Полная версия
Венецианская блудница
Прощай, моя радость.
Tвой не-отец не-князь не-Бартоломео не-Фессалоне. Да хранят тебя бог и Пресвятая Дева – и моя любовь. Прощай!»
2
ПОСЛУШНАЯ ДОЧЬ
Казалось, минула вечность, прежде чем Лючия пришла в себя и осознала, где находится.
Что-то назойливо шуршало над ее ухом, и она с трудом смогла понять, что это Маттео шепчет, напоминая о наказе отца: поскорее оставить Венецию.
Отец! Лючия гневно передернула плечами. Как ни была она потрясена предсмертной исповедью Фессалоне (за неимением другого имени, приходилось пока называть его именно так), его письмо с этой странной, почти сказочной, неправдоподобной историей казалось ей неживым и увядшим, словно давно сорванный, заложенный в старинной книге цветок, от которого отлетел аромат и краски которого поблекли.
Оно было напрасным, это письмо. Оно было бесполезным!
Лючия отличалась холодным, ясным умом, наблюдательностью и точностью мысли. Известие о происхождении ошеломило ее ненадолго. По свойству своей натуры она легко осваивалась с неожиданностями, а попав в неприятную ситуацию, сперва думала, как из нее выпутаться, и только потом начинала переживать. Или даже вообще не начинала – за неимением времени… Вот и теперь – она сразу оценила всю фантастичность советов отца.
Очень мило! Вообразите себе – вдруг явиться в какой-то богом забытой России, о которой доподлинно известно, что там главный город называется Сибирь и никогда не тает снег, а по улицам бродят белые медведи, а также скачут соболя. Те, кто учил ее русскому языку: служащие консульства, купцы, заезжие путешественники, – конечно, уверяли, что Россия – вполне цивилизованная, огромная страна со множеством городов, но Лючия им не верила. Так вот, явиться в эту Сибирь, или Москву, как ее зовут тамошние жители, и свалиться в семью Казаринофф, как это говорят русские… будто снег на голову. Вот именно! Только они и ждут какую-то там нищую венецианку! Так они и поверят безграмотной исповеди повитухи! К тому же вряд ли ее мифические родственники в России примут с распростертыми объятиями особу с такой репутацией, как у Лючии! Едва ли там найдется, кому оценить ее многочисленные таланты! Не окажется ли Лючия, проделав сие баснословное путешествие, выгнанной из России взашей… нет, правильно сказать в три шеи… а впрочем, русские, кажется, употребляют оба эти выражения. Может быть, лучше как следует подумать, прежде чем очертя голову бросаться следовать советам этого человека, сыгравшего в ее жизни роковую роль?
Что она умеет? Улыбаться ленивой улыбкой венецианки, скрывающей под внешней нежностью и скромностью властность, распутство и умение безжалостно прибирать к рукам мужчин. Редкая, яркая красота, блеск ума, холодная, ясная наблюдательность и точность мысли, дивный голос, артистизм и восторженная пылкость натуры помогали ей уловлять в свои сети самых щедрых любовников. С соперницами она не церемонилась: не одну сделала мишенью своих ехидных острот и множества мелких, но злобных проделок. Она в совершенстве умела носить баутту [13], скрывающую лицо, если новый любовник желал видеть в ней скромницу, однако не стыдилась обнажить в обществе грудь, напудренную и подрумяненную, как спелое яблоко, с позолоченными сосками, – если новый кавалер предпочитал вакханок. Она умело и пылко отдавалась в тесных каютках гондол, в роскошных постелях, на широких мраморных ступенях первых попавшихся террас, на игорных столах в «Ридотто», отражавшихся во множестве драгоценных зеркал, так что чудилось, будто с ней враз любострастничают не менее десятка разохотившихся, исступленных самцов…
Порою Лючии чудилось, что ее жизнь – это одна сплошная бессонная ночь, пахнущая похотью и звенящая золотом. О Мадонна, что ей делать в России?! Похоронить себя заживо в каком-нибудь сугробе? Ведь всем известно, что русские строят свои терема и избы из ледяных плит! Разве для этого старый балетный мастер под скрипку юного и несмелого музыканта обучал ее самым изысканным танцам? Разве для того она в совершенстве обучилась играть на лютне, спинете и клавесине под руководством учителя музыки – сгорбленного чудака в старомодном парике, тощая левретка которого была непременным присутствием всех занятий, и присоединяла свой голос к ариям Паизиелло и Чимарозы?.. Разве для того каждое движение ее научено искушать мужчин полнотою жизни, дразнить теплом тела, рвущегося из-под обвивающего ее шелка, огнем глаз, лукавой улыбкой чувственных алых губ и этими удивительными, золотистыми вечером, рыжеватыми днем густыми волосами, которых так много, что никакие гребни, никакие шпильки не могли удержать их в повиновении?.. И что – пожертвовать эту красоту блеклому северному безмолвию?
Нет, о нет! Никуда она не поедет. Ее место здесь! А что до предостережений Фессалоне… Баста! Довольно! Довольно, что всю свою жизнь она прожила, свято веря всякому его слову и поступая по его указке. Фессалоне больше нет, и ничто, никакое его слово для Лючии более не существует!
Месть? О боже!
Кому взбредет в голову мстить Лючии? Разве что этой черномазой Пьеретте Гольдини, у которой она отбила Лоренцо?..
При воспоминании о страстной, искушающей, загадочной усмешке Анджольери у Лючии загорелось сердце.
Из-за каких-то пустых россказней расстаться с Лоренцо? Не ощутив его жарких объятий, его неиссякаемого пыла – о, мужчина с такой внешностью должен быть способен на многое! Наверняка он страстен, как фавн, а его орудие не уступит мощью тому дивному копью, которым услаждали своих пленниц мифические кентавры. Лишиться такого любовника… такого богатого любовника?!
Ну уж нет. Лючия твердо решила: она останется в Венеции, а признания этого авантюриста-неудачника будут надежно схоронены в секретном шкафчике тайного кабинета. Может быть, когда-нибудь потом, на склоне лет, разбогатев так, что ей некуда будет девать деньги, она и предпримет фантастическое путешествие в Россию. Кто-то говорил ей, что русские в постели неутомимы: очень может быть, что когда-нибудь, лет через сто, ей приспеет охота проверить это на собственном опыте. А пока – пока надо позаботиться о своем туалете. Скоро приедет Лоренцо, а она еще вовсе не готова. Пускай Маттео займется хлопотами, связанными с погребением, ну а Лючия не намерена пропускать ни одного из той череды развлечений, которые заготовила для нее жизнь!
Она повернулась к Маттео – но не проронила ни слова, испуганная выражением ужаса, исказившим старческие черты. Bцепившись ледяными пальцами в ее руку, Маттео остановившимися глазами глядел в темный проем над их головами, откуда доносились четкие, неторопливые шаги.
***Весь облик старого слуги был исполнен такого страха, что Лючия и сама задрожала, однако в то же мгновение раздался исполненный разочарования голос, при звуке которого сердце Лючии едва не выпрыгнуло из груди:
– Здесь пусто. Ее нигде нет!
Это был голос Лоренцо. Ах, как это мило, как чудно! Стало быть, так желал поскорее ее увидать, что не смог дождаться условного часа свидания и явился на три часа раньше срока. Разумеется, никто из галантных cavalieri не мог решиться на такую вольность. Это изобличало несдержанный нрав, неизысканные чувства, это свидетельствовало о невоспитанности Лоренцо… в той же мере, как о его пылкости. Да плевать хотела Лючия на все правила хорошего или дурного тона! Да, он застал ее неодетой, ненакрашенной, неубранной, непричесанной, но какая же в том беда? С таким необыкновенным человеком, как Лоренцо, Лючия добилась бы очень немногого, бродя по привычным, приличным тропам! Неодета? Тем лучше. Тем быстрее он сорвет с нее ночное платье и узреет ее слепящую наготу. Непричесана? Все равно волосы Лючии растреплются еще сильнее, пока ее голова будет исступленно перекатываться по подушкам в безумье страсти. Ненакрашена? О, но ведь поцелуи Лоренцо не оставят ни следа помады на ее вспухших, искусанных устах! И постель ее до сих пор не застелена, что очень кстати. Сейчас она появится перед Лоренцо, как из-под земли и… и можно держать пари, что первый раз он овладеет ею тут же, в мыльне, на мраморной скамье, а может быть, и в бассейне. Да, конечно, в бассейне!
Желание ударило в голову Лючии, как неразбавленное вино; она ринулась к выходу, однако за мгновение до того, как ее голова высунулась из подвала, Лоренцо снова заговорил – и Лючии показалось, будто руки ее намертво прикипели к ступеням потайной лестницы.
– Запомни, Чезаре, – сурово промолвил Лоренцо, – ты не должен убивать ее сразу! Прежде всего мне нужны мои бумаги, а уж потом – жалкая жизнь этой шлюхи. Ты вообще можешь взять ее себе и делать с ней что пожелаешь – но сначала письма, письма! А теперь пошли – надо еще раз обойти дом. Что-то подсказывает мне, что она где-то здесь, неподалеку.
– Да, синьор, – произнес гнусавый голос – самый гнусавый и гнусный из всех, которые приходилось слышать Лючии, самый лживый, льстивый, мерзкий, самый опасный. Потом зазвучали удаляющиеся шаги, и Лючия наконец смогла перевести дух: она и не заметила, как перестала дышать.
Ноги ее подкашивались, и, если бы не поддержка Маттео, она, наверное, рухнула бы на каменный пол подвальчика.
Она вцепилась в плечо слуги:
– Ты слышал?! О Мадонна, что же мне делать?!
– Бежать, бежать, синьорина! – жарко выдохнул старик и повлек Лючию за собой.
Больше ее не надо было ни уговаривать, ни подгонять, однако ноги у нее подгибались от страха, в голове мутилось. Ее родной дом, как и все прочие палаццо в Венеции, был разом дворцом, крепостью и тюрьмой, но теперь Лючия чувствовала себя здесь не как в безопасном убежище, а как в западне. Впрочем, через несколько мгновений она осознала, что шаги Лоренцо звучат во втором этаже, достаточно далеко, в то время как они с Маттео бегут к боковому крыльцу, выходящему в полузаброшенный каналетто, и не похоже, чтобы Лоренцо подозревал, где они сейчас. Ей стало стыдно своей паники – более того, она вспомнила о деньгах, оставшихся в потайном шкафу, и ужаснулась, что оставила их. Однако неоценимый Маттео, словно почуяв ее мысли, показал ей увесистый мешок, который он прятал под полою камзола, – и Лючия окончательно пришла в себя. Нет, не в ее натуре было предаваться панике! Она была из тех редких женщин, в которых красота и грация сочетаются с поистине мужским умом, силой характера и решительностью. И еще прежде, чем они с Маттео выбежали на боковую террасу, выстланную разноцветными плитками и обнесенную мраморными перилами, посредине которых была открытая дверка на ступени, выходящие на широкое пространство спокойных вод, Лючия уже твердо знала, что жизнь ее в Венеции закончена, и смирилась с этим, ибо всегда с легкостью сорила деньгами – и иллюзиями.
Маттео, задыхаясь, шептал, что против Лидо [14] будет ждать барка, которая доставит Лючию хоть до Неаполя, хоть до Генуи, – куда она скажет. Денег у нее немало, а уж он, Маттео, весь остаток дней своих будет молить Иисуса и Пресвятую Мадонну за свою милую, маленькую, золотоволосую синьорину…
– Как?! – шепотом воскликнула Лючия. – А ты разве не уедешь со мной?!
– Синьорина, ну какой из меня путешественник, подумайте сами! – криво усмехнулся Маттео, задыхаясь от быстрого бега. Его даже слегка пошатывало, и, чтобы не упасть, он схватился за невысокое деревце с густой, плотной листвой, росшее в глиняной плоской вазе посреди террасы. – Да и не могу я покинуть моего доброго господина на произвол судьбы, хоть бы и мертвого. В жизни мы не разлучались – и в смерти я его не оставлю. А вы… вам жить да жить, не думать о былом, забыть все печали. Только бы удалось ускользнуть!
– Интересно, какие письма он разыскивает? – шепнула Лючия, зябко дрожа на сыром ветру и вглядываясь во тьму, откуда уже приближался протяжный и тоскливый крик, которым гондольеры предупреждают друг друга и ожидающих их пассажиров о своем приближении.
– Да какие б ни искал! – мрачно отозвался Маттео, чиркая кресалом, чтобы дать знак гондольеру. – Все бумаги, кроме прощального послания principe, я надежно запер в секретном шкафчике в подвале.
– Пускай поищет, убийца! – злорадно усмехнулась Лючия. – Пускай поищет!
Свинцовый нос гондолы гулко ударился о ступени, и Маттео с новой прытью повлек Лючию по террасе.
Она порывалась поцеловать своего спасителя – ведь если бы не самоотверженность и прыткость Маттео, она уже была бы в руках убийцы! – или хотя бы высказать ему всю свою благодарность и любовь, однако Маттео, как одержимый, заталкивал ее в гондолу.
– Прощайте, bella signorina! Прощай, дитя мое! – прошептал наконец Маттео.
– Прощай! – отозвалась сквозь невольные слезы Лючия. Лодка отчалила, завернула за угол – и Маттео больше не стало видно.
***Лючия проскользнула под низкую крышу в тесную, душную каюту гондолы, потом нетерпеливо выскочила с другой стороны и примостилась на носу, около огромного свинцового конька, который украшал этот нос.
Темные громады зданий разворачивались перед ней, заслоняя звездное небо. В этом тихом и пышном квартале, откуда днем была видна лагуна и снежные горы Фриуля, она провела всю жизнь, а теперь покидала его – надолго? Может быть, навсегда!
Ночь опустилась на тихие воды, луна показалась из-за аркады Дворца дожей, и великий город заблистал перед Лючией в неге и непобедимой красе.
Уплывали от нее все эти набережные, улочки, площадки, лабиринты венецианских переулков, узких каналов, на которых с утра до вечера играла музыка, и пары, опьяневшие от страсти, танцевали морфину или фурлану. Уплывало движение человеческих волн на мостах делла Палья и Риальто, украшенных множеством лавочек, витрин, окон, в каждом из которых многоцветно сверкали бусы, зеркальца, жемчужные нити, граненое стекло – те наивные блестящие мелочи и истинные драгоценности, которыми очаровательна Венеция. Вот мягко повернулась и заслонила луну темная, колоссальная масса собора Святого Марка с просторной площадью пред ним. Днем там тесно людям и голубям – птицы живут здесь из поколения в поколение, и ежегодно в смету городской управы вносится статья на их прокорм. Сейчас наступила ночь, зажглись огни, голуби легли спать. Не слышно их гульканья, плеска крыл – только журчит вода под веслом баркайоло – так называют в Венеции гондольера, – который трогательно и печально выкрикивает на поворотах свое «берегись!». С каждым новым плеском волны тени набегали на город и быстро сгущались. Ночь закрывала его от глаз Лючии, словно набрасывала на мосты, каналы, палаццо черный zendaletto – кружевной платок венецианки. Вот впереди лагуны поднялся из воды образ святой Девы Марии, укрепленный на плотике. Перед ликом Мадонны теплились лампады, возженные скромными рыбаками.
Лючия перекрестилась, с трудом сдерживая слезы.
– Addio, Venezia la bella [15]! – прошептала она и прикусила губу, чтобы не разрыдаться в голос.
Прощай, прощай, Венеция! Лючия покидает тебя. Впереди неизвестные пути, дальние страны… Россия! Неужто все же Россия?! Ну что же, знать, такая судьба. Придется князьям Казаринофф принять в свое лоно венецианскую родственницу, хотят они того или нет.
Она позабыла… начисто позабыла о том, что прощальная исповедь Фессалоне вместе с показаниями повитухи, удостоверяющей ее, Лючии, благородное происхождение, так и остались валяться там, где их выронила из своих рук девушка: в потайном кабинете, а вход они со старым Маттео совсем забыли закрыть.
3
Встреча в храме
Когда Лючия что-то для себя решала, ничто не могло остановить ее на пути к цели. Пропажу писем, которые должны были восстановить ее права в России, она обнаружила достаточно скоро, уже в Риме, – однако достаточно поздно, чтобы воротиться за ними. Наверняка подлый Лоренцо только и ждет, когда беглянка сочтет бурю успокоившейся и прилетит к родительскому очагу! Нет уж, нет! Лоренцо ведь и вообразить не может своим свирепым умом, что она успела узнать в тот знаменательный день! Из зернышек, которые письмо Фессалоне посеяло в ее сердце, уже вырос целый заколдованный романтический лес, полный чудес и теней, и все, что казалось прежде фантастичным и недосягаемым, теперь представлялось реальным и почти свершившимся. Она уже видела себя богатой, знатной, спокойной в завтрашнем дне… впрочем, это были те же мечты, которые день и ночь одолевали ее в венецианском палаццо, разве что воображала она себя теперь не в окружении жгучих брюнетов в коротких плащах, а среди белокурых великанов в собольих шубах. В мечтах она еще жила прошлым… Но чем больше проходило дней, чем дальше уносил ее бег резвых коней, впряженных в дилижансы, почтовые или наемные кареты (некое чувство заставляло ее теряться в массе народа, подсказывая, что от Лоренцо с его неумолимой местью можно ожидать и преследования), тем острее чувствовала, как разительно будет отличаться от ее прошлого это неведомое будущее. Так же, как la bella Venezia отличается от места, куда Лючия занесена была своей блуждающей звездой.
Уже подходил к концу март. Там, в Италии, дышит ароматами весны и моря ясный, бледно-голубой воздух. Прохладный ветер с Адриатики едва-едва колыхнет сплошь осыпанные розовым цветом миндальные деревья. А здесь все покрыто сплошным белым саваном. Какая, к черту, весна! Дорога была скользкая, и ветер прежесткий, и такой мороз, что Лючия едва могла шевелить пальцами.
За исключением редких хижин, разбросанных на пространстве между почтовыми станциями (здесь их называли «ямы», и Лючию бросало в ужас от этого слова), она не видела никаких признаков цивилизации. Можно было подумать, что проезжали через пустынную страну, где нет ни городов, ни домов, где встречаются только густые леса, которые, будучи покрыты снегом, представляют фантастическое, романтическое зрелище. Лючии часто виделись различные фигуры, образованные снегом на стволах и сучьях деревьев, и тогда казалось, что она видит медведей, волков и даже неких белых людей меж ветвями! Лючии приходилось слышать о русских briganti [16], однако путь ее был вполне безопасен: похоже, все местные разбойники залегли в берлоги, подобно медведям, а потому большая дорога была спокойна для путешественников.
Лючия еще в Польше рассталась с более или менее цивилизованной каретой и теперь ехала в санях, похожих на колыбель. Они были сделаны из дерева и покрыты кожею; в них она ложилась, как в постель, с ног до головы укутавшись в меха и укрывшись ими. Здесь мог поместиться только один человек, что оказалось весьма неприятно для Лючии: не с кем было побеседовать. А ведь всякая беседа была для нее уроком русского языка, столь необходимым для будущей жизни, ибо, привыкнув смеяться в «Ридотто» над иностранцами, неблагозвучно коверкавшими певучую итальянскую речь, Лючия вовсе не желала превратиться в объект для русских насмешек. По счастью, у нее был прекрасный музыкальный слух и незаурядный дар подражания, которые позволили с лету сообразовать ее не слишком-то уклюжий, неповоротливый, заученный русский с особенностями живой обиходной речи. И если на первых постоялых дворах она видела нескрываемые насмешки, стоило ей спросить себе еды и постель, то чем дальше, тем реже ее произношение вызывало чье-то удивление. Пусть у нее не было собеседников – ее учителями невольно становились ямщики.
Привыкнув сопоставлять прошлое и настоящее, Лючия сначала почти с ужасом сравнивала мелодические песни гондольеров с заунывным речитативом русских возниц. Сначала они томили ее, подобно тому, как неумолкаемый звон колокольчика терзал ее непривычное к таким звукам ухо. Но постепенно этот звон сделался неотъемлемым свойством окружающего мира, а в нехитрых сюжетных сплетениях ямщицких песен Лючия начала открывать для себя истинно поэтические перлы, которые не раз и не два заставляли ее уронить слезу над судьбою разлученных влюбленных: непременно в их жизнь вмешивался какой-нибудь нехристь староста татарин, который принуждал девицу изменить своему милому, и тот оставался с разбитым сердцем и без всякой надежды увидеть отрадные дни.
Песни были единственной радостью ее пути – унылого, бесконечного, тяжелого. В местах, назначенных для перемены лошадей, Лючии приходилось ночевать в гадких дымных комнатках, где на пол клали солому, а сверху постилали подушки, покрывала, одеяла – этим добром Лючии пришлось однажды обзавестись и везти его с собою, если она не желала спать на голой соломе. Обеды были отнюдь не пышными: молоко, хлеб, жареное или вареное мясо. Иногда ей удавалось вымыться прямо в избе, за занавескою: зрелище черных бань пугало ее, а при мысли, что в этом сооружении, торчащем среди сугробов, надобно еще раздеться донага, и вовсе дурно становилось.
Россия чудилась ей бедной страной, и постепенно стало казаться, что и сильные мира сего живут здесь в хижинах, питаются тяжелой, неудобоваримой пищей и спят на соломе, как их крепостные, разве что носят на плечах не овчинные тулупы, а драгоценные меха. Поэтому зрелище Москвы стало для нее многоцветным, чудным оазисом среди однообразия и уныния этой бескрайней белой пустыни.
***Здесь даже отыскалось некое подобие отеля – во всяком случае, вполне приличный постоялый двор с отдельными комнатами, нужными чуланчиками при каждой и очень недурным столом. Наевшись вволю белого влажного, рассыпчатого сыру (его здесь называли «творог») и мороженой клюквы, к которой она так пристрастилась в пути, что почти забыла о померанцах [17]. Лючия вымыла и высушила волосы, переоделась в зеленый бархат, дивно оттеняющий загадочные переливы собольей епанчи, и взяла наемный возок – прокатиться по la sainte Moscou [18].
Представляя сей город неким видением Азии, Лючия с изумлением обнаружила себя в Европе, хотя, конечно, дома были пониже, а улицы, на ее взгляд, слишком широки. К нарядам москвитянок Лючия уже привыкла, а вот к грязище непролазной, которая царила на улицах, еще нет. Сюда тоже добралось весеннее солнышко, и без лошадей передвигаться было трудновато. Лючия просто влюбилась в этих животных во время своего путешествия! В Венеции, как известно, лошади только бронзовые – те, что украшают собор Святого Марка, – и теперь Лючия поняла, что венецианцы кое в чем обделены, поскольку весьма редко видят вживе этих дивных созданий природы.
Для Лючии отрадою стала огромная, мощенная камнем Красная площадь, где кипело точно такое же многолюдье, как на Пьяцце в праздничный день. Сходство довершали ошеломляюще-роскошные, варварски-пышные и очаровательно-дисгармоничные купола собора Василия Блаженного, столь остро напомнившие Лючии ту смесь мрамора, гранита, яшмы, порфира, бронзы, мозаики, скульптуры, резьбы, которая называлась собором Святого Марка, что у путешественницы дух захватило. Восторг сделался почти экстатическим, когда она поглядела на темные лики русских мадонн, погруженных в ровную и важную задумчивость. Они трогали сердце гораздо больше, чем даже мадонны Леонардо, и Лючия подумала, как хорошо было бы привезти в дар собору Святого Марка несколько таких картин (они назывались иконы). И тут же она едва не рассмеялась вслух этой мысли – столь типичной для венецианки. Ведь общеизвестно, что собор Святого Марка, по чьему-то остроумному замечанию, является альбомом Венецианской республики: альбомом, в который каждый венецианец, возвращающийся из отдаленного похода или странствия, считает себя обязанным внести и свою строку. Между тысячами колонн и колонок из порфира, серпентина, змеевика, яшмы и тому подобных немало таких, которые были силою взяты или похищены венецианцами из других храмов. В Венеции ходит легенда о некоем пилигриме, который обокрал гроб господень, дабы украсить собор Святого Марка! Сюда все годилось: и нероновские квадриги, и грубые каменные бабы, оставленные в степях скифскими царями, и статуя Аполлона, который по переходе сюда был окрещен святым Иоанном, и Юпитер, переименованный в Моисея… Языческие надписи, арабская вязь казались искусным орнаментом, нарочно изготовленным для украшения храма. Даже надгробные доски византийцев пошли на вставки в стены этого собора.
Да что! Рассказывали про одну венецианскую патрицианку, славившуюся своей красотой и недоступностью, которая отдалась французскому королю, чтобы раздобыть золота на украшение Святого Марка!
Иконы настолько очаровали Лючию, что она без раздумий отдалась бы кому угодно, чтобы их заполучить, да вот беда: кроме изможденного монаха, снимавшего догоревшие свечи, здесь никого не было, а монах сей, судя по всему, чрезмерно старательно умерщвлял свою плоть.
Отложив сие предприятие на потом и чувствуя себя несколько угоревшей в пропахшей ладаном духоте храма, она поспешила наружу – и тут сделалась добычею не менее чем двадцати нищих, бросившихся на разодетую даму со всех сторон. В голове у Лючии помутилось от звона их цепей, от протяжных стонов, от зрелища ветхих одежд, гноящихся глаз, гниющих ран, которые были выставлены на всеобщее обозрение…
Прижав к груди муфту, она с ужасом озиралась, выискивая хотя бы малую щель, через которую можно было протиснуться, но не находя пути к бегству. Она уже решилась было отступить в храм и просить помощи у бестелесного служки, как вдруг послышался властный оклик, потом свист трости, жалобные вопли тех, кому достались удары, и какой-то господин, склонившись перед Лючией, подал ей холеную, украшенную перстнями руку. Блестели тугие локоны вороного парика, блестел мех воротника, блестели пряжки на башмаках… Вполне европейское обличье, вздохнула с облегчением Лючия и умильно улыбнулась, когда глаза ее встретились с напряженным взором ее спасителя. Чудилось, только светская выдержка помогла ему сдержать уже готовое сорваться изумленное восклицание. Он поджал и без того тонкогубый рот, отчего напряглись желваки на щеках, и что-то отталкивающее проглянуло в этих гладко выбритых, припудренных, ухоженных чертах… Впрочем, тут же любезная улыбка вспорхнула на его уста, да и голос был – ну просто горячий шоколад!