Полная версия
Коронованная распутница
Елена Арсеньева
Коронованная распутница
Змею во сне видеть – повстречаешься с неприятелем.
Видеть их во множестве – подвергнешься многим козням неприятелей своих.
Быть змеями укушену – окажешься пред лицом ужасной опасности, и неведомо, смертной погибели избегнешь ли.
Сонник грецкий и римскийиз незапамятных лет– Сюда, ваше величество. Только будьте осторожны, не поскользнитесь на ступеньках – здесь темно.
– Да вижу я, что темно! – прозвучал сердитый женский голос. – То есть ничего я не вижу! Куда ты меня затащила, скажи на милость?! Тут хоть глаз выколи!
– Виновата, ваше величество, но старуха нипочем не хотела вылезать из своей дыры. А коли вам желательно было непременно услышать ее советы…
Говорившая умолкла достаточно многозначительно, чтобы та, которую называли ее величеством, могла понять то, что она не договорила: «А коли вам желательно было ее услышать, так и терпите!»
Ее величество выругалась сквозь зубы, спутница ее тихонько вздохнула. Она никак не могла привыкнуть к тому, что свежеиспеченная – не минуло и полугода, как на ее голову была возложена корона! – императрица российская при всяком удобном случае – да и при неудобном тоже! – сквернословит, словно маркитантка. Ну что ж, как говорится, от себя не убежишь, да и не таков ли весь русский двор?!
– Послушай, Анхен, а не болтлива ли старуха? – Голос звучал теперь не только сердито, но и встревоженно. – Как бы не начала потом молотить языком… Не пошел бы слух, что государыня императрица по гадалкам шляется.
– Что ж, вы правы, ваше величество, нам придется быть осторожней, – согласилась Анхен. – Мы ни в коем случае не должны говорить по-немецки – только по-русски. А главное, я не должна вас называть…
– Ты меня ни в коем случае не должна называть величеством, – отозвалась государыня. На русский язык она перешла с легкостью, свидетельствующей о привычке, хотя в речи и звучал тяжеловатый немецкий акцент. – Зови просто Катериною либо Катей. Думаю, бабка не догадается: мало ли Катерин на свете. Да ей небось и в голову не взбредет, что сама императрица к ней пожаловала. А я тебя буду звать Аннушкой.
– Как изволите, – покорно отозвалась Анхен, изрядно, впрочем, перекосившись от отвращения к этому имени, которое, на ее слух, звучало какой-то оскорбительной кличкой. Хоть и слышала она его частенько, но привыкнуть к нему никак не могла. Между тем приходилось терпеть, ибо русские ее почему-то иначе нипочем звать не хотели – вот Аннушкой была для них эта тоненькая девушка с соломенными волосами, точеным личиком и большими голубыми глазами, да и все. Не Анной, не Анхен, а именно Аннушкой!
– Однако мы на месте, – проговорила новоиспеченная Аннушка и повела перед собой рукой, ибо в кромешной тьме подвала, куда они с Катериной только что со всеми предосторожностями спустились, нельзя было что-либо увидеть – можно было только нашарить. Она нащупала толстую дверь, стукнула раз и другой… Тишина была ей ответом.
– Хм, – недовольно сказала Катерина. – Что ж никто не отзывается?
– Старуха плохо слышит, – пояснила Анхен, то есть Аннушка. – Еще раз постучу.
Она стукнула в другой раз, погромче, однако прежняя тишина царила за дверью.
– Майн либер Готт, – пробормотала Анхен по привычке, но тут же поправилась: – Господи Всеблагий, да уж не померла ли старуха, Боже упаси?!
– Померла?! – так и взвилась Катерина. – Это что ж, в такую даль перлись, в такую тьму спускались, ноги едва не переломали, а зря? Да я ее на правеж!.. – Вдруг она осеклась и засмеялась, видимо, сообразив, что, коли старуха померла, отправить ее на правеж никак не получится.
– Ладно, – сказала весело, ибо была хоть и вспыльчива, но весьма отходчива и обладала свойством мгновенной перемены настроения. – Дай-ка я стукну. У тебя-то ручонка тощенькая, а тут дверь ого какая! – И, чуть подвинув Аннушку плечом, она, шагнув вперед, шарахнула по двери с такой силой, что та содрогнулась, а Аннушка вскрикнула, решив, что ее спутница непременно сломает себе руку.
Ничуть не бывало! Катерина стукнула по двери еще и еще – так же напористо, и наконец послышался слабенький старческий голосишко:
– Кто это там долбится? Кто разбойничает?
– Отвори, бабушка, это я, Аннушка, – ласковым голосом сказала девушка. – Пришла, как мы и сговаривались.
– Да мы не сговаривались, что ты с собой стражников приведешь! – Старушечий голос окреп, исполнившись негодования. – Сказывала, с подругой явишься, тихо будет все, а ты что же?! Затеяли кулачищами бить!
– Да нет тут никаких стражников, – нетерпеливо крикнула Катерина. – Это я в дверь стучала. За делом мы к тебе пришли. Отворяй, бабка, негоже гостей за порогом держать!
– Ишь, какая гостья самовластная! – насмешливо произнес голос, а потом раздался скрежет тяжелого засова, который, видимо, с усилием вынимали из скобы, скрип заржавелых петель – и в подвальную прохладную тьму просочился слабенький огонечек свечи, а вместе с ним повалило таким спертым духом, что нежная Аннушка закашлялась, и даже Катерина, бывшая гораздо крепче своей спутницы, сказала изумленно:
– Да что ты, бабка, со времен ноевых дверь не отворяла, что ли?!
– Будет тебе изгаляться, барыня, – обиженно проговорила старуха. – Хочешь – заходи, а не по нраву мое обиталище – иди отсюда, я-то без тебя обойдусь, а вот без меня обойдешься ли – не ведаю.
– Как это – не ведаешь, про тебя ведь говорят, будто ты все ведаешь! – примирительно проговорила Катерина, подбирая юбку и повыше занося ногу, чтобы перешагнуть через слабо различимый порог.
Аннушка покорно последовала за ней.
История Анны Крамер
Сколько она себя помнила, ее всегда звали каким-то дурацким именем – Розмари. Наверное, на самом деле имя было красивое, но матушка давным-давно, когда у девочки были еще матушка, отец и родной дом, назвала дочку иначе. Девочка знала, что ее первое имя дано ей в честь матушки, а второе – в честь красивого цветка (розовый куст расцветал у них под окнами) и Пресвятой Девы. Это, конечно, очень мило, но все же первое имя, матушкино, нравилось ей куда больше. Однако отец, бывало, сердился: что это, мол, такое: позовешь жену – бежит дочка, дочку позовешь – откликается жена. Или обе приходят. Или каждая думает, что зовут не ее, ну и обе с места не двинутся. И он велел звать девочку только Розмари.
Она никак не могла привыкнуть. Все ждала – вдруг ее вновь окликнут привычно: «Анхен!»
Но нет. «Розмари, Розмари», – звучало в доме. Она сердилась, плакала, не отзывалась… Она тогда даже и не понимала, какая была глупая, какое это счастье, когда тебя окликают родные, любимые голоса – и совершенно не важно, как они тебя называют!
А потом эти голоса смолкли. К их городку подошли русские войска, и вскоре начали рваться снаряды. Одним таким снарядом был разрушен родной дом Розмари. Отца и матери не стало. Все мирные жители теперь считались пленными и должны были сделаться имуществом захватчиков.
При дележе добычи Розмари досталась раненому сержанту, которому предстояло покинуть армию и вернуться к себе в Казань. Он обращался с девочкой не зло, однако не скрывал, что не чает, как избавиться от нее. Зачем ему в доме лишний рот? А трудиться, как положено крепостным или работникам, она не сможет – больно уж слабенькая, что цветочек полевой. А потому, когда проезжали через Москву, сержант отвез Розмари в Немецкую слободу, на Кукуй, и предложил взять ее, кому нужно.
– А коли никому не нужно, – закончил он, – значит, я ее просто так тут оставлю, она у вас на пороге и помрет, но дальше я ее не повезу. Погибнет она, а я греха на душу брать не хочу.
Опрятно одетые, очень похожие на жителей родного городка люди, приветливо смотрели на Розмари, однако никто не спешил брать ее к себе.
Женщины, все в белых чепцах, стояли поодаль, спрятав руки под белыми накрахмаленными и в то же время уютными передниками. Внезапно на рыночной площади появилась еще одна женщина, и Розмари, раз взглянув, уже не могла отвести от нее глаз, до того та была красивая. Волосы как золото, глаза словно синее вечернее небо, капризный ротик похож на алый бутон, а щеки нежные, словно розовые лепестки. Она была одета в такое платье, какое, конечно, и во сне не могло привидеться даже самой богатой и знатной даме из всех, кого знала Розмари, – жене главы городского магистрата. Все ее наряды казались линялыми тряпками по сравнению с этим ярко-синим шелком – совершенно такого же цвета, как чудесные глаза золотоволосой дамы.
Она подбежала к Розмари и присела перед ней на корточки.
– Хочешь жить у меня? – с улыбкой спросила она, и девочка даже всхлипнула от счастья, потому что наконец-то слышала родную, любимую немецкую речь, а не этот противный русский язык, который еле-еле понимала и поэтому страшно его боялась.
– Да! Да, хочу! Конечно! – воскликнула она.
– Ну вот и славно! – лучисто улыбнулась красавица. – Тебя отведут в мой дом. А пока прощай, до встречи.
И, легко поднявшись, она пошла было прочь, но русский сержант окликнул ее:
– Куда же прикажете отвести девочку, сударыня?
– В дом госпожи Монс, – бросила через плечо красавица и величаво удалилась, а сержант, вылупив глаза, смотрел ей вслед, бормоча:
– Так вот оно что… Так вот она какая, Монсиха, кукуйская царица!
Розмари ничего не понимала, она не знала, почему красавицу называют Монсихой и кукуйской царицей, но та вдруг обернулась и спросила:
– Как же тебя зовут, девочка?
– Анхен! – радостно закричала Розмари, надеясь, что наконец-то избавится от ненавистного имени, однако красавица покачала головой:
– Нет, так тебя звать не будут. Анхен зовут меня! Еще не хватало, чтобы мое имя носила кухонная девчонка!
– Слышь, она говорила раньше, что ее зовут Розмари, – подал голос сержант, и красавица радостно хлопнула в ладоши:
– Вот и хорошо. Так и мы будем ее звать.
– Неужто ты ее в кухонные прислужницы определишь? – сокрушенно спросил сержант. – Да ты погляди, какая она беленькая и нежная, в самом деле – как цветочек!
Кукуйская царица оглянулась, и Розмари поразилась, обнаружив, что ее ярко-синие глаза вдруг стали бледно-голубыми и холодными, как льдинки.
– Все в моем доме работают неустанно, в том числе и я! – изрекла она. – Самые маленькие пчелки уже ищут мед с утра до вечера – то же делают и те, кто живет в моем доме. С утра до вечера. С утра до вечера!
Розмари смотрела на нее и тихо всхлипывала. Она была еще маленькая и не слишком понимала, что чувствует, а чувствовала она восторг перед этой красотой – и страх перед ней. Ну где было малышке справиться с этими такими разными, такими раздирающими чувствами!
И они останутся с ней на всю жизнь.
Во всяком случае, на ту часть жизни, которую она проведет в доме кукуйской царицы Анны Монс. И скоро она узнает об этой женщине так много, как не знал, может быть, никто на свете.
* * *Оказалось, что в каморке старухи горела вовсе даже не свеча, а лучина, укрепленная над кадкой с водой, и ее зыбкий свет неровно, дергано выхватывал из темноты согбенную фигуру в каких-то засаленных обносках и большом темном платке. Играл огонек и в низкой, дымной, с плохо замазанными щелями жарко натопленной печурке. Ни лица старухи, ни подробностей ее жилища разглядеть было невозможно, да, впрочем, Катерина об этом не слишком жалела, потому что ей вдруг сделалось необычайно жутко в этой норе, хоть была она не робкого десятка и часто сопровождала мужа на поля сражений. Вспомнился один случай, когда во время императорского завтрака, перед началом боя, со стороны неприятельского расположения прилетела вдруг шальная пуля и сразила солдата, стоявшего за стулом Катерины. Она и бровью не повела и, продолжая макать баранки в токайское (больше всего на свете любила это лакомство!), промурлыкала:
– Пуля сия назначена была не ему. – Доела свою сладкую, пьяную тюрю, поднялась, чуть покачнувшись, перекрестилась: – Ну что ж, такова его доля. Кто с дерева убился? – Бортник. Кто утонул? – Рыболов. В поле лежит? – Служивый человек…
Тогда, под свистом пуль, Катерина не испугалась ни на чуточку, а в этой таинственной темнотище так и прохаживалась по спине холодная, мохнатая лапа ужаса. И все же она бодрилась, сколько могла.
– Ведаю то, что ведать мне надлежит, а чего не надлежит, того и не ведаю, – туманно ответствовала старуха. – Тебя-то что за кручина привела ко мне, а, барыня? Поведай печаль свою.
– Сны меня мучают, сны страшные, – глухо отозвалась Катерина, ощутив, как при одном только воспоминании об этих снах у нее начали подкашиваться ноги. – Ой, бабушка, нет ли у тебя места, где можно присесть?
– Там в углу лавка стоит, – отозвалась старуха. – Да гляди, садись побережней, Ваську моего не раздави.
Катерина наугад сделала несколько шагов в том направлении, где мог находиться угол этой каморки, и в самом деле наткнулась на какую-то лавку. Пошарив по краю, она никакого кота Васьки не обнаружила и нерешительно села. Лавка оказалась крепкой, не пошатнулась, и она с облегчением вытянула ноги.
– Села? Ну а теперь рассказывай! – велела старуха, и Катерина снова начала дрожать, вспоминая, как это было.
…Она рывком села в постели, отшвырнув атласное одеяло, разметав кружево простынь, скинув с постели ворох подушек. Она любила нежиться на добром десятке подушек, от больших и пышных, что твоя перина, до крошечных сдобных думочек, которые разве что под такой же сдобный локоток подложить способно. Но сейчас было не до неги.
– Свечей! – не закричала – завопила истошно, сама не узнавая своего безумного голоса. – Свечей!!!
Вбежала девка с подсвечником, в пляшущих бликах было видно, какое у нее перекошенное, перепуганное лицо: с чего это государыня блажит, словно ее режут?!
Уж лучше бы резали, честное слово!
– Еще свечей! – снова заорала Катерина. – Живо!
Вбежала другая девка с подсвечником – тоже трясясь от страха.
– На постель светите! – приказала Катерина, лихорадочно водя руками по простыням. – Ближе! Светите!
Девки добросовестно светили, капая растопленным воском на голландское шелковистое полотно.
В другое время государыня непременно вызверилась бы: «Дуры! Аккуратней!» – однако сейчас она ничего не замечала.
– Ну? – спросила тоненьким, девчоночьим, боязливым шепотком. – Видите? Нет? Тогда ищите! Под кроватью ищите, ну!
Девки, привычные к беспрекословному повиновению, к тому же еще не вполне проснувшиеся, пали на колени, задрав пухлые зады, принялись шарить под кроватью. Катерина на коленях переползала то к одному краю огромного ложа, то к другому, боязливо приподнимала кружевные подзоры простыней, вглядывалась и взвизгивала, когда ей что-то чудилось в мелькании теней. В конце концов девки приустали шарить по полу, и одна из них, побойчее, осмелилась спросить:
– Матушка, скажи Христа ради, чего ищем-то?
Катерина, высунув из-под рубахи голую ногу, пнула говорунью:
– Тебе-то что? Ищи знай!
– Да нету здесь ничего! – взмолилась девка, у которой уже саднило колени и ломило спину. – Ни тараканов, ни мышей.
– Каких мышей? – хмыкнула Катерина. – Чтобы я из-за каких-то там мышей с ума сходила? Ни мышей, ни крыс, ни пауков, ни лягушек я не боюсь, а вот змей… Змей ищи, змей черных!
Раздался слитный вопль, девки вмиг выскочили из-под кровати, словно их вымело метлой, а потом каким-то непонятным образом оказались сидящими на постели рядом с Катериной. Они поджимали под себя ноги и тряслись точно так же сильно, как их госпожа, которой от их страха стало еще страшней. Теперь кровать ходила ходуном.
Наконец у той самой девки, которая спросила, чего они ищут, рассудок взял верх над припадком ужаса, и она робко спросила:
– Матушка-государыня, откель же тут змеюкам взяться? А? Во дворце-то?! В покоях каменных?! Не примерещилось ли вашему величеству?
И тотчас, испугавшись собственной смелости, она соскочила на пол, чтобы уберечься от нового сердитого пинка. Однако Катерина пинаться не стала. Села, скрестив ноги по-турецки, натянула на озябшие лодыжки рубаху и призадумалась.
А может, дура девка правду говорит? Может, и впрямь ее величеству примерещилось?
Она махнула девкам, чтобы уходили, но свечи велела оставить. Еще немножко посидела, вглядываясь во все углы, потом легла, свернулась клубком, чуть не с головой закутавшись в одеяло, и, уставившись на пляшущие огоньки, принялась вспоминать, как это было.
Было?..
Среди ночи и глубокого сна она внезапно услышала громкое шипение. Взглянула – и увидела, что постель ее покрыта змеями, сновавшими туда-сюда. Катерина не поняла, откуда они взялись, – чудилось, их кто-то сбросил на кровать, вот они и расползлись: мелкие, проворные, зеленоватые, а еще три черные, чуть побольше. А потом между ними появилась еще одна, уж вовсе огромная, толстая, омерзительно-белая. Она разинула шипящую пасть – и вдруг кинулась на Катерину и обвилась вокруг ее тела. Катерине почудилось, что ее вдруг стянуло толстенным корабельным канатом, только канат этот не ворсистый и жесткий, а гладкий, ледяной, скользкий. Горло ее было перехвачено тугим кольцом – не то змеиным телом, не то ужасом, она не могла издать ни звука, а только что было сил пыталась разомкнуть эти смертельные объятия. Ей удалось перехватить змеиную голову и самой стиснуть ей горло… Она отчетливо помнила, с какой бессильной ненавистью смотрели на нее плоские желтые глаза, когда змея осознала, что побеждена.
Кольца разомкнулись, Катерина с воплем отшвырнула дохлую змею и принялась скидывать других, мелких, которые пусть не жалили, не душили, а все же наводили на нее ужас неодолимый.
Тут на ее крик набежали девки со свечами, и змеи все куда-то подевались. Неужто их и впрямь не было? Неужто это был сон?!
Да, видать, что так. Но какой же страшный сон, а?! До сих пор сердчишко колотится, словно выскочить норовит.
Катерина прижала ладонью пухлую левую грудь. Теперь сердце больно билось между пальцев, как птичка о прутья клетки.
Сон, сон… Нет, это не обыкновенный сон! Такие страсти просто так не снятся! Это был вещий сон. Вещий, а не какой-то иной!
История Анны Монс
Сколько Анхен себя помнила, все и всегда ошибались на ее счет, начиная с родителей. И папенька, виноторговец Иоганн Монс, и матушка, и старшие дети (Анна была в семье младшей, за нею следовал лишь братец Виллим) были убеждены, что весь ум достался сестре Матроне. А вот Анхен получила в награду от небес лишь прелесть, очарование, красоту, коими, конечно, надо будет со временем распорядиться с толком, словно капиталом.
Знала Анхен, что такое в понимании ее родителей – «распорядиться с толком»! Выдать ее замуж «за хорошего человека». Но, майн либер Готт, какая тоска охватывала ее при этих словах – «хороший человек»! Вот сестрицу Матрону – со всем ее умом – выдали за поручика Теодора Балка. И что? Велено Матроне сидеть дома, высиживать Теодору малых деток, одного за другим, а при этом мыть да чистить до зеркального блеска маленький хорошенький домик, чтобы царила в нем та же пряничная, сахарная чистота, что и в домах прочих кукуйцев. О нет, ничего против этой чистоты Анхен не имела. Однако наводить ее своими руками она не собиралась. Это должны были делать за нее другие! А ей надлежало только холить и лелеять свою чудную красоту – ну и выставлять ее на обозрение жадных взоров мужчин.
Богатых и знатных мужчин, само собой разумеется.
Самым богатым и знатным среди всех кукуйцев слыл Франц Лефорт. Он был родом из Женевы, однако не унаследовал от отца страсти к оседлой и добропорядочной жизни, общался с иноземцами, мотался по Европе… Иоганн Монс любил приватно вспоминать о том времени, когда этот двадцатилетний искатель приключений в 1676 году приехал в Москву среди прочих иноземных офицеров, но в Немецкой слободе, подобно своим сослуживцам, не засиделся, а стал своим человеком среди русских. Они ему очень нравились, эти русские. Нравились своим чистосердечием и отвагой, а также простодушной хитростью: были уверены, что умнее всех в целом мире, но об этом самом мире знать ничего не знали. И не больно-то хотели знать! Лефорт имел сердце отважное и благородное, а потому был искренне признателен стране, в которой сделал блестящую карьеру. Он был отличный воин, участвовал во всех кампаниях тех лет, зарекомендовал себя абсолютно бесстрашным человеком, который владел всяким оружием и, к слову сказать, стрелял из лука с непостижимой ловкостью, даже лучше, чем татары! Близкий ко двору военачальник Патрик Гордон, на родственнице которого женился Лефорт, делал ему самые хорошие рекомендации и помогал сводить нужные знакомства. С равным прилежанием служил Лефорт сначала Алексею Михайловичу, затем Федору Алексеевичу, беспрекословно состоял под началом любовника царевны Софьи, князя Василия Васильевича Голицына, ну а когда Софьина звезда закатилась, с охотой присягнул молодому государю Петру Алексеевичу. Более того! Когда, еще в 1689 году, Петр бежал вместе с матерью, сестрой и молодой женой от мятежных стрельцов из Преображенского в Троицу, именно полковник Лефорт первым привел своих солдат, чтобы защищать молодого царя. Государь при этом изволил вспомнить: Лефорт был представлен ему еще несколько лет назад, когда Петру едва десять годков сравнялось. Вскоре полковника произвели в генералы, царь не гнушался называть его своим другом. Лефорт был со всеми на короткой ноге, знал великое множество людей, в его доме на берегу Яузы с равным удовольствием толклись иностранные дипломаты и русские бояре, в голос хаявшие иноземцев, от коих, как это всем издавна известно, проистекают все беды России, в то же время, пусть и украдкой, тянувшиеся к их яркой и внешне беззаботной жизни.
– О, Франц далеко пойдет! – качал головой Иоганн Монс, а однажды Анхен услышала, как он с искренней досадой сказал жене: – Какая жалость, что в ту пору, когда Франц искал себе супругу, наша Матрона была еще ребенком! Вот был бы для нее блестящий муж!
Анхен только головой покачала, дивясь тому, что эти мужчины, и прежде всего ее отец, ровно ничего не понимают в жизни. Франц Лефорт – блестящий мужчина, это да. Но как муж он ничего особенного собой не представляет. Жену свою, красавицу Елизавету, как завез несколько лет назад в Киев, где тогда служил, так там и оставил. А сам живет холостяком, и уж юбок-то женских кружится вокруг него! По слухам, он очень щедр со своими любовницами – настолько, что дамы даже не возражают, когда Франц делится ими со своими приятелями. Да и приятели эти не абы кто, не мушкетеры какие-нибудь с пустым карманом, а приближенные ко двору люди и даже сам царь! Вот совсем недавно Франц представил ему Флору, дочку ювелира Боттихера. Эта маленькая, словно мышка, и черненькая, словно мушка, распутница недолгое время развлекала Лефорта в постели, но стоило ему почуять тоску, охватившую сердечного друга Петера после того, как его чуть ли не силком женили на нелюбимой, хоть и родовитой красавице Евдокии Лопухиной, – и Лефорт с дорогой душой презентовал ему Боттихершу. Какое-то время царь с ней забавлялся, но потом дал отставку, ибо, кажется, вообще не умел привязаться к женщине надолго. Однако расположение его к Лефорту с тех пор возросло в несчетное число раз. Трубку свою подарить или вином щедро потчевать – это всякий может, а вот отдать другу свою женщину – на это способен только истинный, бескорыстный, задушевный друг!
С тех пор Петр просто-таки дневал и ночевал в доме Лефорта, отделанном на французский лад с изяществом и роскошью, к которой Франц Яковлевич (так его называли на русский манер) имел врожденную склонность. А поскольку государь, который любил мешать дело с бездельем, являлся не один, а в «тесной компании» (достигавшей иной раз двухсот-трехсот человек), то явилась необходимость расширить дом Лефорта. К нему начали делать обширный пристрой, и государь не жалел подарков и денег для украшения нового жилья своего друга.
Ах, с какой тоской смотрела Анхен на это строительство, на веселье, которое по-прежнему вспыхивало в старом доме, на шумные кавалькады, сопровождавшие царя! Вот где ей место! Вот где она сможет «распорядиться с толком» своей красотой! Но при всей смелости мыслей в поступках Анхен была весьма робка. Не подойдешь же, не скажешь Францу Лефорту, что она хочет сделаться его любовницей, дабы через некоторое время он подарил ее русскому царю, улучив время, когда у того настанет очередная тяжелая минута!
Анхен только и могла, что за делом и без дела слоняться вокруг Лефортова дворца и стараться попасться на глаза хозяину. Однако вышло так, что она попалась на глаза совсем другому человеку.
Как-то раз ей не спалось. Разве заснешь, когда из окон дворца на берегу Яузы на весь Кукуй разносится превеселая музыка?
Анхен знала, что красивейшие дамы и девицы Слободы бывают приглашены к Лефорту и вовсю пляшут там с русскими кавалерами. Но Иоганн Монс считал, что его дочь еще слишком молода, чтобы бывать в обществе холостых веселых мужчин без родительского присмотра. Однако вышло так, что именно в это время он занемог, жена несходно сидела при нем, а дочь Матрона, женщина замужняя, а потому вполне пригодная для того, чтобы выступить дуэньей при Анхен, была снова беременна и с ужасом думала о пирушках и балах, потому что ее тошнило от всего на свете, а уж от запаха еды или табака – само собой разумеется.