Полная версия
Счастливая женщина
Но она еще противостояла им и сама хранила себя. Это потому, что Марина была выращена в такой сфере, где приличие, гордость и чувство собственного достоинства долго заменяют женщинам более строгие правила добродетели, возвышаемой до степени долга, более спасительные уроки чистой, прямой, задушевной, на убеждениях основанной нравственности.
Вообще у светских людей и в светских семействах, воспитывая девушек, только стараются развить их для света, а не для них самих, только хлопочут об одном внешнем усовершенствовании их, придают им тот блестящий и все сглаживающий лоск светскости, который должен выказать их в наилучшем виде. Таланты, осанка, поступь, наружная изящность обращения, заученная наперед стыдливость – вот что у слишком многочисленных родителей почитается главными условиями модной девушки, высоко поставленной в обществе женщины, высшею степенью совершенства и достоинства.
Для этих блестящих качеств мотыльковской натуры, для этой раззолоченной пыли, стряхиваемой в глаза людям с легких крыльев великосветской бабочки, слишком часто жертвуется всем внутренним, глубоким, нужным и спасительным.
Где преподают девушке прямую и грустную науку жизни? Где приготовляют ее к борьбе, к испытанию, к душевному изнеможению, слишком часто ожидающим ее на житейском поприще? Где твердые основы всякого воспитания – учение горьких и глубоких истин жизни, стойкость убеждений и самопожертвование, внушаемое заранее ради веры и христианского самоотречения? Где, наконец, истолкование о долге, об обязанностях, о всех тяжких, но неизбежных тайнах, ожидающих женщину на ее земном пути – и для которых ей нужно бы запастись такою теплою верою, таким сильным чувством строгого долга, таким терпением и такою твердостию?
Нет, этого обыкновенно не имеют в виду в светском воспитании, в развитии дочерей и девушек тех семейств, которые живут и вращаются в мелочах и суетах не общественной, а общепринятой светской жизни! Но зато обычай, тон, приличие, все условное, все принятое имеют между ними силу закона и до известной степени, покуда… до слишком потрясающего столкновения женщины с искушениями и трудностями жизни, заменяют ей все то, что не дало ей ложно направленное ее воспитание, все то, чего недостает в ее уме, в ее душе для защиты и ограждения ее.
В мирном и великолепном доме своих родителей, окруженных людьми лучшего круга и лучшего образования, Марина с малолетства слышала разговоры, где перебиралось все то, что можно, все то, что не дозволено по светскому уставу и светским понятиям. При ней, десятилетней девочке, рассуждали о личностях того круга, обсуживали их, выхваляя одних, укоряя других. Она знала, какое строгое соблюдение всего принятого требуется от женщины, знала, не понимая вполне их смысла, но пораженная иными словами и речами; она слышала укоры каким-то слабостям, каким-то отступлениям, прославление какой-то непорочности, неприкосновенности и какого-то гордого достоинства, которые представлялись ей ореолом, окружающим даму, всеми превозносимую.
Она приучалась полагать все заслуги и совершенства женщины в исполнении малейших и неуловимейших предписаний учтивости, скромности, этикета и обычая: нельзя, не принято, и проч., и проч… Азиатские народы, эти умные консерваторы, над которыми мы бессознательно и неразумно смеемся, не поняв до сих пор, что они, дошедши – остановились и, достигнув относительной образованности, – врезались в нее, как мозаичные узоры в вечном камне, их предохраняющем.
Китайцы, понимая и зная натуру своих женщин и боясь не уметь обуздать их, вздумали назвать красотою недоразвитие женских ног и придумали целую систему отвратительных мер и жестоких мучений, чтобы умалить, изуродовать эти бедные ноги и тем приковать, вернее и прочнее, чем цепями, целые поколения хромых жен к их домашней, безвыходной, недвижной жизни. У нас, европейцев, не ноги с детства умалены и стеснены в неумолимых колодках, а умы женщин и понятия их вырабатываются и ограниваются по известной форме, упрочивающей потом на всю жизнь недвижимость моральную и заключение души в пределах, ей назначенных. Оно вернее.
И подобно тому, как китайцы пеленают пальчики ног у девушек, а черкесы зашивают грудь малолетних дочерей своих в жесткую и узкую кашубу (кожа, которая никогда не снимается, не перешивается и не приспособляется к росту девушек, давит им грудь и мешает плечам развернуться, а лишь в день брака распарывается на них кинжалом мужа), так просвещенные народы употребляют мало-помалу составленный кодекс утеснительных понятий и условий, который и раздается преимущественно женщинам высшего круга и, если он принят и соблюден в точности, приготавливает их как нельзя лучше к искусственной, мелкой, условной жизни, им предназначенной.
И почему бы не так? Ведь растут же цветы в оранжереях и живут птицы в клетках! Конечно, никогда бедное, тощее растение в теплицах и парниках не получит той мощной красоты, той дикой, роскошной свежести, того сильного аромата, которые принадлежат исключительно творениям Создателя и природы, расцветшим свободно и произвольно на родной почве, под небом и воздухом, им свойственным; конечно, никогда бледная канарейка или слепой соловей, вскармливаемые в клетках, для удовольствия хозяев, не поют так весело и громко, не полетят так живо и стремительно, как вольные птички Божии в лесах…
Но те и другие украшают жилища наши, одни наслаждают наш взор своими яркими красками и ласкают обоняние наше своим душистым дыханием – другие тешат наш слух своим пением, забавляют прихоть нашу, чего же больше? А что они достигли или нет своего полного развития, проявления всех своих сил и свойств, данных им матерью природой и неистощимою щедростью Творца, что нам за дело? Не все ли нам равно? И если вместо женщины, твари разумной, одаренной бессмертной, всеобъемлющей душою, любящим сердцем и светлым умом, из тепличек и клеток домашнего воспитания выходит часто безмозглая кукла, способная только наряжаться и отмалчиваться на все вопросы жизни, – что же за беда?
Ведь иногда кукла безвреднее и особенно сподручнее женщины; кукла не имеет ни личного мнения, ни слишком больших требований; кукла везде поместится, не стесняя никого, а женщина, пожалуй, могла бы…
Да что тут долго спрашивать! Многие поймут и оценят все отрицательные достоинства и преимущества куклы пред женщиной! Оттого-то кукле так все и удается в свете и на свете!
Марина была не кукла, и потому ей не все удавалось! Лишившись матери на осьмнадцатом году своем, она осталась скорее заботой, чем отрадой на руках отца, обремененного и без того службой и делами, и была поручена дома надзору гувернантки, а вне дома и при редких девических выездах – покровительству двух теток, из которых одна была двоюродная, стало быть, мало в ней принимала участия, а другая, сама еще прехорошенькая и довольно молодая, занималась гораздо более собою, нежели племянницею.
Утром отец приходил пить чай к дочери, много ее ласкал, расспрашивал о вчерашних выездах и занятиях, о том, что могло ей быть нужно или приятно, исполнял все ее требования и даже прихоти, крестил, целовал (он был очень нежный отец) и уезжал на весь день.
Обедывал он с нею вообще, когда был дома и не имел гостей, но правда, что раз пять в неделю он или был отозван, или сам должен был принимать друзей и сослуживцев своих, а потом нельзя же было и ему не побывать в клубе или в ресторанах, прославленных гастрономическим искусством!
Итак, Марина знала, что у нее есть отец, который ее любит, подобно тому, как каждый из нас мог бы знать, что у него есть своя звезда, хранительница и сопутственница, данная роком, но почти не видела этого отца, как все мы не можем видеть своей звезды.
Марина имела полный досуг, была предоставлена самой себе в эти самые опасные и самые знаменательные годы жизни, где человек знакомится прежде с самим собой, потом со всем, что может привлекать его внимание и порождать его участие.
Гувернантка, женщина добрая, тихая, накопляющая последний десяток заранее назначенного ею количества тысяч русских рублей, чтоб разменять их на французские франки и удалиться с ними на покой в свой родимый городок на берегах Луары, – гувернантка очень заботилась о своей питомице, то есть спрашивала, хорошо ли она спала, оделась ли довольно тепло в ненастную погоду, – и только! Да больше от нее, правда, и не требовалось. Марина ведь кончила свое воспитание с учителями, и ей оставалось только ожидать условного возраста и окончания годичного траура, чтоб явиться формально в свете.
Наставница шила и перешивала свои чепцы, считала и пересчитывала свои будущие доходы, по вечерам вязала или делала филе[3], но все это в одной комнате с Мариною и не спуская глаз с нее. А Марина думала и мечтала!..
* * *Лермонтов рассказал нам своими звучными, музыкальными стихами, как Демон воспитывал княжну[4] в старинном доме и пустом зале ее знатных предков. Смерть, пресекшая скитальческую, неудовлетворенную, тревожную жизнь его, и заодно обаятельную, прелестную сказку для детей, лучшее его произведение в артистическом отношении, эскиз художника, обещавший мастерскую картину, смерть не дала ему докончить рассказ и показать мораль, то есть вывод и заключение такого воспитания.
Но по тому обстоятельству, что его Демон выбрал зеркало в подмогу и способ своего преподавания, можно заключить, что он был дух суетности и тщеславия, питатель женских прихотей и женского самолюбия, и что княжна должна была выйти из его школы отличною кокеткой, посвященной во все таинства науки света и общежития.
Есть и другие демоны, которым обстоятельства часто дозволяют вмешиваться в дела, худо веденные человеком, и, между прочим, в воспитание детей, брошенных им на произвол. Например, демон любознания, или еще лукавый, сладкогласный, медоточивый демон несбыточных надежд и тревожных ожиданий, который лучше и вернее всех прочих знает дорогу к девичьему сердцу, который вкрадчивее других и вместе всех других опаснее, потому что он обращается не к дурным, а к лучшим потребностям и качествам юных организаций, им приготавливаемых к горю и страданию.
Этот демон не с зеркалом и не с наущениями лести и кокетства приступает к своим слушательницам – нет! Он говорит им о лучших порывах и чистейших чувствах сердца; он открывает им, что есть, что должно быть в жизни высокое, полное счастие, совершенство и исполнение всего, чего можно желать в мире; он показывает им книги, где находится быль всех любивших и всех страдавших на земле, и говорит им: «Вот что есть жизнь!» Книги! Да, книги!
От них зависит часто или почти всегда не только судьба женщин, но и внутреннее их направление, характер их, образ мыслей, все, что довершает или даже составляет женщину. Есть у многих народов одна и та же пословица: «Скажи мне, кто твой друг, и я скажу, кто ты». А мы говорим: «Скажи мне, что ты читаешь, назови свою любимую книгу, и мы тебе скажем, что ты за человек и каковы твой ум, твое сердце, твои наклонности!»
Да, по книгам можно и должно судить о читателе. И потому мне всегда дико, жалко и больно, когда я вижу молодых женщин нашего времени, читающих усердно и жадно – Поль де Кока![5] И только одного Поль де Кока, или, пожалуй, еще бойкие вымыслы Евгения Сю, Сулье, молодого Дюма[6] – всей этой школы гуляк-весельчаков.
Еще Диккенса – этого представителя реализма, то есть осуществления в лицах всех пошлостей и ничтожностей дюжинного человека – Диккенса, талантливого и добросовестного, но заблуждающегося коновода целых сотен бездарных производителей так называемой новейшей мещанской (bourgeoise) литературы, – литературы, имеющей целью не возвышать мысль и не воспламенять душу к служению высокому и прекрасному, а единственно выводить под самыми яркими красками все обыденное, всякому понятное и знакомое.
По несчастью, это противоэстетическое направление достигло теперь величайшего развития и, как зараза, овладело вкусом нового поколения. Но каково же слышать похвалы ему между женщинами, прежде стражами божественного огня поэзии и красоты!
Это производит такое же впечатление, как вид молодой, прелестной девушки, срисовывающей, потупя глазки, с примерною рачительностью и тщательностью Поль-Поттерову корову[7].
Вообще, положительность и натуральность мне кажутся не принадлежностью женщины, и я с уважением вспоминаю о матерях и тетках нашего столь положительного и столь натурального поколения, которые в свои младые годы срисовывали эскизы и этюды по Рафаэлю и читали Шатобриана, Шиллера, Жан-Поля, пожалуй, и M-me Cottin и M-me de Genlis и мисс Джэн Портер[8], от которых не приходилось ни краснеть их щечкам, ни запятнаться их воображению; тогда как величайшим отступлением от принятых правил, как грех против нравственности, почиталось прочесть «Новую Элоизу»[9], и девушки не смели в том признаться ни подругам своим, ни женихам. Недалеко время, когда тайком переписывали и декламировали «Горе от ума», почитаемое чуть ли не безнравственностью, за первую сцену, где Софья Павловна и Молчалин ночью разыгрывают серенады на фортепьянах и флейте. С тех пор нас ко многому приучили и мы обстреляны, как усачи!..
Да, тогда выучивали наизусть Расина, Жуковского, Millevois[10] и Батюшкова.
Тогдашние женщины не нынешним чета! Они мечтали, они плакали, они переносились юным и страстным воображением на место юных и страстных героинь тех устаревших книг. Это все, может быть, очень смешно и слишком сентиментально по-теперешнему, но зато вспомните, что то поколение мечтательниц дало нам Татьяну, восхитительную Татьяну Пушкина, милый, благородный, прелестный тип девушки тогдашнего времени, – а нынешние, а любительницы Поль де Кока и Евгения Сю, а барышни наши, которые с шестнадцати лет напевают Беранже[11], выученного наизусть тайком от маменек и наставниц, у которых они их крадут, что они дадут поэзии? Что они обещают жизни? Жалких списков с плохих оригиналов, как говорил Грибоедов[12], во время которого, впрочем, знали только гризеток, а не новейший тип отчаянных и разбубенных femmes-viveurs!..[13]
Мечтательницы, отжив свою молодость, оставались и остаются еще теперь образованы, женственны, готовы понимать все высокое и любить все прекрасное; они воспитывают своих дочерей в строгом соблюдении собственного достоинства – и внутреннего, и наружного. Они проповедуют им, иногда неловко, но всегда с хорошею целью, о приличии и добродетели, так нагло осмеянных модною безнравственностью, и хоть словами отстаивают чувство и назначение женщины. А приверженницы естественности и правды, открытых мещанскою литературою, начитавшись и насмотревшись вдоволь забавных биографий гризеток, лореток, львиц и тому подобных разных пародий на женский пол, они слишком часто принимают мнения и правила своих героинь, они привыкают смотреть на жизнь с их веселой и разгульной точки зрения, из шутки и шалости сначала, а потом по привычке и склонности, подражают их обычаю, выучиваются курить, тянуть шампанское не хуже удалых гусаров, и стараются осуществить на деле и перенести из книг в действительность сцены и быт, знакомые им по модным romans de moeurs[14]. Не лучше ли плакать над смертью Аталы и над судьбой Теклы Валленштейн[15], чем гоняться за похождениями, наружностью и нравами Rose Pompon и Lizine? (Здесь не упоминается о новейших романах русской литературы потому, что хотя они водятся, как говорят, в каких-то журналах, но дамы и девушки высшего сословия их не читают.)[16]
* * *Марина – это легко угадывается – Марина не могла попасть в число читательниц, образуемых по образу и подобию любимых типов новейших положительных романов.
Мать ее, женщина слабая и вечно больная, но благовоспитанная и набожная, не могла сама заниматься ею, но тщательно и любовно присматривала за ее учителями и гувернантками и выбирала их сама, со всевозможной осторожностью. Марина была ее единственное дитя, и, не вставая с дивана, куда приковала ее болезнь, она следовала за нею мыслию и надзором и охраняла ее детство и первые годы девического возраста, так что ни одно знакомство с подругами, ни один урок, ни одна книга не доходили до дочери без ее ведома, позволения и разбора.
Мать Марины не допускала до нее ничего такого, что могло бы возмутить расцветание этой розы, блестящей и белоснежной. Вычитанные мысли доходили до девочки провеянные и прочищенные материнскою заботливостью. Эта больная мать была сама из числа тех мечтательниц, о которых мы говорили, и она воспитывала себе идеальную девушку, украшенную всеми изнеженными и немного изысканными совершенствами романических героинь, расхваленных и воспетых в ее собственную молодость.
Когда она умерла, Марина продолжала идти по ее следам и внушениям, и хотя она осталась, как мы видели, почти полною хозяйкою себе самой и отцовского дома, но направление уже было принято, вкус развит, душа окрылена, если так можно выразиться, и девушка сдержала все то, что обещалось девочкой.
Это самое уединение Марины, эта умственная заброшенность, в которой ее оставляли, способствовали к ее полному, своеусловному, ни от кого и ни от чего не зависящему развитию.
Марина, ожидая возраста, назначенного для ее выезда в свет, росла и крепла мысленно, приучалась сознавать себя и свои чувства. Когда гувернантка ее говорила отцу, что она легла в одиннадцать часов и спокойно почивала до девяти, Марина улыбалась, потому что под кисейною занавескою ее кровати всегда ожидала ее какая-нибудь любимая книга, которую она никогда до зари не выпускала из рук, покуда все в комнате и доме на ее половине спало невозмутимым сном.
Марина жила в мире, открытом ей материнским мановением. Книги заменяли ей воспитателей, она окружила себя гениями и мыслителями всех веков и народов; Гете, Шиллер, Жан-Поль, Шекспир, Данте, Байрон, Мольер и сладкострунные поэты, теперь столь пренебрегаемые у нас, Шенье[17], Жуковский, Пушкин, Мур[18], Гюго и романисты-сердцеведцы, Бальзак, Больвер[19], Нодье[20] – и все, что только могло возвысить душу, развить воображение, тронуть сердце созревающей затворницы, все это любила, знала, понимала она.
Конечно, от этого переселения в мир идеальный и письменный она удалилась понятиями и чувствами от действительности, предавалась мечтательности и восторженности, но это самое придавало особенную прелесть ее словам, ее обращению; она говорила, как другие пишут, и в ней не было ничего пустого и пошлого, чем портятся девушки, слишком рано посвященные в светскую жизнь и ее развлечения.
Когда Марине минуло восемнадцать лет и ее стали изредка и понемногу показывать свету на родственных обедах или вечеринках запросто у коротких знакомых, она всюду производила впечатление своим появлением и своею красотою, так что ровесницы и подруги ее стали на нее посматривать не совсем благосклонно и неохотно принимали ее в свой кружок в углу гостиных, откуда они обыкновенно наблюдают за женщинами и пробуют кокетничать с мужчинами.
Даже сама тетка ее, госпожа Горская, эта дама еще молодая, которая, достигши известных лет (вообще всегда очень неизвестных!), сохраняла еще привычки и притязания первой молодости, даже Горская не любила вывозить ее и являться рядом с нею. Марина слишком затмевала других женщин! Оттого случалось, что когда Марине захочется в театр, Горской вдруг сделается никак невозможно ее везти, или, когда Марина явится когда-нибудь в гости слишком цветущая и блистательная, у Горской разболится голова, и они должны уезжать домой.
Другая тетка, двоюродная, очень умная и добрая, мать семейства, хозяйка открытого и гостеприимного дома, не всегда была свободна к услугам Марины, которую она очень любила и высоко ценила. Марина очень хорошо понимала и колкости Горской, и невыгодность своей зависимости от чужих капризов или чужих досугов. Оттого-то и отдали ее замуж очень рано.
Когда богатый, знатный, но сорокапятилетний Ненский стал свататься за Марину чрез Горскую и отец, обрадованный таким выгодным и по всему блестящим женихом, призвал Марину в свой кабинет, чтоб сообщить ей его предложение, разумеется, Марина тотчас отказала, и отец, страстно ее любивший, нимало не вздумал ее принуждать.
Но тут вся родня пришла в движение и стали хлопотать в пользу жениха. Горская взялась адвокатствовать. Она хвалила и высчитывала Марине все выгоды, все преимущества такого брака: у Ненского теперь один из лучших домов Петербурга как по роскоши отделки, так и по блеску приема; что же будет, когда он женится и захочет ввести в лучшее общество свою молодую и прекрасную жену? Ненский занят, дела и служба поглощают его совершенно – Марине будет тем свободнее! Ненский самолюбив и любит, чтоб все ему принадлежащее блистало и удивляло; Марина, любящая по догадкам светские удовольствия, будет ими наслаждаться вполне, и так далее!
Но Марину вся эта логика не трогала и даже не смущала. Не ее можно было соблазнить такою мишурою! Марина не чувствовала в себе ни сребролюбия, ни честолюбия, ни суетности. Марина иначе понимала жизнь, хотела, и твердо хотела, прямого счастья, а Марина знала, что оно дается только браком по любви. Марина хотела любить своего мужа, и для того надобно было, чтоб жених мог ей нравиться.
Тогда принялась за дело другая тетка. «Друг мой, – говорила она Марине, – не потому только, что Ненский богат и выгодная партия, как у нас выражаются, а потому, что он прекрасный человек, благородный, честный и всем даже известен с хорошей стороны, советую я тебе за него выйти; он немолод, вот все, что против него можно сказать! Взгляни около нас: ты знаешь много молоденьких парочек, сочетавшихся по любви, а многие ли из них счастливы? Одних жен, избравших себе мужей почти ровесников и совершивших в полном угаре блаженства и необдуманности важнейший шаг в жизни женской, не запирают ли по ревности и не тиранят ли по капризу, по глупости, по дикости своей молодые мужья, образованные, но не воспитанные, по теперешнему обычаю? Других, и притом хорошеньких, умных, любящих, не бросают ли после медовых месяцев супружества, чтоб вернуться к разгульной и бессмысленной жизни товарищей, чтоб предаваться картам, даже чтоб волочиться за французскими актрисами или наездницами цирка? И чего ожидать от мужчин, не вышколенных еще опытом и не обуздываемых ни уважением к семейству, ни религией, ни строгими правилами, ни рассудком? Поищи, сосчитай, назови мне счастливые супружества! Молодость вообще страшно эгоистична: она хочет жить и наслаждаться; она во всем ищет своего удовлетворения, а не исполнения обязанностей или привязанностей, которым бы пожертвовала вполне собою и своими страстями, или просто своими прихотями. Молодой человек ищет себе в жены не столько подругу, сколько игрушку, не столько дает ей свою любовь, сколько требует от нее ее любви и своего счастья. Он знает, что нравится, что может и должен нравиться; он в брак вступает победителем и как победитель, обыкновенно, и не подчиняется! Мужчина зрелых лет, напротив, не может питать самоуверенности и самодовольствия; он уже перестал нравиться, и слава Богу, для женщины или девушки им избранной! И если он, как Ненский, человек умный и достойный, с ним более данных для счастия супружеской жизни. Ненский будет тебя любить и баловать… Право, право, эта участь стоит, чтоб ты о ней подумала!»
Еще говорили Марине: «Ты сирота; мудрено девушке одинокой поддерживаться в светской жизни, сдобровать в строгом, взыскательном, насмешливом обществе. Малейшая ветреность, малейшая необдуманность могут выставить ее нападениям и злоречию, и то, что ничего бы не значило при покровительстве и защите матери, становится предосудительным девушке, не имеющей такой опоры. Ты лучше, пригожее, умнее многих других, этого уже довольно, чтоб тебе завидовали, чтоб матери и дочери вооружились против тебя и преследовали тебя по-женски, то есть беспощадно! Горская первая тебя выдаст; ты ей мешаешь, при тебе она не так молода, как бы хотела, не так хороша, как бы могла еще казаться; она не может тебе того простить, и, выезжая с нею, ты для нее обуза. Выйдя за Ненского, ты переменишь вдруг свое положение на самое блистательное, самое спокойное, самое упроченное… Ты будешь счастливою женщиною!»
Но и эти доводы не убеждали Марину. Если б ей было семнадцать лет по рассудку и мыслям; если б она, как многие другие ее сверстницы, была ребенком доверчивым и легковерным, пустым и суетным, ее легко уговорили бы, и блестящий дом, кареты, бриллианты, кружева, а еще более независимость, свобода, возможность выезжать одной, одним словом, все, что обыкновенно у нас обещается и сулится под заманчивою формою чепчика, этой принадлежности замужних женщин, все это вознаградило бы в ее глазах старость сорокапятилетнего жениха – и она согласилась бы, как соглашаются слишком многие! Но Марина была девушка умная, рассудительная, с благородными мыслями, чувствами и правилами, что называют у нас «серьезная». Она жизнь понимала и принимала серьезно, и потому все перспективы брака, куда ее заманивали, не казались ей такими, какими снились они ее воображению, каких просило ее сердце…
Нападения приняли другой вид, подчинились другой тактике. По наущениям Горской и согласно с ее соображениями Ненский стал часто посещать дом отца Марины и являться везде, где только она показывалась; он оказывал ей особенное внимание, явное предпочтение; вмешивался во все разговоры, ее занимавшие, изобличал ум, чувство, благородную готовность ко всему хорошему, часто заговаривал о пустоте и неполности жизни одинокого человека, о трудности найти женщину вполне достойную такого имени, о счастье посвятить себя единственно этой избранной. Брак почитал союзом священным двух душ, сближенных сродством понятий и сочувствий.