Полная версия
Тайный грех императрицы
О' Господи! Только этого недоставало! Сейчас явится Виллие и начнет, вытягивая длинные пальцы, подступать к Елизавете, чуть приседая от почтительности и верноподданнически поводя носом, почти столь же длинным, как его пальцы, и, наверное, столь же холодным, бр-р! «Не сочтите меня нескромным, ваше величество, но я принужден долгом своим умолять ваше величество позволить мне дотронуться до вашей pectus. Осмелюсь ли спросить, не сочтете ли вы меня нескромным, коли я своими недостойными перстами коснусь вашего abdomen? Не беспокоит ли вас gaster, ваше величество... Ах, простите, что я вынужден задавать такой вопрос!» Говоря по-немецки, анатомические термины Виллие произносил по-латыни, словно Елизавета обязана была знать, что pectus – это грудь, abdomen – живот, а gaster – желудок? Всегда, слушая тарабарщину Виллие, Елизавета ощущала, как ее охватывает отчаяние, опутывает бессилие. Точно так же, как шесть лет назад, когда умирала ее дочь, которую – Елизавета была в этом убеждена! – заморили именно врачи, в том числе и Виллие, пользовавшийся большой благосклонностью отца-императора Павла Петровича. А что могла, что понимала перепуганная, почти неживая от горя и страха за свое дитя мать? И умерла великая княжна Мария Александровна, Машенька, Mаuschen, мышонок, как называла ее Елизавета. Возможно, Виллие хорошо умел лечить взрослых, но в младенцах он не понимал ничего, все дети императрицы Екатерины Алексеевны, от Александра до Михаила, росли на диво здоровыми, с ними лейб-медику не было никаких хлопот.
От этих тягостных воспоминаний снова подкатила к горлу тошнота, и Елизавета, с трудом проглотив тяжелый кислый комок, крикнула:
– Мне не нужно никакого доктора! Слышите? Подите и скажите Виллие, что мне он не надобен!
Фрейлина откровенно вытаращила глаза от неслыханной, невиданной, не представимой грубости всегда такой деликатной и мягкой императрицы, но послушно выбежала вон.
Елизавета мысленно возблагодарила Господа. Соскочила с постели опрометью ринулась в туалетную и склонилась над горшком. Ее вывернуло так, что горько стало во рту от желчи. Ужинать она вчера не могла, не до ужина ей было, нетерпение снедало, вот и...
Да с чего так вырвало, о господи, матушка, Царица Небесная?!
Она кое-как прополоскала рот душистой настойкой, шатаясь, вернулась к кровати и упала лицом в подушки. Давно ее так не тошнило. С тех пор, как она носила Mаuschen. Но сейчас вроде бы и не с чего.
Сама мысль о возможной беременности показалась ей нелепой.
Александр, всецело увлеченный любовью к Марье Антоновне Нарышкиной, не посещал жену уже давно... Сейчас даже не вспомнить, когда он исполнял свой супружеский долг в последний раз, и исполнил ли его, ведь очень часто Александр просто ничего не мог сделать, и Елизавета его не осуждала: по нему было видно, насколько не любит он жену, и разве его в том вина? Только ее...
Когда-то это Елизавету с ума сводило. Она чувствовала себя такой несчастной, такой заброшенной! И даже писала матери: «Ведь ежели я до сих пор не возненавидела людей и не превратилась в ипохондрика, то это просто везение».
Но... с некоторых пор все изменилось!
Она схватила в охапку подушку, зарылась в нее лицом – и стало легче от еле уловимого аромата, который вдруг слабо коснулся ее ноздрей.
«Ma petite femme, mon amie, ma femme, mon Dieu, ma Elise, je t'adore...»
Голос, любимый голос так отчетливо зазвучал в ушах, что Елизавета не сразу расслышала, как приотворилась дверь, и очнулась лишь оттого, что ощутила на себе пристальный взгляд.
Опять она, эта... как бишь ее? Что такое, память словно бы пеленой подернута. Кажется, эта фрейлина дежурила при императрице всего раз или два до нынешнего дня и, несмотря на красоту, показалась пренеприятной своим откровенным искательством. Внезапно вспомнилось, как еще во времена незабвенной государыни Екатерины Алексеевны была при дворе полька-красавица, пани Радзивилл, известная своей нравственностью (в кавычках)... Говорили, что муж ее, как страус, воспитывает чужих детей. Известна она была также льстивостью и низкопоклонством, а еще откровенным хамством по отношению к тем, в ком она видела соперниц при государыне. Эти качества пани превосходили всякие допустимые пределы и даже у немолодой императрицы, чего только не навидавшейся в жизни и потому чрезвычайно терпимой, вызывали порою оскомину. Царица, конечно, была слишком великодушна, чтобы в лицо одернуть сановную особу, однако и она как-то раз не выдержала. У Екатерины Алексеевны имелась левретка – прелестная собачка по кличке Пани, очень ласковая, но ревновавшая к хозяйке других собак и в присутствии Радзивилл государыня однажды сказала громко, поглаживая собачку: «Послушай, Пани, ты ведь знаешь, что я тебя всегда отталкиваю, когда ты заискиваешь, я не люблю низости!»
Вот и эта фрейлина – в точности Радзивилл. Уж не полька ли и она? Кругом польки, нет от них никакого спасения...
А ведь недаром они вспомнились. И фамилия фрейлины выплыла из глубин памяти. Это девица Загряжская, Наталья Ивановна Загряжская! Она хоть и не полька, но из лифляндских баронов Липгардтов по линии матери... Ужасная, весьма скандальная история с ее происхождением связана. Что-то такое Елизавета слышала о бегстве замужней дамы с женатым офицером, о том, как мать этой Загряжской была представлена законной супруге своего любовника, которая окружила ее материнской лаской, когда та умирала от родов, брошенная повесой Загряжским..
Ах, негоже сплетни лелеять, одернула себя Елизавета Алексеевна. Судить других может только человек безупречный, оттого и государыня Екатерина была столь терпима к другим, что знала свои грехи. Вот и ты знай!
И, помимо воли, скользнула по губам улыбка: грех – он страшен только на исповеди и в наказании, а греша, испытываешь такое счастье!
Ох, Господи, прости!
Фрейлина, которая так и пожирала глазами императрицу, поймала эту улыбку радостно, ни на миг не усомнившись, что та адресована ей, и сразу подала голос:
– Ваше величество, его величество желает ваше величество навестить.
– Что? – привскочила в постели Елизавета. – Его величество желает... Что-то случилось? По какой надобности он хочет прийти?
Вопрос был неуклюж, конечно. Разве супругу нужна особая надобность, чтобы навестить жену? Сей вопрос выдал непростые отношения, которые связывали императора и императрицу... Впрочем, что тут выдавать, всем известно про это ... и отношений-то, можно сказать, вовсе нет!
– Государь обеспокоен, – задушевным голосом проговорила Загряжская, поднимая с пола оброненный Елизаветой платок. – Ему доложили о вашем нездоровье, и государь весьма обеспокоен!
– А в чем состоит мое нездоровье? – изо всех сил бойчась, спросила Елизавета. – И кто этот слух пустил? Не вы ли та сорока, которая сплетни стала разносить?
В ярких карих глазах Загряжской мелькнула обида, однако тут же и погасла. Взамен осталась только преданность, и ничего, кроме нее.
– Ну как же, – протянула она обескураженно. – Как же?! Ваша тошнота... это ли не признак хвори?
Глаза у нее были такие ясные, она аж губки бантиком сложила, доказывая свою искреннюю озабоченность состоянием государыни, и перед Елизаветой вдруг вновь проплыло воспоминание из времен шестилетней давности.
* * *В ту пору Елизавета обнаружила, что беременна, и была истинно счастлива. Так значит, неловкие, торопливые, почти стыдливые ласки, которых ее порою удостаивал муж, все-таки принесли свои плоды! Князь Адам Чарторыйский, который неумолимо и настойчиво, при полном попустительстве Александра, ухаживал за Елизаветой, связанные с ним душевные терзания и трепет сердца, который она всегда испытывала при виде этого черноглазого красавца, – все мгновенно вылетело из головы Елизаветы. Тем более что она очень страдала от дурноты в первые месяцы. Дурноту приходилось скрывать, ибо слишком рано объявлять о том, что великая княгиня в тягости, считалось плохой приметой. Однако в ноябре скрывать случившееся уже не было возможности.
Все очень обрадовались, и даже император Павел не скрыл своего восторга. Ведь Александр и Елизавета женаты уже шесть лет. Давно пора появиться детям! Давно пора родить будущего наследника престола!
Однако 18 мая у великой княгини Елизаветы Алексеевны родилась дочь. Все, впрочем, сочли, что лиха беда начало, и от души праздновали рождение новой великой княжны. И император Павел радовался, поскольку одновременно с известием о появлении внучки он получил сообщение о победе Суворова в Италии, откуда государю были доставлены неприятельские поверженные знамена.
За Елизаветой, если она чувствовала себя нехорошо, а первые месяцы ее почти непрерывно тошнило, ухаживала княжна Мария Святополк-Четвертинская. Она тогда еще не вышла замуж за Дмитрия Нарышкина, который будет сквозь пальцы смотреть на то, что его жену назовут новой Аспазией. Он безропотно отдаст ее императору, блестяще исполнив роль нового Амфитриона.
Да, будущая любовница Александра в ту пору очень сдружилась с Елизаветой. А он все больше сближался с Адамом Чарторыйским, стараясь всячески защищать его от немилостей отца, который мгновенно ополчался против мужчин, не расположенных к военной службе. У князя Адама не имелось ни малейшего желания тянуться перед кем бы то ни было во фрунт. В конце концов, Александр добился для него увольнения со службы и перевода в свиту великой княжны Екатерины Павловны, которую все домашние звали Катрин. Александр так носился с устройством судьбы друга, что мало интересовался и женой, и дочерью. А между тем обе они вызывали буквально нездоровый интерес при дворе. Особенно занимала всех внешность маленькой великой княжны.
В Павловске императрица вдруг попросила Елизавету прислать ей ребенка, хотя девочке исполнилось всего три месяца, а от дома великого князя до дворца было довольно далеко. Пришлось, однако, повиноваться, а потом, когда девочку привезли обратно, Елизавета узнала от дам, сопровождавших ребенка, что Марья Федоровна носила малышку к императору. Нисколько не подозревая грозы, собравшейся над ее головой, Елизавета была благодарна государыне, считая это просто желанием полюбоваться внучкой. Однако она жестоко ошибалась.
Сразу же после визита Марьи Федоровны взбешенный император приказал своему камергеру Федору Ростопчину написать приказ о ссылке Чаторыйского в Сибирский полк и гневно воскликнул:
– Жена и дочь мне сейчас раскрыли глаза на мнимого ребенка моего сына!
Оказалось, императрица ехидно напомнила мужу, что и Александр, и Елизавета светловолосы и светлоглазы, однако у девочки темные глаза и темные волосы. Случившаяся при этом Шарлотта Ливен, воспитательница детей государя, робко попыталась остудить гнев императора, прошептав, что Господь-де всемогущ, однако толку от ее заступничества было мало.
И больше никто ничего не решился сказать в защиту Елизаветы и ее чести. И даже она сама не обратила внимание императора на то, что он ничем, ни единой черточкой лица и тем паче этим нелепым курносым носом не похож на своих родителей. Почему? Потому что Господь всемогущ! Однако что дозволено Юпитеру...
Неведомо, чем кончилось бы дело, кабы не Федор Ростопчин. Он с превеликим трудом умолил Павла не позорить сноху громким скандалом.
Наутро великий князь Александр узнал от Чарторыйского, что тот получил приказ уехать из Павловска и поскорее отправиться в Италию в качестве посланника от России к королю Сардинии, которого революционная смута и война вынудили покинуть свое государство и блуждать по разным областям Италии, где еще сохранялся мир.
Это оказалось самой настоящей ссылкой, и нетрудно было догадаться, что причиной ее стали темные глаза и волосы маленькой великой княжны Марии.
Неведомо, что сильнее оскорбило Александра – то, что ему ткнули в лицо возможной изменой жены, или изгнание его лучшего друга. Александр еще больше отдалился от Елизаветы, отношения между ними теперь нельзя было назвать иным словом, как ледяные.
Когда девочка скончалась (Елизавете чудилось, что ее дочь умерла не от воспаления мозга, а задохнулась в атмосфере всеобщей подозрительности и недоброжелательства), императрица держалась с приличной скорбью, однако не скрывала облегчения, что двусмысленная ситуация так быстро разрешилась. Но на всю императорскую фамилию произвела удручающее впечатление страшная скорбь Елизаветы. Ей казалось, что жизнь ее теперь кончилась. И никакого утешения Александр, замкнувшийся в своем высокомерии, не мог ей дать. Не сочувствовали ей и его сестры. Более того, как-то раз Марья Федоровна проговорилась, что она и не обратила бы внимания на темные глазки и кудряшки малышки, кабы не Катрин. Именно она влила яд подозрения в уши своих недалеких родителей.
Елизавета и раньше чувствовала, что Катрин относится к ней сухо и недоброжелательно, но теперь она знала, что золовка ей истинный враг.
* * *Катрин, Катрин... Тошно даже думать о ней! Елизавета вновь ощутила противный привкус во рту – и внезапно вспомнила, как попала в ее штат Загряжская. За нее просила мать-императрица, Марья Федоровна, но раньше... раньше Загряжская была в числе фрейлин великой княжны Екатерины Павловны!
У Елизаветы даже холодок по спине пробежал. Что же стряслось между Катрин и ее фрейлиной? Предположим, по какой-то причине великая княжна осталась ей недовольна и спровадила от себя. Но в таких ситуациях фрейлину вряд ли направят на место куда более высокое по статусу: в штат государыни, да еще с протекцией самой матери-императрицы. Нет, тут какая-то интрига, которой Елизавета по своему простодушию не разгадала...
А что разгадывать-то? Зачем Катрин могла подсунуть в ее штат одну из своих прислужниц, если не для того, чтобы шпионить за ней?
Вопрос: начала ли уже Загряжская это делать или только собирается?
Елизавета с испугом вспомнила ночную посудину, в которую ее вырвало. В обязанности фрейлин не входит прислуживать при туалете, однако вдруг Загряжская туда невзначай заглянет?! Елизавете стало дурно при мысли, какой она была беспечной. Это ведь ужас, что может высмотреть и разнюхать Загряжская, у которой, при всей ее красоте нос и впрямь лисий, пронырливый, вернее даже, барсучий.
Впрочем, Елизавета знала, что сейчас не время придаваться слабости, не время трусить.
– Передайте государю, что я чувствую себя превосходно. Навещать меня как болящую нет надобности. Я сама выйду к обеду, пусть его величество не тревожится.
Промельк разочарования в темных глазах Загряжской доставил ей мимолетное удовольствие и придал силы. И все же Елизавета чувствовала себя физически слабой, настолько, что едва смогла подняться. Но она вспомнила черные кудри, которые накручивала на палец, вспомнила, как длинные ресницы щекотали ей щеку, как она смеялась в его целующие губы... И засмеялась снова. Что бы с ней ни произошло, как бы ни был жесток и равнодушен муж, как бы ни изощрялась Катрин и ни ломало нездоровье, сколько бы ни сплетничали приближенные – никто и ничто не сможет отнять у нее блаженных воспоминаний о минувшей ночи и череде других подобных же ночей, о том счастливейшем, лучшем в ее жизни времени, когда все это началось для нее...
* * *– Ваше высочество... – Катрин присела перед братом.
Константин пожал плечами. Оно конечно, noblesse oblige,[5] и все такое, но эти церемонии, которые порой начинали разводить сестры, его порядком раздражали. Таким же и покойный батюшка был, от него девчонки глупостей нахватались. С матушкой и старшим братом проще. Императора Константин вообще Сашкой зовет, и ничего. Разумеется, не прилюдно – прилюдно он и сам не Костя, не Котька, не Константин даже, а великий князь Константин Павлович. Но сестрицы любили все эти приседания вокруг себя, особенно великая княжна Екатерина Павловна, а попросту – Катрин. Даже когда брат Александр писал ей, то всегда обращался на «вы». Однако письма эти были как раз из тех, где обращение на «ты» выглядело бы куда уместней...
Однажды Константин зашел в его кабинет и увидел на столе кругом измаранный чернилами листок – brouillon[6].
Александр все свои письма с брульонами писал, хотя давненько канули в Лету те постылые времена, когда над юными великими князьями вечно нависал учитель французской грамматики. Константину сразу бросились в глаза слова весьма нежные и пылкие:
«Прощайте, очарование моих очей, владычица моего сердца, светоч века, чудо природы, а лучше – Бизям Бизямовна с приплюснутым носиком...»
Константин вскинул брови. Прозвище Бизям Бизямовны носила в семье Катрин. Значит, Сашка писал ей. Ну что ж, всем известно: Катрин обожает брата, а он обожает, когда обожают его. И всегда готов ответить привязанностью на привязанность.
Константин скользнул взглядом по письму дальше:
«Что поделывает ваш дорогой носик? Мне так приятно прижиматься к нему и целовать его!»
Он хмыкнул. Носик у Катрин и вправду забавный. На самом деле она была такой же курносой, как сам Константин (в батюшку удались!), однако этот дурацкий нос придает Константину, прямо скажем, хамский вид, а Катринку делает очаровательной и дерзкой, задиристой такой! Надо полагать, что Александру, который явился на свет с античным профилем и зрит такой же профиль ежедневно у своей супруги, порой надоедает совершенство и хочется чего-нибудь этакого... шаловливого, вернее, фривольного.
Константин перевел глаза на следующую строку и чуть не поперхнулся, прочитав:
«Если Вы и безумица, то самая восхитительная из всех. Я без ума от Вас... Ваша любовь необходима для моего счастья, потому что Вы самое красивое существо в мире... Я безумно люблю Вас! Я радуюсь, как одержимый, когда вижу Вас!»
– Э-э... – растерянно протянул Константин, не веря глазам. Буквы письма плясали. Строчки шли вкривь и вкось. Писалось сие признание, похоже, поспешно, отрывочно, как если бы Александр находился не в ладу с чувствами. Ну да, про чувства все понятно, но был ли он в ладу с рассудком, вот в чем вопрос, когда продолжал свое послание такими вот словами:
«Примчавшись к Вам, как безумный, я надеюсь насладиться отдыхом в Ваших объятиях... Увы, я не могу воспользоваться своими давними правами (я говорю о Ваших ножках, Вы понимаете?) и покрыть их нежнейшими поцелуями в Вашей спальне...»
– Мать честная! – пробормотал Константин. – Да это что же?! Это что ж такое, а?!
Вот тебе и мраморное божество! Вот тебе и Аполлон, сошедший на землю! Ничего себе, какие жуткие страсти кипят, оказывается, в Сашкиной груди! Противоестественные страсти-то!
Слов нет, Константин никогда не давал себе окороту в своих увлечениях, за то и возненавидела его законная супруга, эта прескучная Юлиана... Молнией, пренеприятнейшей молнией промелькнуло воспоминание о том, как он вышел из спальни в разгар ночи с 15 на 16 февраля 1796 года – своей брачной ночи! – и, чувствуя себя невыносимо одиноким, жалким, несчастным, сел в передней комнате. Он плотно закрыл за собой дверь, но обиженные, какие-то детские всхлипывания доносились и сюда.
Константин налил в бокал шампанского – кто-то из приятелей позаботился оставить на туалетном столике бутылку и пробочник! – и выпил залпом. Потом ухнул и второй бокал. Сердце слегка согрелось. Отчего-то он вспомнил, как писал Лагарпу, своему бывшему воспитателю, письмо. Француз чрезвычайно интересовался успехами своих царственных подопечных, но и Александр, и Константин отнеслись к себе весьма самокритично. Особенно Константин, который вообще любил рубить с плеча. Он написал: «В двенадцать лет я ничего не знаю. Быть грубым, невежливым, дерзким – вот к чему я стремлюсь. Знание мое и прилежание достойны армейского барабанщика. Словом, из меня ничего не выйдет во всю мою жизнь».
Ему тогда было двенадцать, но он и сейчас готов подписаться под каждым словом из того письма. «Из меня ничего не выйдет во всю мою жизнь...» И в такое ужасное состояние самоуничижения его поверг какой-то жалкий час, который он провел на ложе этой тупой, холодной, перепуганной, неумелой, неласковой, чрезмерно стыдливой девчонки.
Она что, дура? Полная дура? Неужели она не знала, что делают между собой мужчина и женщина, когда становятся мужем и женой? Неужели ее мамаша, похожая на важную гусыню, уверяла ее, что молодой супруг всю ночь будет играть с ней в подкидного дурака? Или, чего доброго, примется читать ей по-французски трагедию Расина «Федра»?
Хотя она небось даже Расина сочла бы слишком развратным!
Константина передернуло от всхлипываний, которые до сих пор звучали у него в ушах. Как она смела вести себя так, будто он... будто он свирепый зверь, чудовище, насильник и разбойник?! Будто он язычник, а она – мученица-христианка, которая во что бы то ни стало должна оберечь девичью честь? Жаль, что нельзя связать эту помешанную на своей невинности дурочку и выстрелить ею из пушки, как он некогда стрелял из крыс по бабушкиным фрейлинам! Право, жаль.
С той ночи Юлиана, крещенная Анной, возненавидела мужа. Ну и ладно! Константин тоже ее возненавидел и с тех пор вел себя как свободный человек. Каких только женщин он не перепробовал! Для него не существовало разницы между девчонками и дамами. Любил он также порою насладиться какой-нибудь немолодой особою, чтобы из ее опыта набраться навыков для опыта своего. Случалось, тискал в объятиях и мальчишек – да ну, ничего особенного, женщины лучше, однако для коллекции того же любовного, чувственного опыта годилось все! Но чтобы посмотреть на своих сестер, как на женщин, с коими можно провести время в постели...
Нет, это невозможно, немыслимо! Ну и богоподобный Александр!!! Как же его угораздило так оскоромиться?! С другой стороны, мужчина – существо искушаемое. Искушаемое женщиной. Значит, вся вина на Катрин. На этой шалаве...
Самая настоящая она шалава и есть!
Константин задумался и чуть не позабыл, зачем, собственно, явился к сестре. А Катрин между тем уставилась недоуменно и подозрительно. И опаска чудилась Константину во взоре ее огромных голубых глаз. Ну да, рыльце в пушку... Небось сейчас перебирает свои грешки и гадает, известно ли о них Константину. А впрочем, он ведь в семье паршивая овца, так что не стоит отщепенке Катрин бояться отщепенца Константина. Тем паче что пришел он не высоконравственные беседы вести, а брата спасать.
Вот только как бы половчее к этому делу подступить? Поделикатней?
Однако все заготовленные подходцы вдруг вылетели из Константиновой буйнокудрявой головы, и он рубанул с плеча:
– Катрин, сдается мне, что дело неладно. Не кажется ли вам, что венец на голове Александра Павловича... – Стоило бы, конечно, сказать попросту: «На Сашкиной голове», но Константин решил сделать необходимые реверансы, чтобы расположить к себе сестру. – Венец, стало быть, императорский на его голове несколько покосился?
Голубые глаза, и без того огромные, расширились и наполнились ужасом. Катрин нервно хрустнула пальцами и прижала ладони ко рту, словно крик давила, а сама побледнела так, что Константин даже руки приготовился выставить, чтобы подхватить меньшую сестру, когда та брякнется в обморок.
«Влюблена, дура, в него, как кошка, – мрачно подумал Константин. – Небось решила, что я пришел ее стыдить, чтобы на Сашку попусту не пялилась. Нет, надо ее замуж поскорей пристроить... полным-полно в Европе неприкаянных принцев, а девка засиделась. Вся в соку, вот и вбивает себе в голову невесть что! Хоть Сашка и писаный красавец, а все ж брат и женатый человек, значит, не моги!»
Пока образец супружеской верности, великий князь Константин, этак размышлял, Катрин отклеила, наконец, судорожно стиснутую ручонку ото рта и пробормотала:
– Что вы имеете в виду, братец Константин Павлович, ваше высочество?
Тьфу... слова в простоте не скажет, и тут с выкрутасами! «Братец Константин Павлович» сердито покосился на сестру и ляпнул:
– А то, что рогат Сашка! Лопни мои глаза. – Он вообще предпочитал выражаться по-русски, тем паче будучи в сильном расстройстве или, скажем, в подпитии, и выражения тогда подбирал самые отъявленные. – Если не завела наша баденская тихоня себе любовника!
Катрин мгновение таращилась на него, но вот поспешно опустила глаза. А Константин остался сам на нее таращиться, потому что в сверкающих голубых очах сестры отразилось такое нескрываемое облегчение, что на него оторопь нашла.
Как же это понимать, господа? Она радуется, что император российский увенчан рогами? А как же любовь и жалость?! Или сестрица надеется, что, узнав об измене жены, Сашка прогонит от себя Елизавету?
Ну, это может статься, только какая с того выгода Катрин? Замуж за себя Александр ее не возьмет, так почему радости столько?! Злорадствует? Ну и жестокая же тварь!
Нет, тут что-то иное, иное...
А поди знай что! Живи Константин хоть пятьсот лет, он все равно никогда не поймет женщин. Они ведь лишь кажутся простенькими. А на деле – о-го-го!
* * *Вот чертовщина, ну никак он не мог избавиться от этих безумных воспоминаний! Честное слово, чувствовал себя, будто мальчишка, который только познал женщину, и думы о ней, первой, застят ему все впечатления, которые он получает от новых своих возлюбленных. Алексей за собой такой памятливости и не предполагал. Он даже не помнил, как звали ту крестьянскую девчонку, которую он завалил в березовой рощице в ночь на Ивана Купала, впервые отведав женской плоти. Их воронежская деревня была не слишком-то строга по части исполнения заветов-запретов на «бесовские игрища», напротив, люди с готовностью предавались любой возможности побалагурить и попраздновать, пусть даже батюшка потом станет лаяться с амвона. Алексей, само собой, такой веселости своих деревенских сверстников только радовался, потому что сам был охоч до гуляний и безунывен. Потом, когда кузина, княгиня Наталья Голицына, в девичестве княжна Шаховская, заставила его перебраться в Санкт-Петербург, он узнал, что настоящий романтический герой, оказывается, должен выглядеть задумчивым и несколько печальным и непременно обязан в горьком упоении вздыхать о первой своей любви. Это Алексея порядком потешало (а как себя вести, если таковой любви просто не было, ну по ком вздыхать-то прикажете, неужто по той сговорчивой деревенщине?!) – до тех пор, пока он не увидел ту, которую полюбил с первого взгляда. С первого взгляда, первой любовью... Недосягаемость этой женщины сводила его с ума денно и нощно, однако он не мог отказаться от мечтаний о ней, неявно преследовал ее, от души надеясь, что, если сие станет кем-то замечено, то будет воспринято как верноподданническое рвение. В конце концов, многие знакомые Алексею офицеры сделали ее имя своим заветным знаменем. Возможно, все они были в нее влюблены, но ни один не бредил ею как женщиной. И Алексей не бредил, до некоторых пор, обожая в ней некий воздушный и чистый образ. Она была прекрасной дамой, он – ее верным, молчаливым рыцарем. Разумеется, его молодая и довольно-таки буйная плоть постоянно требовала удовлетворения, которое он и находил в одном опрятненьком и по-домашнему скромном борделе (наш герой был чистоплотен, как кот, и столь же гульлив), но это не мешало Алексею благоговеть и преклоняться перед ней, испытывая совсем иные чувства. Как батюшка говаривал, человек есть творение божие лишь от головы до пояса, а ниже – дьяволово рукомесло. Ее Алексей любил как творение Божие... так было прежде, до той странной, воистину дьявольской встречи – и случки (иного слова не подберешь!) в уютной, тесной, пахнущей розами карете.