Полная версия
Эхо возмездия
Само собой, что, явившись на вечер, Георгий Арсеньевич сразу же понял, что женщина, которую он видел в саду, сюда не придет, и более того – что ее присутствие тут попросту невозможно. Компания у Снегирева собралась пестрая, трескучая и весьма демократическая. Тут была Нина Баженова, отзывающаяся на имя Нинель, свободомыслящая дама неопределенного возраста, с губами, каждая из которых величиной напоминала хороший пельмень. Свободомыслие Нинели заключалось в том, что она по поводу и без повода демонстрировала свою неприязнь к России, хотя прожила тут почти всю свою жизнь, не считая редких выездов за границу, была вполне обеспечена материально и никогда не испытывала никаких притеснений со стороны властей. Помимо Нинели в большой и со вкусом обставленной гостиной собрались Евгения и Николенька Одинцовы, а также смахивающая на шулера личность, которая, однако же, оказалась репортером известной столичной газеты, молчаливый господин – фотограф той же газеты, Ольга Ивановна, сдобная темноволосая дама лет пятидесяти, которая не отрывала круглых птичьих глаз от хозяина дома, жадно ловя каждое его слово, и, наконец, сам Павел Антонович и его домочадцы. Разговор, как это нередко случалось там, где присутствовал Снегирев, шел о России.
– Спор западников и славянофилов – уже вчерашний день, – говорил Павел Антонович. – Даже не так: позавчерашний. Уверяю вас, дамы и господа, пройдет меньше ста лет, и наши внуки уже не будут помнить, о чем, собственно, шла речь и вокруг чего возникали такие жаркие дискуссии…
– Хорошо бы для начала прожить эти сто лет, – заметил Николенька беспечно. Темноволосая дама сердито оглянулась на него, но вскоре заметила, что Снегирев улыбается, и тоже заулыбалась. Молодой репортер слушал, кивая с умным видом, и думал, когда же позовут обедать. Он вместе с фотографом приехал издалека и, хотя и успел сегодня перекусить, все же чертовски проголодался.
– Однако этот спор отражает размышления общества – или как минимум его части – о том, в какую сторону нам идти и каким государством нам, в сущности, быть, – продолжал Снегирев, поблескивая очками и благожелательно оглядывая своих слушателей. – Полагаю, что в той или иной форме данный спор, то затухая, то возобновляясь, будет продолжаться еще долго, очень долго, десятилетия или даже столетия, и, в конце концов, многие позабудут, с чего он начинался…
Павел Антонович отличался невысоким ростом, носил небольшую бородку и не мог похвастать особой красотой, но стоило побыть в его обществе пять минут, как вы забывали обо всех его недостатках. Он определенно был умен, но не пытался подавлять других ни умом, ни авторитетом, ни своими знаниями, ни чем-либо еще. В общении он был очень сердечен, и многие оппоненты долго собирались с духом, чтобы написать о Снегиреве какую-нибудь крупную гадость, но не выдерживали и откладывали перо. Узок круг русских интеллигентов, и страшно далеки некоторые из них от совершенства, но казалось, что Павел Антонович близок к нему, как никто иной. Он не гонялся за чинами и наградами, ни перед кем не заискивал, не замарался ни в каком сомнительном деле, не занимался травлей коллег или кого-либо еще, жил если не отшельником, то вполне уединенно, призывал милость к падшим и вообще был кристально честен как с собой, так и с другими. Переходя к мелочам жизни, которые иной раз стоят десятка выигранных битв, можно отметить, что Снегирев не держал любовницы, никогда ни на кого не поднял руки, не играл в карты и даже почти не употреблял бранных слов – почти, потому что он их, конечно, знал, но никто их от него отродясь не слышал. В век, далекий от идеала, он ухитрялся быть практически идеальным человеком, но доктор Волин не верил в идеальных людей и не доверял им. Ему казалось, что в один прекрасный день непременно выяснится, что даже у столь положительной личности, как Снегирев, имеется какой-нибудь изъян; однако, до сих пор Павел Антонович не подал никакого повода для нареканий.
А пока, пожалуй, единственным, к чему можно было придраться в доме Снегирева, являлась семья последнего. Более четверти века Павел Антонович был женат на миловидной, любящей светлые шелковые платья особе, которая, несмотря на сорок с лишком прожитых лет, вела себя как девочка, жеманилась и говорила тоненьким голоском. Мужа она называла «Павочка», всех уверяла, что ничего не понимает в домашних делах, но строго следила за порядком, и все расходы, вплоть до самых незначительных, записывала в особую тетрадку. Трое детей четы Снегиревых оказались странной смесью отдельных черт матери и отца. Мать называла их непременно уменьшительными именами – «Сашенька», «Наденька», «Лидочка»; старшие уже выросли и в свой черед обзавелись семьями, но даже сейчас редко кто звал их иначе, чем «Сашенька» и «Наденька».
Сашенька был долговязый, с упрямым выражением лица, носил очки и служил в петербургском правлении конно-железной дороги. Наденька рано вышла замуж по любви, вскоре рассталась с мужем, часто приезжала к отцу погостить и выглядела не по годам усталой, разочарованной женщиной. Что касается Лидочки, то из всех трех она была самой очаровательной, и за романтический вид, задумчивость и любовь к чтению ее в семье дразнили «тургеневской барышней» – хотя она была не только задумчивой, но и смешливой, а порой непосредственной, как ребенок. В общем, Сашенька, Наденька и Лидочка являлись самыми что ни на есть обыкновенными людьми, но рядом со столь значительной и известной личностью, как их отец, их обыденность воспринималась чуть ли не как преступление. Волин знал, что сын Снегирева живет не по средствам и часто просит у отца деньги; что Наденька ненавидит своего мужа и его любовницу, разрушившую ее брак; а Лидочка целыми днями читает книги, витает в облаках и упорно держится вдали от любой практической деятельности. Все это было мелко, бескрыло и скучно, и, вероятно, доктор сурово осудил бы Снегиревых, если бы сам себя тоже не считал скучным и бескрылым человеком.
– Когда мы обращаемся к истории, – рокотал Павел Антонович, – а историю необходимо понимать, чтобы понимать сегодняшний день, мы видим, что у того, что принято называть Россией, изначально были другие условия, чем у незначительной части Европы, которая обычно понимается под некой эталонной Европой. Согласитесь, дамы и господа, что, когда вы произносите слово «Европа», вы имеете в виду вовсе не Румынию, к примеру…
– Разумеется, имеются в виду передовые европейские страны, – довольно сухо заметила Нинель.
– Вы сказали «разумеется», но, если вдуматься, ничего само собой разумеющегося тут нет, – отозвался Снегирев. – Наши западники хотели бы, чтобы Россия стала точно такой же передовой и европейской страной, как какая-нибудь Франция, которую они лелеют в мечтах – я говорю о мечтах, потому что в реальной Франции на самом деле хватает своих проблем. А так как в характере русского человека присутствует категоричность, которую он склонен приносить во все сферы жизни, наш западник обычно не останавливается на утверждении, какой страной Россия должна быть. Ему обязательно надо пойти дальше и объявить, что в своем нынешнем состоянии Россия мало чего стоит, а самый радикальный западник к тому же непременно начнет кричать, что мы держава второго сорта. И вообще, как мы смели побеждать Наполеона, который великий и все такое прочее, да и победой это не назовешь, его победил климат, русская зима и так далее, и тому подобное…
– Простите, Павел Антонович, но я вынужден поставить вопрос ребром, – вмешался репортер. – Так Бородино – победа или поражение?
– Это героическое поражение, равное победе, потому что оно сделало возможным выигрыш всей войны, – серьезно ответил Снегирев. – Россия поняла, что, даже потеряв Москву, она останется Россией. Но я не стану обсуждать сейчас войну с Наполеоном, это тема для целого исследования, хотя я недавно опуб-ликовал статью о состоянии русского общества, его колебаниях до и после Бородино… И, кстати сказать, Михаил Илларионович Кутузов – вовсе не такая однозначная фигура, каким его хотел видеть в своем замечательном романе граф Толстой…
Репортер понял, что к столу позовут не скоро, и смирился.
– Я уже упоминал о русском характере, – продолжал Павел Антонович, – нам свойственна категоричность, которую многие находят утомительной. А еще русскому человеку свойствен, как бы это сказать… стихийный патриотизм, назовем его так. У себя дома русский может смеяться над какими-то официальными проявлениями любви к отечеству, которые ему навязывают, но едва он понимает, что его поведение пытаются каким-то образом использовать против него же, он сразу настораживается. Отдельные заявления западников оскорбили очень многих людей, и оттого возникла потребность в некой теории, которая обосновала бы… так сказать, право России быть самой собой и ни на кого не оглядываться.
– Так у России есть своя миссия или нет? – спросила Нинель Баженова. – Свой особый путь и прочее, о котором говорят эти господа?
– Строго говоря, каждое государство идет своим путем, насколько ему позволяют соседи и исторические условия, – с улыбкой ответил Снегирев. – Но Россия к тому же… Словом, сколько ее ни изучай, она всегда хоть в чем-то остается непредсказуемой. Полагаю, ответ на ваш вопрос может звучать так: да, у России есть свой особый путь, но тот, кто думает, что знает его, заблуждается, потому что не исключено, что его не знает даже сама Россия.
Доктор уже имел прежде дело с хозяином дома как с пациентом, но никак не мог решить, как к нему относиться. Деятельность Павла Антоновича, его рассуждения о России, о русском пути и о русском характере казались Георгию Арсеньевичу чем-то слишком отвлеченным, чем-то, что отдавало шарлатанством. С другой стороны, Волин не мог отрицать, что Снегирев был блестяще эрудирован и совершенно искренне увлечен своим предметом. Солидные газеты и толстые журналы охотно брали к публикации его статьи и хорошо за них платили, но точно так же он писал статьи для менее известных и малоденежных журналов, если они просили его о сотрудничестве. Кроме того, он заступался в печати за людей, которых, как он считал, несправедливо осудили или обвиняли в преступлениях, которые они не совершали. Самым ярким делом последнего времени стал процесс студента Дмитрия Колозина, которого обвинили в том, что он зверски убил свою квартирную хозяйку, ее мужа и детей. Все обвинение против Колозина было построено на том факте, что на момент убийства у него не было алиби, и из газет Волин знал, что как раз в эти дни процесс подходит к концу и скоро будет оглашен приговор. Само собой, что, как только тема России была исчерпана, речь в гостиной зашла о студенте Колозине и о заступничестве хозяина дома.
– Мы живем в эпоху возмутительного произвола! – шумно вздохнула Нинель Баженова. – Куда катится Россия?
– Ну, после того, когда Павочка разоблачил в прессе полицейские методы и то, как велось следствие, Колозина уже не посмеют осудить, – заметила хозяйка дома, улыбаясь гостям.
Волину сделалось скучно. Он отошел в угол гостиной и стал ждать момента, когда можно будет незаметно сбежать, но тут к нему подошла Евгения Одинцова.
– А ваш котенок обжился у нас, – сказала она, блестя глазами. – Николенька назвал его Фруфриком и до сих пор не может объяснить почему.
– Я сто раз тебе говорил почему, – отозвался ее брат. – Потому что он любит взять какую-нибудь бумажку и шуршать ею, пока не надоест. А бумага издает такой звук: фруф! Фруф!
– Все ты выдумываешь, – проворчала Евгения. – Он нитки любит куда больше… А мой брат влюбился!
– Нет! – Николенька покраснел.
– Не нет, а да! – настаивала Евгения. – Каждый день теперь прогуливается возле усадьбы генеральши, чтобы хоть одним глазом увидеть баронессу Корф.
– Да тут больше не на кого смотреть, – пожал плечами Николенька. – Не по Нинели же вздыхать!
Евгения, не удержавшись, фыркнула, но тут же поторопилась принять серьезный вид.
– Интересно, Колозина осудят или нет? – спросила она. – Как вы думаете, Георгий Арсеньевич?
Вместо доктора ответил ее брат.
– Надеюсь, что осудят, – объявил он.
– Ты говоришь так нарочно, чтобы меня позлить, – вздохнула сестра. – Нельзя осуждать человека только из-за того, что у него нет алиби.
– Он ссорился со своей хозяйкой и не платил ей за квартиру, – упрямо напомнил Николенька.
– Но это не значит, что именно он ее убил! Да еще ее мужа и двух детей, один из которых еще в колыбельке лежал… – Евгения содрогнулась. – Взрослых – ну, я еще могу понять… но детей-то за что?
– Это опасная точка зрения, Евгения Михайловна, – негромко заметил доктор. – Получается, вы признаете, что взрослых убивать можно, а детей – нельзя.
– Я вовсе не это имела в виду! – вспыхнула его собеседница. – Я считаю, что, конечно, никого нельзя убивать… Но можно понять какие-то обстоятельства…
– Которые оправдывают человека, нанесшего женщине больше десяти ударов ножом?
Тут Николенька почувствовал, что пора вме-шаться.
– Я думаю, вы оба на самом деле считаете, что никого убивать нельзя, – сказал он, успокаивающе улыбаясь сестре. – И вообще, зачем говорить об этом? Есть суд, и пусть он решает, виновен Колозин или нет.
– Если есть суд, я не могу иметь своего мнения? – вскинулась его сестра. – И потом, сколько известно случаев, когда суды ошибаются…
Из другого угла гостиной Ольга Ивановна наблюдала, как Волин разговаривает с Одинцовыми. Ей казалось, что Георгий Арсеньевич очень оживлен, а некрасивая Евгения – чем черт не шутит – завлекает его, а он вовсе не против. На самом деле доктор думал, что он с куда большей охотой оказался бы сейчас возле ограды сада, с которой свисают багряные ветви плюща, и посмотрел бы, гуляет ли в саду таинственная баронесса Корф. Однако вместо баронессы Корф Георгию Арсеньевичу приходилось волей-неволей смотреть на хозяина дома и его гостей, которые, по мысли Волина, никак не могли ее заменить.
Наконец, пришло время садиться за стол, и доктор оказался между Евгенией и темноволосой дамой, которую, как выяснилось, звали Любовью Сергеевной Тихомировой. Она была вовсе не в восторге от того, что ее посадили далеко от хозяина дома, и постоянно вытягивала шею в его сторону, когда Снегирев говорил что-то, смеялся или даже просто ел. Волин уже успел составить о ней исчерпывающее представление: рядом с ним сидела одна из тех неудовлетворенных натур, которые с легкостью увлекаются модными философскими течениями, пропагандируют новых поэтов, превозносят новые формы в искусстве и, сами неспособные на творчество и на сколько-нибудь оригинальные мысли, постоянно ищут себе некоего духовного поводыря, который выразил бы то, что они хотели бы думать и чувствовать. Сейчас у Любови Сергеевны наступила «эпоха Снегирева»: ей казалось, что именно он даст ей то, чего не хватало прежде, и придаст смысл ее шаблонному существованию. Она жадно внимала каждому его слову, даже замечанию о том, что котлеты сегодня удались на славу, и Волин как-то очень живо вообразил себе, как она вернется вечером в гостиницу и будет записывать в дневнике подробнейший отчет о том, как она провела вечер, с длинными цитатами Павла Антоновича. Разговор за столом вращался вокруг Колозина и его дела, и Снегирев рассказал, как получил от молодого человека отчаянное письмо, которое его тронуло, как заинтересовался расследованием, как хлопотал о встрече с обвиняемым, общался с его матерью, со слезами заклинавшей Павла Антоновича спасти ее сына, и как пришел к выводу, что тот невиновен в чудовищном преступлении, которое ему приписали. Почему-то Георгий Арсеньевич никак не мог избавиться от ощущения, что Снегирев говорит в большей мере для присутствующего репортера, чем для гостей.
«И что я тут делаю?» – в который раз мелькнуло в голове у доктора.
– Павел Антонович, как вы думаете, Колозина оправдают? – спросил репортер.
– Я совершенно в этом уверен, – ответил хозяин дома. – Посудите сами: орудие убийства не найдено, вещи, пропавшие из дома убитой, – а там были деньги, какие-то дешевые колечки, еще что-то – не найдены… Я бы на месте полиции заинтересовался слугой, уволенным незадолго до убийства. И еще была служанка, которой по странному совпадению не оказалось дома в момент преступления.
– У слуги имеется алиби, – напомнил репортер. – А служанка отпросилась к больной матери.
Молчаливый фотограф вздохнул и принялся изничтожать вторую порцию чудо-котлет, не обращая никакого внимания на бурлящую вокруг него дискуссию. Лидочка тоже молчала и смотрела на узор скатерти, и по ее лицу нельзя было сказать, о чем она думает и думает ли она вообще.
– Да мало ли кто мог убить и ограбить этих бедолаг! – вскричала Тихомирова.
– В самом деле, – поддержала ее Нинель Баженова. – Однако полиции обязательно надо было обвинить бедного студента…
– Колозин вовсе не бедный, – хмыкнул Николенька. – Его настоящий отец был купцом первой гильдии и кое-что оставил по завещанию его матери. По крайней мере, так он мне говорил.
– О, – заинтересовался репортер, – так вы знаете Дмитрия Ивановича?
– Так, самую малость. Мы с ним учились в университете, но друзьями не были.
– Почему же ты мне ничего не рассказывал? – изумилась Евгения. – Такое громкое дело…
– Что я должен был рассказывать – как несколько раз видел его на лекциях и два раза с ним разговаривал? – пожал плечами Николенька.
– По-моему, вы что-то путаете, – решительно сказал сын хозяина дома. – Об отце Колозина известно достаточно, он был скромный мещанин и умер несколько лет назад.
– Значит, Дмитрий Иванович меня мистифицировал, – коротко ответил Николенька, и по его лицу Волин понял, что эта тема ему неприятна.
Хозяин и гости еще несколько минут беседовали о Колозине и его злоключениях, но, когда хозяйка дома поняла, что тема студента уже малость поднадоела присутствующим, она заговорила о предстоящем визите мистера Бэрли.
– Кажется, он пользуется известностью у себя на родине? – спросил репортер.
– О да, он крупный специалист по России, – ответил Снегирев. – Весьма уважаемый человек. Мы переписывались с ним какое-то время, потом он упомянул о своем намерении посетить Россию, и я пригласил его к себе.
– Павочка и не думал, что мистер Бэрли согласится на этот раз, – проворковала хозяйка. – Понимаете, он хотел приехать еще в прошлом году, но что-то его задержало.
– Он разошелся со своей невестой, – пояснил Снегирев. – И ему было не до поездок.
– Ну не то чтобы разошелся, просто она вышла замуж за другого, – усмехнулась Наденька, и даже в этой простой фразе чувствовалось, что она испытывает удовольствие от того, что есть не только брошенные женщины, которые страдают, как она, но и женщины, способные сами бросать мужчин.
– Должно быть, на него это ужасно подействовало, – заметила Ольга Ивановна.
– Полагаю, что да, – сказал Павел Антонович, – хотя англичане замкнутый народ в том, что касается выражения чувств. О том, что случилось, я узнал из оговорки мистера Бэрли в одном из его писем. Но у него в это время даже почерк немного изменился, так что я думаю, что да, ему пришлось очень непросто.
«А ты, однако, разбираешься не только в русском характере, раз заметил, что у совершенно чужого человека изменился почерк, – мелькнуло в голове у доктора. – И почему я так предубежден против Снегирева? Его жена пищит и жеманится, но глаза у нее злые, все примечающие… А Лидочка, хоть и не сказала ни слова с самого начала обеда, если не считать просьбы подать соль, по-моему, в грош не ставит все свое семейство. Нинель Баженова в своем репертуаре, готова придраться к чему угодно, лишь бы лишний раз обругать власти… Репортер говорил о правосудии и о прочем, но лицо у него холодное, и ему совершенно наплевать, посадят Колозина или оправдают… Ему было бы наплевать, даже если бы студента должны были повесить… Для него трагедия Колозина – лишь материал для статьи по пятаку строчка. Интересно, попросит фотограф третью порцию котлет или нет? Вторая-то уже давно тю-тю…»
Но тут кто-то из присутствующих упомянул баронессу Корф, и Волин весь обратился в слух.
– Я слышала, что ее дядя очень плох и долго не протянет, – сказала хозяйка дома.
– Он, кажется, поляк, – Нинель Баженова разлепила свои губы-пельмени, чтобы процедить эту простую фразу с иронией, неизвестно к чему относящейся. – А она сама далеко не безупречная особа.
– Неужели? – уронила Наденька.
– Мне говорили, что она оставила мужа и что… Ну вы сами понимаете… – Нинель Баженова хихикнула. Как и многие женщины, не вышедшие замуж, она обожала перемывать косточки тем, чья семейная жизнь по каким-то причинам не удалась. – Мужа ведь не оставляют просто так, вы понимаете? Должно быть, дело было в любовнике…
– Не понимаю таких женщин, – сказала хозяйка дома металлическим тоном, посылая говорившей сердитый взгляд. Госпоже Снегиревой не нравилось, что все эти разговоры велись при ее младшей дочери, которую она по привычке считала еще ребенком.
– Ты, мама, вообще ничего не понимаешь, – заметила Наденька, и вновь в ее голосе прозвенело нечто, похожее на зависть к женщинам, которые осмеливаются бросать мужей, не дожидаясь, когда те сами бросят их.
– Кажется, она очень богата, – сказала Евгения. – Мы с братом нанесли визит Анне Тимофеевне, и она познакомила нас с баронессой. Что-то в ней есть… – она поморщилась, – не слишком приятное…
«Ну конечно – ведь она гораздо красивее тебя и одевается гораздо лучше», – мысленно съязвил Волин. Он был раздосадован оттого, что в его присутствии чернили незнакомку из сада, а он не мог ниче-го возразить, потому что сам даже не был ей пред-ставлен.
– Вы слышали, что сын Анны Тимофеевны возвращается из ссылки? – спросила хозяйка дома, решительно меняя тему. – Уже и телеграмму прислал, что на следующей неделе будет дома.
Нинель Баженова тотчас углядела в новости повод, чтобы лишний раз лягнуть власть, и не замедлила им воспользоваться.
– Этого и следовало ожидать, – объявила она и победным взором обвела гостей. – Кому-то грозит пожизненная каторга за убийство, которого он не совершал, а кто-то дал пощечину командиру полка, и нате вам: не прошло и двух лет, как его помиловали.
И тут молчавшая до того Ольга Ивановна удивила Волина.
– А вы, сударыня, жестоки, – сказала она, неприязненно щуря свои серые глаза. – Просто жестоки. Значит, по-вашему, человек должен страдать в ссылке вдали от матери, у которой никого нет, кроме него, за какую-то пощечину? Вы бы тогда были довольны, не правда ли? Довольны?
Как и большинство пылких обличителей, Нинель Баженова сразу же сдулась, почувствовав серьезное сопротивление.
– Собственно говоря, я имела в виду совсем другое… Вы меня не так поняли!
– Я прекрасно вас поняла, – колюче заметила Ольга Ивановна, сердитым жестом бросая на стол салфетку. – Я поняла, что у вас нет сердца, и мне этого вполне достаточно.
«Интересно, будет скандал или нет?» – подумал репортер, изнывая от жгучего любопытства. Но тут все услышали заливистый смех Лидочки и с изумлением оглянулись на нее.
– Лидочка, что с тобой? – всполошилась мать.
– Так, вспомнила одну смешную шутку из книги, – отозвалась дочь, глядя на нее безмятежным взором.
Угроза скандала миновала, и Любовь Сергеевна почувствовала, что настал благоприятный момент, чтобы овладеть всеобщим вниманием.
– Лично я считаю, – сказала она, напуская на себя томный вид, – что однажды наступит такое время, когда тюрьмы, ссылки и прочие виды наказания станут не нужны.
Павел Антонович усмехнулся.
– Для этого человек должен нравственно измениться, но видите ли, в чем дело: технический прогресс в последнее время развивается бешеными темпами, а нравственный уровень многих людей остается тот же, что и в Средние века. Возьмите хотя бы дело Колозина, о котором мы тут столько говорили. Ведь кто-то же счел возможным убить четырех человек из-за нескольких рублей и пары дешевых колечек…
– Это ужасно, – сказала Наденька больным голосом. Но Волину показалось, что она говорила и думала вовсе не о преступлении, а о своем, о наболевшем, и что не имело к Колозину никакого отношения.
– Так что пока такие злодеяния возможны, общество будет требовать наказания для преступников и мириться с тюрьмами, ссылками и прочим, – добавил Павел Антонович, поднимаясь с места. – И оно, скажу вам по секрету, согласно мириться даже с отдельными несправедливо осужденными, лишь бы в целом система работала без сбоев.
– Ну, Павочка, ты-то точно не дашь никого обвинить безвинно, – промурлыкала хозяйка дома, и хотя ее слова прозвучали как лесть, Волину показалось, что она вовсе не обманывается относительно своего супруга. Молчаливый фотограф оглядел стол и мысленно пожалел, что не успел попросить третью порцию котлет, которые ему очень понравились.
Глава 6
Неожиданный пациент
После вечера у Снегиревых прошло несколько дней, и наступил октябрь. Однажды после напряженного дня доктор Волин с комфортом расположился у себя, чтобы прочитать книгу Шарко[5]. Георгий Арсеньевич неплохо знал французский и высоко ставил своего знаменитого коллегу и его работы, но сейчас, когда он читал, его не покидало странное ощущение. Ему казалось, что на самом деле нет ни доктора Шарко, ни Парижа, ни Франции, а есть только бесконечная русская равнина, по которой гуляет ветер, и где-то на этой равнине затеряны унылые деревушки, его больница и дом. Он поймал себя на том, что не помнит, что именно говорилось на предыдущей странице, перелистнул и начал читать заново. Ветер то выл за окнами, как потерявшая хозяина собака, то свистел, как лихой человек. В раздражении Волин отшвырнул книжку, которая перелетела через всю комнату, шмякнулась об стену и упала на пол. Тотчас же доктору стало стыдно – книга, во всяком случае, уж точно была ни в чем не виновата. Он поднялся с дивана, подобрал ее и разгладил помятые страницы, но тут в дверь постучали, и вошла Феврония Никитична, неся в руках конверт.