bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 7

Все в саду

Составители Сергей Николаевич, Елена Шубина

Роман с садом


“О мой милый, мой нежный, прекрасный сад!.. Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!”. Неловко признаться, но эти восклицания Раневской долгое время оставляли меня равнодушным. Юность глуха к аффектированным страданиям и ностальгическим фантомам, даже таким великим, как чеховский “Вишневый сад”. Осознание пришло позднее, с нажитым опытом потерь, с пониманием того, что любой сад – это мир. Что гармония редко возможна сама по себе, а требует постоянного присмотра и ухода. Что любое паломничество в знаменитые парки и сады имеет своей целью не столько полюбоваться на общеизвестные красоты, но, как ни странно, вернуться к самим себе, настоящим. Что после всех безумств и стрессов мегаполиса только природа способна помочь нам обрести себя заново, дать глотнуть другого воздуха, успокоить пульс и душу. Бывает и так, что в эти места нас влечет любимое имя. Нам вдруг необходимо представить его обладателя не только в музейных интерьерах, но и на аллеях парка, помнящих его шаги, постоять рядом с деревьями, которых он, может быть, касался или уж точно мог видеть. То особое мистическое чувство, что охватывает нас при посещении Михайловского или Ясной Поляны, на самом деле мало с чем сравнимо.

И идет оно не от какой-то романтической экзальтации, а, скорее, от потребности в красоте, на которую природа реагирует в стократ быстрее и мощнее, чем все музейные экспозиции мира.

Теперь по себе знаю, как начинают меняться отношения с природой после того, как в твоей жизни появляется сад. И дело тут не в пресловутом праве на собственность, заверенном у нотариуса, а в каком-то совсем другом праве, дарованном тебе от рождения, но которым мы не всегда спешим воспользоваться.

Это право распоряжаться собой, своей жизнью, своей землей. Ты можешь оставить после себя дикую, унылую пустошь, а можешь превратить ее в цветущий, прекрасный оазис.

Ты можешь безвольно подчиниться всепобеждающей энтропии, мотивируя это смирением перед силами природы, а можешь, засучив рукава, попытаться отвоевать хотя бы маленькую территорию и обустроить ее по собственному образу и подобию.

Сад – это всегда автопортрет хозяина. И, конечно, всегда испытание – и не только финансовое. Всегда борьба, и не только с сорняками. Сад – модель мироздания, которую ты сам творишь из подручных средств. Это попытка рая, она не обязательно должна увенчаться успехом, но, по крайней мере, избавит от тягостных сожалений, что тебе не было дано шанса. Если у тебя был сад, то был и шанс. Почитайте биографии великих садоводов, вглядитесь в пожелтевшие планы и схемы знаменитых исторических парков, похожие на карты выигранных сражений. Да просто зайдите как-нибудь в московский клуб цветоводов-любителей, когда там устраивается выставка-продажа каких-нибудь ирисов или пионов. Вы мгновенно почувствуете себя участником тайного общества. Глаза горят, руки нервно теребят корни растений, носы в экстазе приникают к лепесткам цветов, а за спиной то и дело звучат диалоги, похожие на шифровки иностранных резидентов:

– Этим летом буду пересаживать Сару Бернар.

– Опасно. Не советую. Сара может не выдержать.

– Знаю. А что делать? Ей темно.

– Выруби всё вокруг.

Оборачиваюсь. Два цветовода, как два заговорщика в штатском, нависли над литровой банкой с роскошными распустившимися пионами. Рядом подпись “Сара Бернар”.

Сад закабаляет. Но это единственный вид рабства, который на самом деле никогда не в тягость, даже если при этом вы приговорены выслушивать жалобы, как всё дорого и как это утомительно – заниматься садом. Не верьте! Так жалуются на любимых, отнимающих слишком много сил, времени и денег.

Буквально у нас на глазах концепция сада в России резко поменялась. Еще недавно это был скромный советский метраж – шесть соток с листиками салата на самодельном огороде. Теперь, судя по отчетам светской хроники в глянцевых журналах, неведомо за какими заборами простираются необозримые гектары выстриженных газонов для гольфа и благоухают невиданные цветы. За какие-то десять-пятнадцать лет был проделан невероятный путь от скромных палисадников до сложносочиненных объектов со скульптурами и фонтанами. Сад как объект престижа, как демонстрация уровня доходов и притязаний, как серьезная инвестиция в свой собственный имидж. Отсюда нынешний бум на садовую моду. Отсюда постоянный успех московской выставки “Flower Show”, которая уже пять лет собирает лучших российских и западных садовых дизайнеров. Теперь не круто летать в Милан на модные показы, зато полагается быть в курсе того, что происходит на выставках садов в Челси и Хэмптон-корте. Никого не удивишь знанием меню мишленовских ресторанов, зато можно произвести правильное впечатление своей осведомленностью по части новых сортов роз, выращенных в садах Багатель или Мальмезона.

Сегодняшний сад давно вышел из-под беспрекословной юрисдикции пенсионеров-отставников и бодрых старушек, помнящих первые пятилетки и войну. Отныне это еще и территория умных снобов, утонченных трендсеттеров и просто состоятельных людей, которые могут себе это позволить. Их еще не очень много. Но они есть, и у них есть дети, а главное – четкое понимание, что экологическая ситуация ухудшается год от года. И скоро нам всем нечем будет дышать. Поэтому единственный способ сохранить себя и жизнь своих детей – это разведение новых садов и поддержание уже существующих.

В этом смысле наша книга “Все в саду”, кроме чисто литературных задач, имеет вполне практическое назначение: через истории разных садов и их владельцев рассказать о таком явлении, как экология культуры. Вместе с Еленой Шубиной мы постарались объединить очень разных, но близких нам по духу авторов и собрать тексты, где природа присутствует не только в качестве фона, но становится главным сюжетообразующим мотивом. Жанр авторы вольны были выбирать сами: тут и мемуарная проза, и эссеистика, и non-fiction, и чистый fiction. Получилось действительно что-то вроде литературного сада, буйного, пестрого, непредсказуемого.

Я хочу поблагодарить всех, кто помог ему “расцвести” в виде этой книги.

И прежде всего президента Московского международного фестиваля садов и цветов Карину Лазареву, с самого начала поверившую в наш проект и поддержавшую его.

Наша самая искренняя признательность руководству группы отелей Oetker Collection и его представителю в России Наталье Бобровой, генеральному директору компании Ars Vitae, чье деятельное и дружеское участие сделало возможным знакомство с красивейшими садами Европы. Хочу выразить особую благодарность и Татьяне Александровне Гордеевой, тонкому знатоку садоводческой и парковой темы, открывшей для нас музей-заповедник Рамонь, одно из самых поэтичных мест в Центральной России.

…Сад прекрасен тем, что беспрерывно меняется в зависимости от времени года, суток и даже нашего настроения. Роман с ним никогда не может надоесть или наскучить. Поэтому мне лишь остается, чуть перефразируя название нашей книги, пригласить всех в сад!


Сергей Николаевич

Апрель 2016


Турнесоль

Алла Демидова

При советской власти именитым творческим людям разрешили построить дачный кооператив. Постановили строить четырехэтажный дом на восемьдесят одинаковых квартир. Место для дома выбирал Иннокентий Михайлович Смоктуновский, и поскольку он любил поляны, то выбрал для строительства этого дома чистое место, где небольшая речка впадает в Икшинское водохранилище. Место прекрасное! Смоктуновский, по всей вероятности, любил простор. Его квартира в нашем доме была на четвертом этаже, и он со своего балкона, как капитан с палубы большого корабля, обозревал дали неоглядные. По водохранилищу плыли разнообразные средства передвижения: пароходы, катера и лодки. Причем я потом заметила, что двухпалубные пароходы имели названия “Есенин”, “Блок” или “Ахматова”; трехпалубные – “Толстой”, “Горький”, четырехпалубные – например, “XIV партконференция”. У нас были или бинокли, или подзорные трубы, и потом к ним мы так привыкли, что уже на глаз определяли имя проходящего парохода. А когда после перестройки всё было переименовано, проходит какая-нибудь бывшая “XIV партконференция”, я достаю бинокль и вижу новое название – LENIN.

А про любовь к полянам мне потом Смоктуновский говорил: “У каждого человека есть поляна детства. Огромная, красивая. Она дает ощущение общности, на ней ведь невозможно затеряться. Человек – маленький, а на поляне он сам по себе, он ощущает себя и в то же время не одинок. У нас под Красноярском, где я жил в детстве, была такая поляна, загадочная, с голосами неведомых птиц, с извилистой речкой, по вечерам там кричали лягушки. С одной стороны – огромная гора, на которой было кладбище, с другой стороны – такая же гора, где стоял белоснежный храм. И если есть истоки, корни духовности, они у меня там— на моей детской поляне…” Вот поэтому Иннокентий Михайлович и выбрал для нашего дома такую поляну. Горы и храма не было, но были с одной стороны лес, а с другой – огромное колхозное поле. Дом долго строили, и наконец в него перебрались все! Николай Крючков, Рязанов, Кулиш, Таривердиев, Чурикова с Панфиловым, Лиознова и т. д. – художники, композиторы, критики и актеры. Из окна видишь перед собой только поле и за ним голубую гладь водохранилища, а на другом берегу – лес и затерянную в деревьях какую-то деревеньку. Просто хрестоматия! Картинка из букваря. На первом же совместном собрании постановили: по полю не ходить, ничего не копать и не нарушать этот первозданный вид. У меня была квартира на первом этаже, что особенно приближало к земле. Когда сидишь на балконе, кажется, что ты одна на своей даче. Как-то ночью мой любимый кот Вася перепрыгнул через перила и скрылся во мгле. Я вышла в лоджию и стала тихо звать: “Вася, Васенька!” И вдруг с соседнего балкона слышу: “Алла, я здесь!” Это оказался мой сосед Василий Васильевич Катанян – с ним и его женой Инной Юльевной Гене мы подружились. Собственно, мы все знали друг друга, но, чтобы не нарушать уединения, можно, по общей договоренности, если не встречаться глазами, даже не здороваться или просто улыбнуться друг другу

Через какое-то время в центре нашего поля Иннокентий Михайлович Смоктуновский начал что-то копать. Люди в доме интеллигентные – молча стали наблюдать, что же там вырастет. А в то лето всё поле цвело ромашками, и, конечно, вторгаться в белое пространство было жалко. К середине лета в центре ромашкового царства стало что-то быстро расти и подниматься. Какая-то палка, которая наконец распускается большим желтым подсолнухом. Огромным. Он несколько нарушал горизонтальный ландшафт нашего пространства, и, когда мы сидели на балконе и любовались прекрасными летними закатами, мой приятель, художник Дима Шушкалов, всегда заслонял этот подсолнух рукой. А Нея Марковна Зоркая – кинокритик с мировым именем, которая тоже жила в этом доме, недовольно ворчала: “Это всё ваши актерские замашки, Алла Сергеевна, обязательно у всех на виду, в центре поля… ” На очередном кооперативном собрании разразился скандал – люди все творческие, эмоциональные, кричали, что не хотят видеть эту железнодорожную клумбу имени Смоктуновского. А Эмиль Брагинский, немного картавя, добавлял, что он хочет видеть “дикую природу”. И снова постановили: по полю не ходить, ничего не сажать, не портить хрестоматийную красоту пейзажа. На следующее утро Иннокентий Михайлович, как ни в чем не бывало, спокойно окучивал свою клумбу в форме буквы S, а я со своего первого этажа подавала ему воду для поливки, за что в награду получала то горшочек необыкновенных голубых цветов, то корзинку со стручками зеленого горошка, который очень люблю, или лозу дикого винограда. А Дима Шушкалов стал писать картину: на фоне ромашкового поля стоит Иннокентий Михайлович с глазами врубелевского Пана, в своих неизменных летних шортах, в выцветшей от солнца майке, с перекинутым через плечо полотенцем после купания, а рядом с ним огромный подсолнух. На каких-то съемках я пересказываю эту картину Смоктуновскому.

– Алла, дорогая, какой стыд! Что же вы мне раньше не сказали, что художник заслонил рукой мой подсолнух. Я бы его с корнем вырвал!

– Ну что вы, это было так прекрасно и символично: на однообразном фоне ромашкового поля нашей актерской братии вырастает подсолнух – та же ромашка, но большая и иначе окрашенная, как и вы, дорогой Иннокентий Михайлович!

У него светлеют глаза, и уже совсем по-детски:

– Как вы сказали? На однообразном фоне?.. Один… Какой прекрасный образ! Какой точный и прекрасный образ! В следующем году я там посажу два подсолнуха – будем вместе раздражать!

На следующее лето ромашек на поле не было, всё заполонил красный клевер. Так природа нас удивляла. Смоктуновский продолжал ухаживать за своим наделом, и я со страхом ждала этого диссонанса – на красном фоне два желтых подсолнуха. Ужас!

Но посередине ухоженной клумбы Смоктуновского расцвел один большой красный мак. Один. Еще через год всё поле было белесое в каких-то неизвестных мне мелких полевых цветочках, а посередине клумбы возвышалась большая прекрасная белая лилия.

Семена Иннокентий Михайлович привозил из дальних стран, поэтому на его клумбах и его балконе всегда цвело что-нибудь удивительное. Иннокентий Михайлович нас всех этим заразил, и мы стали потихоньку на другой стороне дома копать маленькие грядки – кто с цветами, кто с помидорами. На одной даже выросли артишоки. Мою грядку мне помогал копать сам Смоктуновский, и хотя поделился своими семенами, ничего путного у меня не выросло.

Очень любовно ухаживала за своим маленьким огородом Зара Агасьевна Долуханова. Как-то мы возвращались с Неей Зоркой из леса с грибами и в дверях встретили Зару, только что вернувшуюся из Парижа. Как всегда, ухоженную, с прекрасным макияжем и наклеенными ресницами. Нея сразу же на нее налетела: “Ну как там Париж? Какие новые оперы в Опера Бастилии?” – “Ужасно, ужасно, Неечка, катастрофа! Все мои кабачки померзли!”

Мы с Неей любили всем присваивать новые имена: бледную поганку, например, мы называли только “аманита вероза”; три дерева на краю нашего поля – “три сестры”, потому что одно было большое, пышное – это, конечно, “Ольга”, рядом тонкое молодое деревце – “Ирина”, а чуть поодаль пышная хвоя – “Маша”; или тропинку вдоль нашей речки мы прозвали “Камбоджей”, потому что там было всегда сыро, а соседний молодой лесок мы называли “Гертрудой” (герой труда), потому что там всегда были грибы. И конечно, нашего дорогого Иннокентия Михайловича мы между собой называли Турнесолем, что, как известно, на французском значит “подсолнух”. Сейчас в доме живут другие люди, клумба Смоктуновского не сохранилась, хотя его дочь Маша старается каждую весну ее оживить. А всё поле в высокой траве со случайными полевыми цветами. Через поле вытоптана тропинка от дома до речки, чтобы ближе идти купаться. Грядки разрослись, у некоторых даже вырастают парниковые огурцы. Но как мне жалко, подъезжая к дому, не видеть на берегу нашего знаменитого рыбака Николая Афанасьевича

Крючкова в неизменном черном пиджаке с золотой звездой на лацкане, возвращающегося из леса с прогулки с только что вырезанной большой красивой палкой Владимира Этуша (он переехал в отдельную дачу). Что нельзя уже посмотреть какое-нибудь классное заграничное кино у Васи Катаняна, не встретить идущую по берегу Инну Чурикову с прижатым к груди очередным сценарием (они с Панфиловым тоже перебрались в отдельный дом). Не увидеть Таривердиева, ловящего ветер парусом серфинга, и уже невозможно зайти под Новый год к Швейцерам, где всегда тебя вкусно накормят.

Сад на границе, или Сад “Русская Швейцария”

Гузель Яхина

Мы шныряем между миров, как мыши. Прострачиваем пространство. Сшиваем время, чтобы не развалилось. Город у нас такой: границы и переходы – частой сетью, поверх карты. Русская Казань – и татарская. Каменная – и деревянная. А тут – немецкая. Городская и деревенская. Речная и нагорная. Советская… Граница – никогда не пропасть, не забор, не занавес. Всегда – шов, стык, мосток. Так и живем: туда-сюда, прыг-скок, стежок за стежком.

Фехтованием я занимаюсь в кирхе Святой Екатерины. Пирожками перекусываю во Введенской церкви, их там отменно жарят. В мечеть Нурулла, что у Сенного базара, забегаю по дороге в институт и учу немецкий; в начале девяностых мечети пахнут свежим ремонтом и стоят пустые, можно уютно устроиться где-нибудь поближе к михрабу и зубрить: gehen – ging – gegangen…

А в некоторых местах границы наслаиваются, пространство сгущается – как здесь, у входа в городской парк (имени, конечно, Максима Горького), где мы и стоим с Тимуром.

– Кандалы им сбивали прямо здесь! – кричит он. – Сюда шли – звенели цепями, от самого Петербурга – со всей России каторжане! А отсюда, с Сибирской заставы, – тихо шагали, шепотом. Это была— граница! Не только городская окраина, а и всей страны – край! Отсюда не убежишь! А куда?! Всё, амба! Добро пожаловать в Сибирь!

Нам – по шестнадцать. Вообще-то мы шли в парк целоваться. Звякает трамвай, делает вокруг нас медленный круг и уезжает обратно по маршруту – вдоль Сибирского тракта, на восток.

От Казани до Уральского хребта – восемьсот кэмэ, ровно как и до Москвы. В детстве это казалось очень странным: я всегда чувствовала почти осязаемую близость Сибири и бесконечную удаленность столицы. Сибирь – это названия с родным, похожим на тюркское звучанием: Енисей, Байкал, Сургут, Курган; бабушка, шестнадцать лет прожившая на Ангаре в кулацкой ссылке; та же буреломная тайга, что вблизи Казани, в Марийском крае. А Москва? Всего лишь пахнущий типографской краской Кремль в букваре да черно-белые картинки в телевизоре. Сибирь – вещное, свое; Москва – абстрактное, чужое. По моему внутреннему ощущению, Сибирь должна была начинаться где-то рядом, возможно, как раз у Парка Горького. Ну или парой трамвайных остановок дальше, вниз по тракту.

То, что “великий кандальный” шел через город, никого не смущало: привыкли – полтора миллиона мимо протопало: тут тебе и Радищев, и декабристы, и Герцен, и Достоевский с Плещеевым, и Чернышевский, и матросы с “Потемкина”. А ты не балуй— не преступай!.. Иностранцы были более чувствительны – впечатленный трагическими картинами Сибирской заставы немецкий писатель и путешественник Иоганн Шницлер написал о ней словами Данте: “Мы видели тот предел пути, у которого воображение ставит надпись: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»”.

Представляю: сбивает усталый кузнец колодки с разодранных в кровь ног очередного каторжанина, уныло лязгает железо – ляц! ляц! – а из-за ограды парка несется смех девичий, оркестр наяривает – тубы, трубы, тромбоны… В девятнадцатом веке он звался не парк – сад. И имя носил не чета советскому, на дореволюционных картах так и обозначен: “Сад Русская Швейцария”.

Могучие, крытые пышной зеленью холмы, причудливые овраги, крутой изгиб реки сквозь еловые ветви блестит – и правда, чем не милая русской душе альпийская заграница? В “Семейных хрониках и воспоминаниях” Аксаков описывает, как гимназистами они ловили в этой дикой местности бабочек и заодно окрестили ее Швейцарией. Название прижилось. И вот уже губернатор Шипов выбирает холмы местом своей летней резиденции, за ним подтягивается казанский бомонд, дорожки-беседки, столики-скамейки, благородные гипсовые статуи, ресторации-кондитерские, кабаки-трактиры, шалманы-балаганы, механический театр, эстрада с шансонетками, цирк шапито с гуттаперчевыми акробатами, тараканьи бега и широко рекламируемые почтенной публике собачьи концерты! Как говорится, хоть и Швейцария, а всё ж – наша, рассейская!

Следом поспевает немецкая профессура (а ее в городе со времен основания Казанского университета было немало) – заселяет еще пару холмов. Раньше они назывались по-простому – Скотскими, а теперь – Швейцарией Немецкой. В этой части сада, в отличие от русской, всё чинно и очень респектабельно. Можно расслышать, как журчат меж аккуратных дачных домиков облагороженные заботливой германской рукой ручьи. Das ist aber schön[1].

Так и живут они рядом – два разных мира с общей границей, одной оградой и одним названием на двоих. Там, за пределами сада, пусть остаются грязь немощеных улиц, туберкулезная сырость татарских слобод, заболоченные и полные нечистот городские озера, нищие, калики, клопы, комары, каторжане с их колодками и кандалами… Здесь ничего этого нет. Здесь – только радость, жизнь, вечный праздник. Здесь – Швейцария. Белые кружевные заборы неприступны и нерушимы, как государственная граница. Так кажется тем, кто внутри.

Здесь в тридцать третьем году позапрошлого века любуется липами титулярный советник, камер-юнкер Двора императорского величества Александр Пушкин – испросил отпуск и приехал в Казань собирать материалы для “Истории пугачевского бунта”. Разлапистые липы в саду помнят самого Пугачева – как раз в этих местах стояла полвека назад перед штурмом Казани армия неудавшегося “императора-освободителя всея Руси”. Город он возьмет и разорит, а через пару месяцев у стен Казанского кремля предъявят его портрет – пойманного, с тусклыми глазами, в цепях, – и сожгут.

Здесь гуляет тенистыми аллеями пятнадцатилетняя Вера Фигнер, будущая российская террористка и революционерка, а пока – воспитанница Родионовского института благородных девиц, что на западной границе сада. Скоро из казанской она отправится в Швейцарию настоящую, заразится там идеями народничества; затем последуют покушения на Александра II, его убийство, аресты и ссылки – до семнадцатого года, всенародная слава и персональная пожизненная пенсия – после. Удивительно, но до конца жизни она так и не приняла Революцию, строчила Советскому правительству письма с просьбой прекратить репрессии, а то лишь терпеливо прятало ее обращения в архив и увеличивало пенсию, увеличивало…

Здесь подрабатывает пением на театральных подмостках юный и еще очень бедный Шаляпин. Бродит в редкие свободные часы еще более юный и еще более бедный Алеша Пешков – вот уж кто не мог предположить, что через пару десятков лет сад назовут его именем! Кстати, стрелял в себя он тоже неподалеку, у подножия швейцарских гор, в Подлужной слободе…

Мы с Тимуром бредем по бесконечной центральной аллее. Тени великих – следом. Ощущать их присутствие странно и весело. Каково им здесь— между плакатов “Миру— мир!”, крытых серебрянкой фигурок пионеров с горнами и стадионом “Трудовые резервы”?

Советским парком Русская Швейцария стала в тридцать шестом, когда было принято решение о ее переименовании, – со всей причитающейся атрибутикой, строго по списку: колесо обозрения, карусели-лошадки, девушка с веслом, кафе-мороженое, эстрада-ракушка (кстати, с превосходной акустикой), наглядные средства идеологической агитации. После войны к стандартному перечню добавился деревянный кинотеатр; строили его пленные немцы. Своих немцев в городе к тому времени осталось мало. Имя “Немецкая Швейцария” по известным причинам исчезло с карт, а территория ее пришла в запустение.

И это было правильно, даже необходимо. На южной границе бывшего сада располагался объект, который к тому времени приобрел очень важное для страны значение. Заросшие бурьяном просторы исчезнувшей Немецкой Швейцарии составляли ему гораздо более подходящее окружение: полоса отчуждения словно многократно расширяла границы объекта, мрачного каменного городка в кольце неприступных стен. Назывался он – психиатрическая лечебница.

Клиника для душевнобольных во имя Всех Скорбящих была открыта в Казани в середине позапрошлого века. С самого начала определяли сюда контингент, невоздержанный в помыслах, не чуявший берегов, бунтарский: революционеров и народовольцев. Лечили принудительно: смирительные рубашки, электросудороги, старая надежная “укрутка” влажной парусиной. Это уж как повезет: кому в “доме скорби” спеленатым лежать, в окошко под потолком выть, а кому – под этими же окошками по “дороге скорби” на восток шагать, по этапам (лечебница лежала аккурат между Немецкой Швейцарией и Сибирским трактом).

В тридцать девятом по указанию Берии один из корпусов был передан в прямое распоряжение НКВД, и стала клиника называться без обиняков: тюремная психиатрическая больница. Принимала по-прежнему всё больше политических: Андрей Туполев, Лев Галлер, Порфирий Иванов, Валерия Новодворская, Наталья Горбаневская…

Редкие отдыхающие добредали из парка культуры и отдыха до пределов этого каменного городка. Незачем: не было здесь ни культуры, ни отдыха, одни лишь пустынные холмы, к которым постепенно возвращалось старое название – Скотские. Уныло.

А в самом парке было весело: аттракционы, картинг, мороженое (молочное – десять копеек, сливочное – пятнадцать, пломбир – двадцать). Концерты на открытой эстраде по выходным – летом. Прокат лыж – зимой.

На страницу:
1 из 7