bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Совсем маловероятно польское происхождение наших предков – разве что с Лжедмитрием занесло в Царев-Борисов какого-то пана. Окончание ский в нашем случае, вероятнее всего, от так называемого колокольного дворянства, поскольку священники имели фамилии по названию своего прихода или в честь праздников – Вознесенские, Воскресенские и иже с ними.

Короче говоря, семейные тайны, подозрения о родовом проклятии мне надоели. Я попросил известных генетиков – Елену Владимировну Вагановскую и ее сына Олега Павловича – исследовать ДНК Ольшанских и носителей многочисленных модификаций этой фамилии. Обратился к однофамильцам, возможным потомкам рода Довспрунгов – Гедройцам, Домонтовичам, Ямонтам, Матушевичам, Радзивиллам, Осыкам, Петкевичам, Свирским и другим – с просьбой поучаствовать в исследовании, причем бесплатном, поскольку у Вагановских имелся для таких акций грант. Хромосома-де покажет, кто из князи, а кто из грязи. Для себя решил: если изюмские Ольшанские из вторых, то я с удовлетворением напишу об истории ДНК-исследования, а если из первых, что очень маловероятно, то – с чувством вины за пращуров.

Предварительные результаты исследования ДНК немало меня озадачили. По мужской Y-хромосоме я принадлежу к так называемому модальному атлантическому гаплотипу Rib, то есть мой далекий предок жил на узкой прибрежной полосе вдоль Атлантического океана. Каково это было узнать мне, называвшему себя русичем, считавшего себя русским человеком по культуре, духу и сознанию, русским писателем?! Да, знание – многая печали… В России, как считают генетики, таких «западных европейцев», как я, около пяти процентов. Они вряд ли догадываются об этом. Но поскольку я начал ковыряться в своих корнях, то придется заказывать обстоятельные генетические исследования.

Но пока не заказал. Хотя Томас Гедрайтис, потомок Гедройца, родного брата Гольши, предлагал мне участвовать в его исследовании персонажей литовских летописей с точки зрения ДНК. Он сообщил, что в его распоряжении есть сведения о 8 потомках Гедройца, они все относятся к гаплогруппе N, и у них есть документы, подтверждающие княжеское происхождение. Стало ясно, что изюмские Ольшанские не имеют никакого отношения к древнему княжескому роду. В моей душе стало спокойнее: следовательно, мои предки не виновны в мучениях и гибели многих тысяч людей – по воле от Нерона и до Ивана Грозного!

С предками по материнской линии проще. Моя мать из всех своих детей только меня рожала в роддоме. Поскольку к сорока годам вся поседела, то не раз с улыбкой вспоминала, как оживились роженицы и медперсонал, прослышав, что какая-то бабка с ума сошла и решила рожать.

В Изюме у меня множество родственников. Память сохранила образы родных дядей – Пантелея, Ивана, Алексея, Николая… Иван был самым грамотным из них, а Алексей – самым здоровым. Мог взвалить телеграфный столб на спину и принести домой. Потом я узнал, что перед исполнением супружеских обязанностей жена, тетка Манька, требовала, чтобы он наматывал полотенце… Отец считал, что она отравила брата Алешку синим камнем, то есть медным купоросом, и до конца дней ненавидел ее. Когда отец умер, моя мать и тетка Манька, как и в молодости, стали вновь неразлучными подругами.

Обилие родственников приводит к инфляции родственных связей и чувств. В юности мне понравилась одна девушка, я стал с нею встречаться. Однажды какого-то парня приняли за меня и выбили на танцплощадке бедняге глаз. В конце концов выяснилось, что она – моя троюродная сестра.

У каждого своя комбинация генов, но и своя порода. Меня не раз и не два она подводила. Наверное, на генетическом уровне существуют какие-то табу. Я, например, не умею льстить, унижаться. В юности меня никто не мог побить, многие боялись, поскольку за малейшее унижение или неуважение я сразу же отделывал обидчика. Увы, привычка сохранилась и до старости, что не так давно удивило меня самого. Характер бешеный – если уж сорвался, то иду на все и до конца. Многие друзья моей юности получили по 15–25 лет тюремного заключения. Избежал той же участи только благодаря тому, что меня мать и брат силком заставили поступить в техникум.

Множество раз я убеждался в том, что над нашим родом довлеет какое-то проклятье. Может, и не одно. По материнской линии нет таких родовых загадок, но и тут не заскучаешь. Родилась она, Феодосия Егоровна, в последнем году XIX века в селе Печенеги под Харьковом. Отец ее работал в Харькове. В 1905 году пролетарий Егор Балабай погиб в революционных событиях в Харькове, которыми руководил небезызвестный Артем (Сергеев). Осталось трое маленьких детей. С горя моя бабушка наложила на себя руки. Старший брат матери Гавриил ушел пасти коров, а ее, Феодосию, друзья-пролетарии определили служкой в какую-то еврейскую семью, где и прозвали Феней. А на руках у шестилетней служки находился еще трехлетний брат Иван.

Имя Гавриил в материнском роду – традиционное. В 1722 году проходила перепись слободских полков, и в ней значится казак Мартовецкой сотни Гавриил Балабай. Село Мартовая от Печенег находится всего в нескольких километрах.

Моя мать была очень способной и мудрой женщиной. Несколько раз в жизни она мне и моему брату говорила: «В старинном писании написано, что наш последний царь будет Михаил. Потом наша страна перестанет существовать». От ее слов веяло жутью, она смотрела на нас такими пронзительными серо-голубыми глазами, что я ни разу не удосужился поподробнее расспросить, что за писание, откуда оно взялось. Однако факт остается фактом – последним главой СССР был Михаил.

В 1962 году я приехал домой на каникулы из Литинститута с поэтом Иваном Николюкиным, который на второй день воскликнул: «Поразительно, твоя мать говорит исключительно афоризмами или пословицами!»

Пусть кому-то покажется совершенно невероятным, но мать, и часа не занимаясь в школе, научилась самостоятельно читать и писать всего за одни сутки. Произошло так. Получила она письмо от старшего брата Гавриила с фронта Первой мировой войны – в следующую войну его и еще нескольких жителей Печенег, нелояльных к новому европейскому порядку, «цивилизаторы» запрут в хате и сожгут заживо. А мать, надо сказать, себе на уме, не обращалась со своими делами к хозяевам. Они ели, например, только кошерных кур, а к еврейскому резнику следовало трястись на трамвае через весь Харьков. А она купит курицу на ближайшем базаре, под мостом отрежет ей голову и – домой. «Кошерная курица?» – спрашивают хозяева. «Кошерная», – отвечает. Но чтобы не заподозрили неладное, иногда ездила к кошерных дел мастеру.

Купила букварь. Заглядывала днем – букв знакомых так много. «Аптека» начинается на букву «А», «Булочная» – на букву «Б». Каждый день видела на вывесках! Еле дождалась ночи – до утра проглотила весь букварь, научилась даже выводить прописи. Потом прочла письмо брата и написала ответ.

Поэтому мать делала все возможное, чтобы мы получили образование. Отцу было все равно – учимся мы или нет. Насколько я знаю, он ни разу не побывал на родительских собраниях – а ведь в школу ходили его три сына и дочь. Вообще, я заметил у Ольшанских не только недооценку учебы, но и даже презрение к ней. Одна из причин прозябания или даже деградации рода? Были бы тупые, таков был бы и спрос. А то ведь какая-то простаковщина. Моему сыну, который, не научившись еще читать, знал с голоса многие книжки наизусть, не захотелось вдруг учиться, и всё. Для «нас», то есть для меня и матери, окончил техникум. Лишь потом я узнал, что одна дура-учительница не нашла ничего лучшего, как попрекнуть сына мной, мол, у тебя отец писатель, а ты… Я стал источником его неприятностей, и учебу он возненавидел. «На мне природа отдыхает!» – заявляет сын и по сей день. Мне же представляется, что здесь карта легла в масть.

Но в то же время все мои родственники со стороны Ольшанских отличались музыкальностью и хорошо пели. Я никогда не слышал, чтобы моя мать пела. Мне в жизни также почему-то не пелось, особенно после трехлетнего распевания строевых песен.

В Литинституте основы поэтики преподавал Александр Александрович Коваленков, сиделец в сталинских лагерях, поэт, автор песен и работ по теории поэзии. Однажды он написал на доске стихотворный отрывок, явно с подвохами, хитровато посмотрел на нас и, потирая руки, спросил:

– Кто попытается здесь расставить цезуры?

А цезура – это, если грубо упростить тему, словораздел. Она делит стопу на полустишия, одно с нисходящим ритмом, другое – с восходящим, а иногда и на «третьестишия» или «четвертостишия». Это я, признаться честно, сейчас в Краткой литературной энциклопедии подчитал, потому что материя очень уж мало уловимая.

– Можно мне расставить? – вызвался я и безошибочно расставил в тексте знаки цезуры – вертикальные, слегка наклонные черточки.

Александр Александрович за моей спиной вздохнул, видимо, я разрушил его какую-то педагогическую фабулу. И вдруг произнес:

– У вас, молодой человек, абсолютный слух.

Он славился своей ироничностью, и я подумал, что он, по крайней мере подначивает меня. Посмотрел на него, встретились взглядами – ничего насмешливого в глазах преподавателя не обнаружил.

Со временем, когда я не вымучивал из себя прозу, а писал с вдохновением, то нередко как бы на втором плане, в качестве фона, слышал музыку. Иногда во время обдумывания произведения, когда прогуливался в лесах под Изюмом, в Останкине, в Тропаревском или Битцевском парках, мое существо вдруг захватывала музыка, вдохновляющая и возвышающая, лирическая или трагическая – в зависимости от содержания произведения.

Война с войной воюется…

Но вернемся на войну. В июне сорок второго клещи немецких танковых армий сомкнулись под Изюмом, остатки же наших соединений, если им удалось вырваться из котла, покатились к Сталинграду. Об отступлении не раз рассказывал мне известный московский скульптор и художник Григорий Чередниченко. Он, мой земляк и друг, во время войны подносил мины нашим солдатам. Линия фронта как раз проходила по улице Островского, на которой они жили. Мать Григория погибла при бомбежке, и он, четырнадцатилетний, прибился к автобату. Участвовал в первом освобождении Харькова, а потом отступал к Волге.

– Ровная степь. Нигде ни кустика. Жарища. Измученные беженцы и бойцы. На нас набрасываются самолеты – летят низко, всего метрах в пятнадцати от земли. Вижу очки летчиков, злорадные ухмылки. Бомбят, если находят машину или скопление людей. Расстреливают из пулеметов. Совершенно безнаказанно! И черный дым над степью. Сколько раз хотел написать об этом картину или сделать скульптурную композицию – нет, так и не собрался с духом. Ведь все надо заново пережить, а у меня нет сил вернуться в ад лета сорок второго, – рассказывал Григорий Георгиевич.

В Изюме немцы находились восемь месяцев. Зверствами особыми вначале не отличались. Появились итальянцы в экзотических шляпах с перьями. Эти любили охотиться на лягушек, а их вокруг Изюма в болотах, старицах, озерах, речушках была тьма-тьмущая. Итальяшки привязывали к винтовочным шомполам веревочки или цепочки и добывали, как острогой, квакающие деликатесы.

И тут у моего отца появилась весьма опасная задумка, уходящая корнями в дела давно минувших дней. В него, «мейстера Андрея», в те времена черноусого красавца, влюбилась дочь Алоиса Пока. Отец был человеком не без юмора, поэтому поставил девушку однажды в очень неловкое положение.

Пленным, то есть «русиш швайн», не нравилось, что хозяева не держат дурной воздух в животах. Освобождались от него в любой ситуации – за обедом, в присутствии посторонних. Пленные вначале думали, что хозяева ведут себя так, поскольку русских за людей не считают. Особенно поражало: идет молоденькая девушка по двору и вдруг – трах-тарабах.

– Как будет по-русски «пахнуть»? – как-то спросила она у отца.

– Бздишь, – не задумываясь ответил он.

И вот Мария надушилась дорогими духами и, прохаживаясь перед военнопленными, вопрошала:

– Ребьята, как я бздишь? Карашо, бздишь?

– Хорошо бздишь, Мария! – те покатывались со смеху…

Потом она учила отца немецкому языку, он соответственно ее – русскому. Играли в четыре руки на фортепьяно, пока не родилась девочка.

В России произошла революция, в Германии тоже. И Австро-венгерская империя приказала долго жить. Пришла пора русским военнопленным возвращаться домой. Алоис, стремясь не лишать внучку отца и оставить зятя в семье, покупал газеты и вычитывал оттуда страшилки про Россию. Например, о том, что петух стоил там двадцать пять рублей.

– У нас не петух, а бык стоит двадцать пять рублей! – возмутился отец.

Он любил свою нечаянную австрийскую жену и дочь. Уезжал в эшелоне с военнопленными с твердым намерением вернуться в Петерсдорф. Соскучился по родине и родным. К тому же хотелось вернуться и доказать тестю, что петухи в России не по двадцать пять целковых.

На станции Чоп встретило их в буквальном смысле море проса. Переплыли на русскую сторону и, предоставленные самим себе, добирались домой, кто как сумел. Вернулся отец в Изюм, и его, как бывшего фронтовика, поставили директором лесхоза. Задача единственная – обеспечивать дровами паровозы.

Времена пошли чересчур интересные. Соседи по утрам, поздоровавшись, первым делом спрашивали: какая сегодня власть? Белая, красная, зеленая, маруськина, савоновская, или анархия – мать порядка от батьки Махно? Поступил как-то приказ отцу держать на складе в железнодорожном тупике неприкосновенный запас дров для особо литерного бронепоезда. Страну довели до ручки – угольные шахты, которые находились всего в нескольких десятках верст от Изюма, забросили, и поэтому бронепоезда ходили на дровах…

Отец заготовил. А тут махновская матросня налетела на станцию, стала требовать топливо для бронепоезда. Отец молчал о запасе дров, но махновцы разузнали, что топливо есть. Отца избили, загрузились дровами и укатили.

Тут же подвалил и особо литерный. А дровишек для него уже нет. Потащили отца к какому-то горлопану с бородкой и в пенсне. Он и слушать не стал никаких оправданий, сказал через губу, все равно что сплюнул:

– Расстрелять…

– Есть расстрелять! – вызвался Подмогильный, служивший в охране станции. Вместе с ним отец находился в австрийском плену.

Подвел Подмогильный его к пристанционному болоту, заросшему рогозом, и спросил:

– А знаешь, кто тебя приказал расстрелять? Гордись – сам товарищ Троцкий!

– Давай уж стреляй. А то скоро полные штаны будут радости.

– Андрей, да ты что? Думаешь, я подниму руку на своего друга по плену по прихоти какого-то пархатого Лейбы? Не дождется, курва. Уходи болотом, жди меня вечером дома.

Потом отец и Подмогильный стали кумовьями. А кум на Украине – всё равно что брат.

У отца не находилось оснований любить новую власть. Луг отобрали, землю отобрали, несколько раз едва не расстреляли. О том, чтобы вернуться в Австрию через мешанину фронтов, банд, государств и думать было нечего. Как только советская власть укрепилась, Россия и Европа отгородились друг от друга железным занавесом.

А в доме матери квартировала Феня из Харькова, которая пекла вкусные пирожки и торговала ими на железнодорожной станции. К тому времени «расстрелянный директор лесхоза» устроился смазчиком букс. Подливал в вагонные буксы масло и приговаривал всем без исключения: «Катитесь отсюдова, мать-перемать вашу, наволочь!» У отца, великого мастера по части ненормативной лексики, слово «наволочь» означало самую высокую степень человеческого ничтожества и непотребства.

Молодые люди не могли не обратить друг на друга внимания. Бабка Полька почему-то невзлюбила мою мать, называла ее не дочерью, не невесткой, а исключительно харьковской уркой. Так что пришлось молодым селиться на лугу в шалаше и строить себе хату. Когда печнику заплатили два миллиона рублей за работу, целый мешок денег, то отец наверняка вспомнил про русского петуха по двадцать пять рублей из газеты Алоиса. Построенная в 1922 году хата простояла без малого полвека. В тридцатых годах отец предпринимал попытку поставить новый, причем двухэтажный, дом – завез кирпич, но тот после первого же дождя превратился в огромные кучи щебня. Не сомневаюсь, что ливень уберег батю от репрессий. Построй он кирпичный двухэтажный дом, да еще на австрийский манер, – не избежать ему доносов от завистников и Колымы. Возможно, что провидению было угодно, чтобы у него родился я.

А тут и Германия собственной персоной пожаловала в Изюм. Конечно, отец вспомнил о своей дочери, она, должно быть, не только невестой к тому времени была, но и замуж вполне могла выйти. Сердце у него щемило: росла без отца, досталось ей, бедняжке. Как ни крути, а получалось, что он обманул семейство Алоиса Пока. И задумал съездить в Австрию. Поинтересовался у властей, как это можно осуществить. У него ведь осталось представление, что немцы – «культурная, цивилизованная» нация, у которой всего-то и греха, что прилюдное недержание дурного воздуха.

Ему предложили такое право заслужить. Не в счет нелегкие думы о родном ребенке, осиротившем при живом отце, не в счет угрызения совести. Почти как стрекозе из басни сказали: иди да попляши! Да еще кем – полицаем!

Мать рассказывала, что произошло между ними, когда отец вернулся от властей. Она сказала сразу: хочешь опозорить себя, своих родственников, своих детей – напяливай повязку и уходи из дому к своим «культурным» фашистам. Как же, там твоя австриячка только тебя и ждет.

Оказался отец в сетях страстей, похлеще шекспировских. Две воющих страны, две семьи тоже ведь почти воющие, и там, и здесь дети. А выбор какой: чтобы остаться человеком чести в Петерсдорфе, надо идти на бесчестье в Изюме. Он думал, как ему поступить, потому что от советской власти получил он что – очередь на бирже труда, насильственную коллективизацию, на нашей окраине организовали колхоз, мать в него «загнали», искусственную голодовку тридцать третьего года, охоту НКВД перед войной?

Но спасибо союзникам немцев, которых Бисмарк называл не нацией, а профессией. «Профессия» отличалась неслыханным мародерством. Тащили всё – старые мешки, пустые ведра, сломанные часы, любое барахло, в том числе грязные подштанники.

В нашем дворе они увидели козу и – цап за рога. Батя бросился отбивать живность, матерясь на немецком языке и обещая румынам кары от германского начальства. Мародеры упорствовали, тогда батя дал одному по шее и свалил с ног, а другой щелкнул затвором винтовки и показал, что сейчас убьет его и бросит в окно нашей хаты гранату. Но козу оставили, видимо, посчитали, что тут живет какой-то старый и выживший из ума фольксдойч. После стычки с союзниками «культурных» фашистов поездка в Австрию откладывалась на неопределенный срок…

О письмах и почтальонах, как вестниках добрых вестей или неизбывного горя, написано много произведений. Множество раз я видел на экране женское горе после получения похоронки. Видел я и мать, когда мы получили ее тоже. На моего брата Дмитрия.

Имя Дмитрий было в нашей семье невезучим. Дед Дмитрий Адреевич умер довольно рано. Самый старший мой брат Дмитрий умер младенцем, но родился в 1925 году у моих родителей еще один сын, и они вновь назвали его Дмитрием. Потому что, как говорил отец, в нашем роду так было – Андрей Дмитриевич, Дмитрий Андреевич…

Старшего брата я, к сожалению, помню плохо. Во время оккупации немцы его мобилизовали работать на паровозоремонтном заводе, и оттуда он приносил мне кусочки пеклеванного хлеба, который я почему-то называл румынским. Я каждый вечер ждал, когда придет Митя с работы – ожидание врезалось в память. Мне всегда говорили, что он очень меня любил.

Не знаю, какую на заводе он пользу или вред приносил немцам, но после освобождения Изюма в 1943 году его призвали в армию и направили в Пензу в артиллерийское училище. И вдруг оттуда пришло печальное известие. Стояла весна 1944 года, мать, рыдая, рвала на себе седые волосы. Соседки отпаивали и успокаивали ее, а я, бродя по улице, боялся войти в хату, искал способ не согласиться с тем, что брата Мити у меня больше не будет.

Только несколько лет спустя, когда домой вернулся один из тех парней, кто учился с братом в Пензе, мать пошла к нему узнать, как умер Дмитрий. Вернулась почерневшая. Оказывается, курсантов училища почти не кормили, и они или попрошайничали, или добывали пропитание в мусорных баках, на помойках. Не в блокадном Ленинграде, а в тыловой Пензе. Ведь существовали же там какие-то нормы питания! Ни в одной армии мира даже в мыслях не могли допустить подобное отношение к будущим офицерам.

Мой сын Андрей нашел в архивах министерства обороны России, которые стали размещаться в Интернете, следы своего дяди Дмитрия. В материалах Пензенского госпиталя есть строка о нем, записанная от руки, видимо, в день смерти моего брата – 3 марта 1944 года. В госпиталь он поступил 23 января с дистрофией 3-й степени, с сердечной недостаточностью, заболел воспалением легких… Дистрофия 3-й степени – потеря более 30 процентов веса! Похоронили брата на Мироносицком кладбище. Я написал письмо мэру Пензы, просил сообщить, сохранилась ли могила брата. Дело в том, что в 1962 году я ездил в Пензу, но следов не нашел – тогда я был слишком молод и неопытен… Мне позвонила какая-то женщина из Пензы, которая выполняла поручение мэра. Сообщила, что до 1948 года сведения о захоронениях на кладбище велись в церкви, а они утеряны. Кладбище во многом запущено, поэтому и могила утеряна…

К «человеку с ружьем» в форме Красной Армии со стороны властей отношение было самым непотребным и бесчеловечным. Мобилизованных бросали в бой не только без винтовок («В бою добудешь!», то есть отнимешь у врага или подберешь у нашего убитого бойца), но даже без обмундирования. Тысячи и тысячи таких защитников Родины бросили Хрущев и Тимошенко в Изюмский котел под гусеницы немецких танковых армий.

Поэтому слишком мало вернулось с войны фронтовиков, которые ходили в атаку не раз. Ванька-взводный ходил всего в одну-две атаки. Многие наши полководцы любили брать числом, а не умением, в том числе брать города к каким-нибудь праздникам или юбилеям.

За свою жизнь я выслушал множество рассказов и исповедей фронтовиков. Не только Ванька-взводный или батарейный имел краткость жизни, достойной книги Гиннеса. Однажды В. И. Ежов, классик нашего кино, автор сценария «Баллады о солдате», соавтор «Белого солнца пустыни», когда мы на даче под рюмку толковали о житье-бытье, вдруг сказал:

– Я не напишу уже того, что сейчас расскажу. А ты напишешь, – сделал вступление Валентин Иванович и рассказал, как он во время войны встретился в гостинице «Москва» с группой летчиков, которые получили в Кремле звезды Героев. Валентина Ивановича вызвали для перевода из строевой части в редакцию фронтовой газеты. Летчики пригласили и его обмывать награды. Спустя несколько дней всё пропили, и тогда они решили продать золотые звезды Героев Советского Союза. Ежов возмутился, хотел отговорить, но летуны его успокоили: «Валя, а ты знаешь, что наш брат в среднем летает всего около месяца? Кто выживет – муляжом звезды обойдется». И звезды пропили.

Сама война кровожадна. Но кровожадность приумножалась бесчеловечным характером нашего образа жизни. Еще во время финской войны наши противники изумлялись, прежде всего, наплевательскому отношению наших командиров к жизни своих же солдат. И это в стране, где решили построить рай на земле?!

Пункты формирования новых частей нередко превращались в лагеря смерти. Как-то под Йошкар-Олой секретари обкома комсомола показывали мне место, где находился пункт формирования, и рассказали, что в нем от голода погибли тысячи красноармейцев. Мизерная тыловая норма питания стимулировала желание как можно скорее попасть в сформированную часть и перейти на фронтовую норму. Но и мизерную начальство воровало, обрекая красноармейцев на вымирание. Охрана пунктов, начальство состояло из НКВД, имело богатейший опыт обращения с репрессированными. Какими-то путями сведения об этом дошли до Кремля. Приехал Ворошилов с комиссией и расстрелял всё руководство пункта.

До Пензы Ворошилов со своей комиссией не доехал. Несколько курсантов артучилища, в том числе мой брат, роясь на помойках, заразились дизентерией и умерли. Что же пережила моя бедная мать, узнав, что ее самый любимый, самый добрый и ласковый сын умер с голоду! Не в бою с врагами, а по вине командиров-мародеров.

Много лет спустя в одном приятельском доме я встретился с военным прокурором Пензы времен войны. В ответ на мой вопрос он задумался, а потом, как бы припоминая нечто подобное, сказал, что в артиллерийском училище совершили диверсию – отравили продукты. Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться ему в лицо. На происки врага списали воры-командиры смерть моего юного брата и его товарищей. С тех пор я возненавидел ворье всех мастей и рангов – но сколько же их прошло перед глазами моего поколения! И нынешнее, для которого я придумал неологизм – баблоины…

Задумывались ли вы над тем странным фактом, что во Второй мировой войне немцев на всех фронтах погибло около 9 миллионов человек, а наших – в три раза больше? И что из потерь всего человечества, а это около пятидесяти миллионов, более половины – советские люди?

На страницу:
3 из 5