменно милые черты.
Этой осенью зацвели верба и ольха. Будто пытались они желтым и розовым весенним пухом удержать бледнеющие краски облетевших деревьев.
По утрам до восхода солнца вставал над тайгой морозный сизый туман, почти прозрачный, заметный лишь в глубине дальних распадков. Тайга была вся еще теплой и только слегка поеживалась от чужеродного холода.
Саня спустился к реке.
Туман затаился в стеклянных ярусах кустарника. Тускло блестели от первых лучей заиндевелые верхушки ивы.
Камни вдоль берега надели хрустальные юбочки, отметив ночное падение воды. Корни деревьев и прибрежной травы обледенели прозрачными голышами. Черные струи воды тщательно вылизывали их под обрывом.
К первой наледи пристали кусочки желтой пены: они медленно сцеплялись и замирали в рыхлом ноздреватом крошеве. Ночью мелкие ячейки темной воды затягивались ледяной перепончатой пленкой. По теневой стороне реки эта пленка приподнималась над водой и разрасталась в прозрачное ветвистое кружево. Днем, от теплых лучей солнца, кружево ломалось и его уносило течением.
Но все же холод нащупал тихое место реки возле поваленного дерева. С каждым утром лед заметнее отходил от темного мореного ствола, пытаясь перекрыть мелкую тиховодную заводь.
Лишь на стремнине вода журчала яростно и непокорно.
Мелкие птахи летали стаями, разнося по тайге тонкий невнятный звон. Птицы перекликались, но не пели; их голоса казались сытыми и беззаботными.
В воздухе проблескивали нити паутины, жили муравейники, и дождевой червяк лениво таился под влажной листвой. Все еще ждали дождей и тепла.
Осенний лес был как молитва!
Только бы найти нужное слово, только бы успеть обратиться к кому-то: «Люблю… жду, жду и верю!»
В эти дни не покидала его тихая бескровная тоска!
Иней на ветках ивы сполз от солнечных лучей, и ее верхушки блестели теперь слезной росой.
Замороженная трава хрустела под ногами, осыпаясь снежной пылью. Снег пока не выпадал, но по северным склонам он нарос из ночного инея и лежал в изогнутых листьях, как обломки белого фарфора.
Весь день Саня бродил по тайге. С какой-то прощальной тоской разрывал он на груди сплетенные ветви карагана. И так хотелось ему обняться с кем-то, прижаться всеми болями и вмятинами своей души!