Полная версия
Смерть под псевдонимом
5
Шустов досадовал на толстокожего Бабина, тот, видно, решил спать всю дорогу. Бабин очнулся от рывка машины и, зевнув, заметил:
– Несерьезный человек наш полковник.
– Не может быть! Это тебе в Военном совете сообщили?
– Нет, я сам вижу. Все он шутит, шутит.
– А если без шуток, то лучше голову под мышкой носить. Все умные люди шутят. Даже Маркс.
– Или капитан Цаголов?
Шустов промолчал, только прибавил газу. Со стороны Бабина – это особый способ уязвления. Кроме полковника Славка действительно был влюблен в капитана Цаголова – щеголеватого горца, попавшего в разведку из моряков и мечтавшего вернуться на флот.
– Серьезному человеку шутить незачем, – философствовал Бабин. – Так работать трудно.
– Мне вот легко.
– Ты стажер. Это не работа.
Можно ли больнее хлестнуть по самолюбию? Шустов надолго замолчал, покачиваясь и вперившись взглядом в набегающее полотно гудрона.
Уже за Дунаем, в Добрудже, Шустов тормознул, распахнул дверку: отставший от роты солдат просился подвезти.
– Ты что, пехота? Сто верст отмахал, еще охота? – подтрунил Шустов над пешим человеком, но, видимо, нарочно, чтобы стеснить Бабина, пустил солдата третьим в кабину.
Бабин помалкивал. Тут он весь – Шустов: огорошит человека, потом пожалеет.
Как будто забыв о присутствии радиста, Шустов разговаривал с солдатом, но все, что ни говорил он, относилось только к Мише Бабину. Сколько тут было язвительных намеков!
– …Видите ли, дорогой товарищ, всякая задача оказывается проста после того, как вам ее растолкуют. (Это намек на то, что Бабин ждет ключа от шифрослужбы.)
– …Видите ли, гвардии попутчик, в разведке надо иметь воображение ребенка и терпение ученого. (Это намек на мнимую тупость Бабина.)
Все било в цель! Бабин даже зашевелился, на радость Славке.
Между тем они дружили.
Дружба их началась еще в забитых снегами донских хуторах. В танковом корпусе Славка Шустов был сержантом, мотоциклистом в группе связи, а Миша Бабин, как и теперь, был рядовым. В глубоком рейде по тылам противника Бабин отличился как блестящий коротковолновик и знаток немецкого языка. Его стали ценить, только с воинской выправкой у него не получалось: козыряя, он нелепо подпрыгивал, и звали его в роте – «радкосыч». Щеки его зарастали белым пухом. Длинные ноги всегда аккуратно обернуты обмотками. Страдая флюсами, он часто подвязывал щеку. Часто бывал задумчив, самоуглублен.
Шустов однажды под веселую руку заметил, что радист здорово смахивает на фигуру с известного плаката «Разгром немцев под Москвой». Все развеселились.
И ничего бы, да тут записной остряк Савушкин решил уточнить – обозвал Бабина фрицем. Миша покраснел, не зная, как ответить. Шустов покраснел тоже: чувство справедливости, горячее, почти детское, заставило его пережить чужую обиду, как собственную. Первым движением души было желание турнуть Савушкина за порог, но Шустов сдержался. Ехидно наклонив набок чубатую голову, он сказал лысому толстяку:
– Чижик (это было сказано очень нежно), может быть, вы извинитесь перед товарищем Бабиным?
– А чего мне извиняться? – возразил Савушкин, заметно побаивавшийся Шустова. – Ты сам про плакат вспомнил.
– Да, но кто тут произнес иностранное имя?
– За иностранное имя могу извиниться. Подумаешь…
Славка наставительно заключил:
– Теперь порядочек. Можете продолжать свои занятия. Жуйте воблочку.
Тогда-то и зародилась их дружба.
Шустов в ту пору щеголял в куртке-кирзовке (на черных петлицах – эмблема: танки), на боку – планшет и финский нож с янтарной рукояткой. И был у него трофейный аккордеон, на котором готической вязью на перламутре было начертано: «Адмирал Соло». Славка нашел его в разгромленной немецкой автоколонне, долго не мог научиться играть даже самые пустяковые мелодии и однажды сунул своего «адмирала» девчатам в санитарную машину. «Нету у меня слуха, везите его от меня подальше!»
Был он шумный, озороватый и, в общем, отважный парень. Один раз, когда горела станица и трудно было в столбах пламени провести автоколонну, а кругом сугробы, не объедешь, – Шустов первый показал дорогу шоферам сквозь огонь. И когда один мальчик, из хуторских, подорвался на мине, Бабин сам видел, как Славка подошел к нему, осмотрел его вытянутые, залитые кровью ручонки, усадил в коляску своего мотоцикла и под шрапнельным обстрелом вывез по степному грейдеру в тыл, к медсанбатовским хирургам.
С кем и дружить на фронте, если не с таким человеком! Не стесняясь, Бабин признался Славке в том, что вся душа его осталась дома, в Ярославле, где ждут его важные дела, и он опасается, как бы после войны не задержали его в армии. В этой дальновидности Славка усмотрел весь его характер: педантичный и достаточно себялюбивый. С изумлением Шустов вглядывался в человека, который еще в донской степи предвидит последствия грядущей победы и больше смерти опасается старшинских лычек.
Вскорости Шустов был откомандирован в глубокий тыл – Бабин смутно догадывался, что он попал в разведшколу. В самый раз – по характеру! Прошло полгода, превратности войны снова свели их уже в разведуправлении фронта. Производство в младшие лейтенанты не отдалило Шустова от Бабина. Миша оценил это по достоинству.
Славку с его неукротимым интересом ко всему, с чем он соприкасался, привлекала в Мише его серьезная отзывчивость. Однажды он рассказал Мише, что держал экзамен в студию Театра имени Вахтангова и провалился, потому что дикция никуда не годится: будучи москвичом, он все шипящие произносит, как одессит, смягченно – «на позицию девушька прово-ж-жяла бойца»… Но Миша ничуть не посмеялся, а, наоборот, долго рассказывал, что где-то читал, будто народный артист Певцов был даже заикой, и, однако, ничего: сумел преодолеть это на сцене.
Да, что касалось начитанности и вообще образования, тут Шустов отстал от Бабина: тот еще до войны заочно учился в институте связи и на фронте не расставался с учебником радиотехники, изучал языки и даже чертил, «чтобы не разучиться», а у Шустова не было позади даже десятилетки.
В эти дни на Днестре, когда друзья оказались вместе, Шустов поделился своей надеждой: после войны не расставаться с полковником Ватагиным.
– Тяжело с ним работать. Он все загадками говорит, – заметил Бабин.
– Так ты догадывайся. На что нам голова дана?
– Да он больно хитро загадывает. Непонятно. Темнит просто.
– А я всегда понимаю, – упрямо повторял Славка.
Он не умел объяснить Бабину, что понимает полковника потому, что любит его и с чуткостью любящего человека угадывает его мысли и настроения.
Не многим было на войне так трудно, как Мише Бабину. На редкость аккуратный для своего возраста, он никак не мог привыкнуть к бестолочи, неразберихе, которые, с его педантичной точки зрения, и составляли сущность фронтового быта. Он нес радиовахту добросовестно. Но сутолока войны была ему непонятна, и он, молодой и здоровый парень, уставал больше других, всегда казался угнетенным.
Мама была краевед, а папа – один из самых популярных людей в городе, лучший врач. Может быть, поэтому Миша хотел всегда жить в Ярославле. Он высмеял бы каждого, кто бы сказал, что он мечтатель, – однако наедине с собой строил самые фантастические планы, связанные с будущим величием Ярославля.
И над всеми этими заветными мечтами и туманными Мишиными соображениями потешался в этот день на чужбине в добруджинских песках лучший друг – Шустов. Он знал, чем допечь флегматика за оскорбление.
– …Видите ли, служивый, – разговаривал Шустов с солдатом, искоса взглядывая на Бабина, – встречаются на фронте и такие, которые даже старшинские лычки боятся заработать: как бы их в армии лишний час не задержали после победы.
Пыль застлала дороги Добруджи. Спецмашину, как ни хитрил Шустов, затерла артиллерия главного командования, а ведь известно, что для виртуозной езды на военно-полевых дорогах нет хуже помехи, чем артиллерия на марше. Сквозь облака пыли Шустов ловил силуэт впереди идущего орудия. Пыль скрипела на зубах. В пылевых завесах маячили артиллеристы-сигнальщики с флажками:
– По местам.
– Мотор.
– Марш!
6
Шестого сентября в Софии началась забастовка трамвайщиков и рабочих железнодорожных мастерских. Демонстранты заполнили улицы. Полиция стреляла. Сыпались стекла трамвайных вагонов. На кладбище народ возлагал венки на могилы казненных, шли митинги.
Еще день – и повсюду на улицах столицы заколыхались красные полотнища: «Долой фашистскую диктатуру!», «Да здравствует Отечественный фронт!»
В германском посольстве никто из служащих не расходился по домам. Было известно, что господин посол, фанатически верующий лютеранин, ночью «получал наставления Божьей Матери», а супруга посла собственноручно заколачивала ящики для отправки в Германию (чтобы не стучать громко, молоток был обернут в тряпку). Как всегда бывает накануне катастрофы, чиновники, вчера еще гордые своими званиями, связями, унизительно склочничали. Будущее для них уже переставало существовать, наедине с прошлым оставаться было страшно. Посольская мелочь – адъютанты из общего отдела, офицеры-переводчики – одни продолжали гнуть спины над бумагами, лишь отодвинув столы подальше от окон; другие находились в состоянии как бы некоего опьянения; третьи спекулировали чем попало.
Советские войска вышли на Дунай и со дня на день должны были перейти болгарскую границу. Народная революция придвинулась вплотную к богемским стеклам посольского особняка. Берлин давал взаимоисключающие распоряжения. Персонал посольства привычно отбывал присутственные часы, потому что великая империя еще пряла свою пряжу. Однако нити рвались каждую минуту: фельдъегерская служба, авиасвязь, наконец, телефон начинали отказывать. И когда это понял господин посол, он сообразил и то, что немцы в Софии предоставлены самим себе, своим благоразумным решениям.
Впервые господин посол покинул здание в несколько необычном виде: в смокинге и с автоматом в руке, спрятанным под ангорским пледом. В ближайшем переулке посол приказал шоферу снять с машины нацистский вымпел. Пока пробивались к царскому дворцу, они видели, как народ разоружает полицию. Слышалось пение Интернационала. В окно машины заглянула самодельная кукла, подвешенная на палке, и господин посол смог убедиться, что чучело очень похоже на фюрера.
Во дворце была паника, как и в посольстве.
– Вам удалось проехать? И невредимо? – спросил посла Германии министр иностранных дел.
Они сидели в креслах, прислушиваясь к отдаленному гулу уличной манифестации.
– Тревожные подробности, господин посол.
– Что делать! Наши войска отступают из Румынии. Планомерный отход.
– Планомерный? По планам, составленным в Москве?
Посол облизнул губы. Никогда с чрезвычайным представителем фюрера в Болгарии не говорили так дерзко.
– Прислушайтесь, – продолжал министр, – этот сброд создает общественный строй, угодный ему. Как говорят историки: «Народ решает вековые вопросы».
Тревога поселилась в покоях царского дворца. Какая-то женщина с испуганными глазами (послу показалось, что это княгиня Евдокия) заглядывала в дверь, пока министр с беспримерной откровенностью сообщал германскому послу о том, что, ввиду чрезвычайности событий, правительство Болгарии сочло нужным отправить своих делегатов в Каир – к англичанам, в штаб-квартиру фельдмаршала Александера.
– До этого дня никто не отваживался известить вас об этом, господин посол. Но теперь, надеюсь, и вам ясно: революцию в Болгарии может предотвратить только энергичное вмешательство Запада. Британские лидеры отлично понимают, что социальная катастрофа на Балканах ставит под удар гегемонию Англии на Средиземном море.
Руки немца отстучали на ручке кресла какую-то мелодию, пока он выслушивал немыслимо наглые заявления болгарина. Министру не мешало бы поторапливаться, как и всем во дворце, но он не мог отказать себе в удовольствии унизить фамильярной откровенностью своего вчерашнего хозяина. И долго еще болгарский фашист рассказывал немецкому о возможном «греческом варианте» событий – там, в Греции, англичане уже ведут бои с партизанами, которые четыре года сопротивлялись немцам; американское оружие поддерживает монархистов; он рассказывал о том, что румынский король тоже направил в Каир секретную миссию: князя Барбу Штирбея и Константина Вишояну. Германскому послу пришлось все это выслушать прежде, чем болгарский министр соблаговолил приблизиться к цели аудиенции и заверил его в том, что, храня свою верность великой Германии, он дает дипломатическому корпусу гарантии безопасной эвакуации – предоставляет поезд до турецкой границы, полномочного чиновника и соблюдение тайны.
Посол встал и стоя поблагодарил.
– Все ли уедут с этим поездом? – осведомился министр.
– Может быть, один-два второстепенных сотрудника задержатся на несколько дней. Личные дела требуют времени для ликвидации. Все-таки пожили у вас.
Сопровождаемый начальником протокольного отдела, посол шел по дворцовым анфиладам, когда мимо него прокатили бочонок.
– Что за бочонок?
– Это вам подарок от царицы Иоанны. Розовое масло.
В том душевном состоянии, в каком пребывал посол, он понял не сразу, что именно этот крестьянский бочонок с буковой затычкой, грохочущий по навощенным паркетам дворцовых апартаментов, убедил его в том, что медлить нельзя.
И с этой минуты планомерная эвакуация из Софии гитлеровских дипломатов превратилась в паническое бегство.
Не прошло и часу – стража, охранявшая посольские ворота, увидела, как сам посол Германской империи бежит, спотыкаясь, к автомобилю. За ним два рослых эсэсовца катили по асфальту бочонок.
7
На рассвете следующего дня невдалеке от турецкой границы был задержан на полустанке поезд из пяти игрушечных вагонов, какие курсируют только на пригородных линиях.
Подпоручик Атанас Георгиев еще ночью арестовал путевого начальника. Два стрелочника забросали колею шпалами. Несколько поодаль старый виноградарь Иван Севлиев с детьми ночью, при звездах, разобрал ограду своего поля и завалил путь камнями. Тридцать солдат пограничной заставы, вооруженных немецкими автоматами, наскоро отрыли на путях одиночные окопы. Железнодорожники установили связь по телефонному селектору с Софией, и всю ночь подпоручик оставался с двумя путейцами в дежурной каморке у аппарата.
Поезд прошел беспрепятственно до самого завала. Но тут началась перепалка. Двое (впоследствии оказалось: помощник военного атташе фон Гюльзен и итальянский майор Грациа) открыли с паровозного тендера стрельбу из автоматов.
Болгары дали залп по окнам. Автоматные очереди и звон стекол смешались с немецкой, итальянской, венгерской бранью и ни с чем не схожими японскими проклятиями.
Затем стрельба прекратилась.
Знойный полдень застал всех на своих местах. Труп советника посольства лежал на рельсах у вагона. Мирный паровозик, попавший в переделку, пускал пары в тени старой сливы всего лишь в десяти шагах от семафора, увитого до самого верха виноградной лозой.
Дожидаясь у селектора распоряжений главного штаба Народно-освободительной армии, подпоручик Атанас Георгиев почувствовал знакомые признаки малярийного озноба. Он распахнул дверь диспетчерской, чтобы в дежурку дохнуло зноем. Так и стоял в открытой двери этот хмурый человек с лимонно-смуглым лицом, поглядывая на ненавистную ему публику из той вражеской своры, которая объела все виноградники, отряхнула все вишни и яблони его маленькой Родины и заставила молодых женщин уйти в погреба, подальше от дневного света.
Никогда раньше подпоручик Георгиев не видел партизан, но сейчас без страха ждал их возможного появления. Он не любил германофильски настроенных чиновников и маленьких политиков глухой провинции. В сущности, подпоручик был не военным, а сельским человеком. Его сослуживцы по армии отдавали своих детей: одни – в немецкие, другие – во французские колледжи. Атанас любил Россию. Любить Россию с детства учили его книжки Вазова, Каравелова, Ботева, и память о дяде-коммунисте, эмигрировавшем после восстания 1923 года в далекую Аргентину, и та ополченская медаль, которую в детстве видел Атанас на груди деда, участника Русско-турецкой войны. Когда-то мать рассказала Атанасу историю о том, как в ту освободительную войну умер в Казанлыке русский офицер; его похоронили в новом мундире, а в старом бабка нашла в кармане ореховую шкатулку и в ней кусочек дерева – от «Креста Господня». И эта шкатулка русского офицера, погибшего от ран на болгарской земле, хранилась в крестьянской семье как святыня и тоже связывала душу Атанаса с Россией. Так всегда было: враги Болгарии – враги России. И подпоручик Георгиев, хмурясь от малярийного озноба, спокойно ждал у дверей диспетчерской. Он ждал друзей Родины: болгарских партизан, русских солдат, ждал теперь и дядю из Аргентины, хотя черты его доброго лица давно стерлись в памяти Атанаса.
К полудню дипломаты осмелели: они выползли на перрон. Костлявый немец зонтиком загонял в купе своих отпрысков, выскочивших из вагона поиграть в серсо. Два итальянца в одинаковых спортивных костюмах убеждали румынскую секретаршу в лиловой пижаме пешком идти в Турцию. Финский атташе, тоже показавшийся на площадке, злобно плевался виноградными косточками. Общее внимание привлек глава дипломатического корпуса. С белым платком в правой руке и тростью в левой он медленно приближался к Атанасу Георгиеву.
Подпоручик выслушал гитлеровца, облокотясь о дверной косяк.
– Я категорически требую немедленного пропуска через границу… – в повышенном тоне настаивал посол.
– Не будет.
– Я протестую. Я – персона грата.
– Говорите по-болгарски.
– Я требую телефонной связи.
– С кем вы хотите говорить?
– С генерал-лейтенантом Миховым.
– Еще с кем?
– С князем Кириллом.
– Еще?
– С царицей Иоанной!
– Я могу вас связать с путевым обходчиком Радко Данчевым. Он сидит у аппарата в Софии, – хмуро сказал подпоручик.
Посол вращал глазами, мешал болгарские слова с немецкими и тыкал тростью с серебряным набалдашником в сторону зеленых холмов. Они темнели в знойной дымке над бархатно-мшистой черепицей болгарского села. Эти холмы находились по ту сторону границы, в Турции.
Толпа путевых рабочих и крестьян-виноградарей подходила с красными полотнищами к перрону. Впереди, со знаменем в руках, шел уважаемый учитель Никола Цвятков, вчера освобожденный из темницы. Рядом – его товарищ по камере Радко Чолаков, седой старик, не снявший тюремного халата. Он шел и потрясал бледным кулаком.
Посол направился к вагону. Трость выпала из его руки, он поднял и побежал.
В толпе раздались голоса:
– Кровь за кровь! Смерть фашистам! Пусть ответят за все!
Подпоручик Георгиев хмурился, но не от какой-либо внешней причины, а от малярийного озноба, который морозно окатывал его в знойный полдень. День же был необыкновенный, единственный в жизни. По селектору софийские товарищи сообщили, что советские танки форсировали Дунай и приближаются к Варне. В столице население – на улицах. Девятое сентября будет великим днем Болгарии. Какой-то неизвестный друг передал по селектору слух, разнесшийся по столице: Георгий Димитров в Болгарии. Этим героическим человеком гордилась страна. «Что делать с господами хорошими? – размышлял подпоручик. – Ясно, что они готовят вылазку, чтобы пробиться в Турцию, и ночью все может случиться».
Через несколько минут полустанок опустел.
Отобрав пятерых самых отчаянных пограничников, Атанас Георгиев ворвался с ними в вагон.
– Руки вверх!
Подпоручик решительно вступил в коридор, раскаленный в послеобеденный час. Он заглянул в купе, дверь которого прихлопнул за собой посол. Стоя спиной к двери, жена посла что-то прикрывала под столиком. Подпоручик отстранил немку и увидел бочонок.
– Что это?
Приторный запах, напомнивший благоухание цветущих роз, показался знакомым болгарину. Посол Германии плыл перед воспаленным взглядом Атанаса Георгиева в облачке тонкого розового запаха.
– Откуда бочонок? – задохнувшись, спросил подпоручик.
– Вы забываетесь, офицер! Это подарок царицы!
Атанас Георгиев родился и вырос в Казанлыкской долине – в долине розовых плантаций. С матерью и сестрами он каждое лето собирал лепестки с маленьких тернистых кустов. Однажды отец повел его в Казанлык, на фабрику, где в тесных каморах старых цехов выдавливался из розовых лепестков, капля за каплей, дорогой экстракт – тот, что примешивается к лучшим парижским духам… Это был трудовой пот крестьянской семьи, только тут он благоухал. В родительской спаленке, за образами, хранился флакончик с урожаем – все достояние отца. Каждая ложечка розового масла стоила половину офицерского жалованья подпоручика.
– Подарок царицы? – раздельно произнес Атанас и вдруг разразился безобразным турецким ругательством. – Розовое масло?..
Он взял немца обеими руками за крахмальный пластрон рубашки и потряс, как тряс однажды на казанлыкском базаре вора, укравшего у вдовы Марийки корзину слив. Затем, набравшись терпения, подпоручик Георгиев подождал, пока посол трясущимися руками привел себя в порядок, и приказал солдатам начать изъятие документов.
– Всю бумагу… Всю! До листка…
Через час Атанас Георгиев с сухим пылающим лицом, шатаясь от жара, прошел по путям на виду у всех пяти вагонов. Следом за подпоручиком солдаты провезли на тачке посольскую переписку.
Солнце садилось за зелеными холмами.
Остаток вечера подпоручик провел в селе, в своей квартире, выложив пистолет на стол. Восемнадцать посольских баулов, аккуратно сложенных у стены, занимали чуть ли не полкомнаты. Хозяйка дома, старая Костадинка, напоила больного крепким чаем. Его трясло.
Изредка с полустанка приходили солдаты, железнодорожники, а то и крестьяне – доложить о происходящем. Тревога сквозила в словах связных: поезд как будто вымер.
Наступала темная южная ночь.
8
Как раз в это время полковник Ватагин и майор Котелков были вызваны в один из домиков на окраине придунайского румынского городка. Здесь, в надежно оцепленных переулках, со вчерашнего утра разместилось разведуправление фронта со всеми его отделами и отделениями, радиоузлом, шифровальным бюро, гаражом и другими вспомогательными службами. Когда они тихонько вошли, докладывал у карты начальник ветеринарного управления Амвросиев. Это было так неожиданно, что, усаживаясь в дальнем уголку, они даже переглянулись.
Сухощавый и бледный генерал Амвросиев показывал прутиком на карте, повешенной на стене, очаги распространения сапа, с которым встретились на пути наступления конные обозы. Сорок лошадей пало в течение последних двух дней. Все признаки злокачественного заболевания: язвы на губах, истечения из носа, короткое сопящее дыхание… А в изоляторах фронта находится еще более двухсот лошадей, положительно отреагировавших на маллеиновую прививку.
По тому, как шел обмен мнений, полковник Ватагин понял, что командование встревожено. Как бы ни была механизирована боевая техника армий, обозы есть обозы. На войне нет мелочей, все взаимодействует. В условиях массового передвижения обозов и большой скученности конного парка, особенно на переправах, любая эпизоотия угрожала замедлить темпы преследования разгромленного противника.
Начальник ветеринарного управления заметно струхнул и, кажется, о чем-то важном недоговаривал, видно, не решался. Главный ветеринарный врач, полковник Джанкой, бравый старик с жесткой, как скребница, щеткой рыжей шевелюры, когда ему дали слово, высказался определеннее:
– Подозреваем диверсию противника!
С этой минуты Ватагин и Котелков поняли, что они не зря вызваны. Все возможно… Войска недавно прошли Украину, где гитлеровцы, отступая, сумели оставить за собой повальную чуму домашней птицы.
– А вы как думаете? – спросил начальник разведуправления Амвросиева.
И на такой прямой вопрос тот ответил уклончиво:
– Все может быть. И все-таки даже в учебниках сказано: именно на Балканах, да еще в Турции, всегда наблюдается сильное распространение сапа лошадей. Что ж удивительного…
– Однако там же можно прочитать, что на Балканах господствует скрытая, хроническая форма заболевания, – энергично возразил полковник Джанкой. – А мы наблюдаем острейшие формы, как будто в кормушки подсыпаны целые пригоршни сапных палочек!
– Что ж, большая скученность поголовья… – не очень убежденно твердил свое генерал Амвросиев и снова успокоительно цитировал справочники: – В тысяча девятьсот двадцать шестом году, например, в одной Болгарии было зарегистрировано четыре тысячи двести четырнадцать сапных лошадей. Однако никто не подозревал диверсию…
– Вы наших чекистов не разоружайте, – устало вмешался начальник разведуправления. – Если верна кавалерийская поговорка, что «человек делает коня», то человек и сап может сделать. Не так ли? Полковник Ватагин уже, наверно, кое-что намотал на ус.