Полная версия
Зима в раю
Ну, конечно, если совсем уж честно… дело было не только в его негодяйской натуре. Вернее, вовсе не в ней… Эвелина пригрозила заклеймить его двоеженцем, если он только посмеет венчаться с Татьяной. Да, были такие случаи, когда эмигранты женились в Париже вновь, получив всего лишь словесное разрешение от прежних (российских) брачных уз. Такое разрешение в церкви на рю Дарю давали без особых хлопот, ведь прежние супруги почти наверняка были мертвы – ну кто, в самом деле, мог выжить в безумной совдеповской России? Конечно, подобное особо не афишировалось, огласки старались избегать. В самом крайнем случае просто регистрировались в мэрии. Дмитрий готов был пойти на это, Татьяна вообще на все готова была… Однако в том, что Эвелина устроит скандал, не следовало сомневаться. Ответить ей тем же, доказать, что она и сама двоемужница, было очень соблазнительно, однако Лидия не решилась бороться с сестрой ее же оружием. Поди докажи Эвкино бурное прошлое, во-первых, а по католическим правилам она законная жена Эжена Ле Буа, во-вторых же, Ле Буа богаты… Не плюй в колодезь, пригодится воды напиться! Лидия это понимала. И Эвелина знала, что ее близняшка это понимает. Сестры, по такому случаю зарыв топор войны в землю, встретились, разумно все обсудили (поляки Понизовские были не только гонористы, но и расчетливы) и заключили между собой тайное соглашение: если уж Татьяна с Дмитрием друг без друга не могут, пусть живут во грехе, ну а Эвелина будет поддерживать их существование приличными суммами.
Соглашение устроило всех – понятие гордости в эмиграции притуплялось очень, очень скоро! Как говорится, на хлеб гордость не намажешь… да и самого хлеба на нее не купишь. Больше всех горевал Алекс – все-таки он испытывал к кузине отнюдь не только родственные чувства, но что делать, что делать, с’est la vie, – пришлось пожелать ей счастья с другим. Лидия знала, что Эвелина давно хочет женить сына, неустанно подыскивает ему невест cреди самых респектабельных фамилий, но все напрасно: он очень ловко уходит из расставляемых ему сетей. Как-то Лидия недоуменно спросила, почему Эвелина, которая сама вышла замуж по страстной любви (вернее, даже дважды выходила таким образом, ха-ха!), не позволяет сыну самому найти себе невесту. Пусть она даже будет не столь богата и родовита, но если Алекс ее полюбит…
– Ты что?! – Эвелина уставилась на сестру, как на дуру. – Это аристократы могут позволить себе мезальянс, то-то они и в жизни, и в романах, и в cinéma вечно женятся на простолюдинках. А буржуа должны думать прежде всего о респектабельности. В нашем кругу браки заключаются по расчету.
Лидия просто ушам своим не поверила. Бог ты мой, до чего же опростилась сестричка, правнучка гордых шляхтичей Понизовских! Сама себя перестала считать аристократкой, назвалась буржуазкой! А если честно, превратилась в совершенную мещанку…
А впрочем, ладно, лишь бы деньги давала.
Эвелина давала деньги исправно. Однако грянул кризис на Уолл-стрит… и деньги от Ле Буа поступать перестали. Пришлось съехать из Пасси на авеню Трюдан, пришлось поджаться во всем, причем поджаться очень сильно.
Разумеется, и Дмитрий все время искал возможности заработать, и Татьяна тоже, ну и Лидия не сидела сложа руки. Она именно что работала руками – беспрестанно перемешивая карты.
* * *«Нет, Шуйский, не клянись!» – призывал великий Пушкин. «Не зарекайся!» – гласит народная мудрость. И Пушкина, и эту мудрость вспомнил Константин Николаевич – вспомнил очень скоро, когда однажды ночью, встав за нужным делом, увидел, как его сын Шурка входит в боковушку Милки-Любки (хоть вслух ее звали теперь просто Любой, Любашей, но Константин Анатольевич просто не мог называть ее иначе, чем прежним именем!), а через минуту оттуда раздаются звуки поцелуев, вздохи и характерный скрип топчана.
Константин Анатольевич, мигом забывший, что сыну его уже восемнадцать и что он сам некогда советовал ему пройти науку страсти нежной в объятиях опытной проститутки, рассвирепел, ощутив себя pater’ом оскорбленного familias. Он буквально стащил Шурку с Милки-Любки и выволок его в столовую, устроив страшный скандал с рукоприкладством и восклицаниями: «Вон из моего дома! И ты тоже, шлюха, пошла к черту!»
Шурка был так потрясен отцовской пощечиной (полученной впервые в жизни!) и тем, что вынужден стоять перед отцом и прибежавшей на шум Сашенькой почти нагим, прикрывая чресла только скатеркой, торопливо сорванной со стола, что оставался недвижим и бессловесен. Однако Милка-Любка очнулась довольно быстро. Она бросила любовнику брюки и заслонила его собой, пока он одевался. А потом показала, что клобук не делает монаха и, несмотря на жизнь в приличном доме, среди приличного семейства, она осталась той же хваткой шлюхой из заведения «Магнолия», которая очень умело работает и языком, и руками, и всеми прочими местами своего тела ради собственной выгоды.
– Если мы сейчас уйдем, тебе, старый дурак, утром пулю в лоб сам Верин выпустит, – сказала она, спокойно глядя в глаза Константина Анатольевича. – Не бывал в подвалах на Воробьевке? – И немедленно уточнила, как делали в описываемое время все граждане Советской России, не поспевавшие за переименованием улиц своих родных городов и беспрестанно путавшие новые революционные и буржуазные отжившие названия: – На бывшей Малой Покровке, в подвалах Чеки не бывал? Там все кровью да мозгами таких болванов, как ты, обрызгано!
Саша упала на стул. Константин Анатольевич схватился за сердце. А Милка-Любка спокойно взяла Шурку за руку и увела его… нет, уже не в свою боковушку, а в его собственную комнату, в которой он жил с тех пор, как появился на белый свет, и которой теперь было назначено стать первым семейным пристанищем молодых супругов Русановых: они расписались на другой же день.
Шуркину жену ненавидели и Константин Анатольевич, и Саша. Может быть, они отнеслись бы снисходительней к случившемуся, когда прошел первый запал, но после жуткой, кровавой угрозы Милки-Любки все добрые чувства к ней были разрушены в одночасье. Саше иногда казалось, что и Шурка побаивается жены. А впрочем, кто их разберет! Не больно-то долго довелось Саше наблюдать за отношениями брата и Любки– да, теперь Саша про себя называла ее чаще именно так, потому что не хотела смешивать Милку-Любку, ту девушку, которую она когда-то встретила на Острожной площади и которая сначала жаловалась ей на безответную любовь к Петьке Ремизу, а потом стала советовать отслужить молебен в часовне Варвары-великомученицы, – и эту тварь, грозившую смертью отцу так уверенно, словно бы и сама она не раз пускала пулю в лоб безвинным людям в том страшном подвале на Воробьевке… А иначе откуда бы ей знать, чем измазаны там стены?
Месяц спустя после того, как расписался с Милкой-Любкой, Шурка однажды, дождавшись, пока отец и сестра поужинают (ели теперь обе семьи раздельно и в разное время – в две смены, как это называлось в коммунистических столовых), вошел в гостиную, прислонился к притолоке и вдруг завел разговор… о Кларе Черкизовой.
Саша не верила своим ушам! Было время, когда они втроем – брат, сестра и тетя Оля – сомкнутыми рядами стояли, не позволяя отцу не то что жениться на Кларе, но даже осуждая его встречи с ней. Потом Саша немного смягчилась – были на то причины, Клара оказала ей одну услугу… Саша думала, будет век Кларе благодарна, однако все кончилось таким горем, таким надрывом сердечным… Кончилось кровавой трагедией… С тех пор Саша ни об этой, с позволения сказать, услуге, ни о Кларе Черкизовой спокойно думать не могла. Отец, конечно, по-прежнему встречался с актрисой – бегал к ней на Алексеевскую, ныне улицу Дзержинского, но по-прежнему украдкой, оберегая семейный покой, поскольку был уверен, что детям, Шурке и Саше, так же противна мысль о его связи с Кларой, как и прежде.
И вот пожалуйста: сын предлагает ему… Нет, просто невозможно поверить в то, что он предлагает!
– Папа, сколько можно вам с Кларой прятаться и таиться, будто вы гимназист с гимназисткой, которым родители запрещают встречаться? Ты уже не молод, а сейчас такое тяжелое время. Кларе трудно одной, у них в театре совсем скудные ставки и пайки. Вместе вам было бы легче жить. Она так давно любит тебя… Почему бы тебе не плюнуть наконец на все глупые условности и не расписаться с ней? Я понимаю, что она переедет сюда… Ну что же, мы с Любой могли бы перебраться в ее квартирку на Алексеевскую, то есть я хотел сказать, на улицу имени товарища Дзержинского. Или можно было бы обменяться жилплощадью, вы понимаете? Так сейчас многие делают…
Конечно, Шурка сам никогда до такого не додумался бы, сообразила Саша. Его Любка науськала! Она с трудом удерживала слезы. Бог ты мой, да что же сделала с ее любимым «песиком-братиком» эта революционная потаскуха?!
Саша покосилась на отца, надеясь увидеть на его лице выражение возмущения. Нет, ничего подобного! Константин Анатольевич имел вид ошарашенный, но в общем довольный.
Саша не знала, конечно, что не далее как вчера у него произошло очередное – один Господь знает, которое по счету! – выяснение отношений с Кларой. Так сильно они еще никогда не ругались, и таких крепких выражений Русанов-старший еще никогда не слышал от своей любовницы. Клара назвала его бесполезным старым потаскуном, которому она бросила под ноги свою молодость и красоту, а он даже воспользоваться ими как следует не сумел. Сам состарился бобылем и ее иссушил, измучил, состарил. А ведь она уже не молода, ей уже тридцать! И что теперь с ней будет? Ни семьи, ни детей, ни карьеры теперь не сделать, потому что в театр потоком хлынули с открывшихся в городе театральных курсов стриженые наглые комсомолки, которые, может быть, и не имеют представления о секретах актерского мастерства, может, и бесталанны, однако за каждой стоит влиятельный покровитель: какой-нибудь уполномоченный, или секретарь, или начальник подотдела, а то и целого отдела. И глупые, бездарные девчонки легко получают самые завидные роли, ее же, блистательную Клару Черкизову, незаслуженно обходят. А стоит ей только попытаться поспорить, как ее начинают стращать Чекой… Конечно, многие из начальников очень даже заинтересованно поглядывают на нее, ведь она по-прежнему красива и еще молода, ей всего тридцать! Вот взять хотя бы товарища Кравченко, заместителя начальника городской милиции. Уж так влюблен, так влюблен! Чуть ли не в ногах валяется! Он, между прочим, вдовец и намекает на самые серьезные намерения. Обещал Кларе все, что она захочет, любые роли… Но Клара, как дура, хранит верность Константину Русанову, которому ее верность и даром не нужна! Он не способен оценить такой женщины, как Клара, всей глубины ее любви и преданности! И сам будет виноват, если она примет одно из тех предложений, которые ей со всех сторон делают самые влиятельные мужчины города…
Мучительная сцена закончилась, как всегда, слезами, и Русанов, как всегда, сбежал. Благо теперь появился удобный повод сбега́ть в самый разгар выяснения отношений под предлогом комендантского часа. И все же воспоминание о Кларином лице, залитом какими-то особенно отчаянными слезами, преследовало его. Константин Анатольевич вдруг ощутил, что у него появился совершенно законный, так сказать, способ утереть ее слезы…
Боже мой, как счастлива будет Клара! И как приятно, что спасительную мысль высказал сын! Правда, при виде возмущенного лица дочери настроение Русанова-старшего резко пошло на спад, тем паче что Саша разразилась такими же слезами, какими обливалась вчера Клара…
Боже мой, от всего этого можно сойти с ума! И Русанов едва не сошел, особенно когда Милка-Любка имела неосторожность сказать Саше:
– Ты разве святая, чтобы всех судить? Разве праведница, чтобы людям мешать быть счастливыми?
Что тут началось… Такого взрыва негодования Русанов от своей тихой и скромной дочери не ожидал. Даже не предполагал, что Саша – его Сашенька, барышня, выросшая под нежным присмотром Олимпиады Николаевны, нежная девочка – способна так кричать и браниться! Даже Оля проснулась и ударилась в плач. Только это и заставило Сашу притихнуть. Она убежала к дочери, а Русанов уставился в изумленные физиономии сына и снохи. Потом вдруг на лице Шурки появилось какое-то странное выражение. Он встал и отошел к окну, приподнял занавеску, поцарапал пальцем по стеклу…
Ну а Константин Анатольевич только плечами пожал. Разумеется, ему было неведомо, что Милка-Любка ненароком, случайно угодила не в бровь, а в глаз. И Шурка, увидев, что произошло с сестрой, сразу вспомнил ноябрь шестнадцатого года, поминки по убитому актеру Грачевскому, потерянное, голодное выражение на лице Саши – и черные, пьяные глаза Игоря Вознесенского, которые не отрывались от ее глаз. И как они потом оба исчезли куда-то, а вернулась Саша домой чуть ли не за полночь, и лицо у нее было… неописуемое было у нее лицо, и голос странно срывался. Она стояла у окна и водила пальцем по запотевшему стеклу, словно писала что-то. Тетя Оля тогда воскликнула, ничего не понимая: «Ты где была?» – «В раю», – ответила Саша и ушла к себе в комнату.
Тогда Шурка был молод и глуп, даром что считал себя великим сыщиком из-за того доверия, которым дарили его Смольников и Охтин, ничего он не понимал ни в любви, ни в женщинах, ну а теперь, после всего, что ему пришлось пережить, все-таки поумнел. Поэтому он понимал сестру и не судил ее. И, чтобы отвлечь отца от странного поведения Саши, стал говорить о том, что с Кларой нужно все решить завтра же, не следует тянуть с таким важным делом…
Смешно, конечно. Тянули уже который год – так что может изменить всего один день?
Смешно… Да ничего смешного! Именно один несчастный день все и изменил. Именно в тот день товарищ Кравченко оказался настойчивее, чем обычно. И Клара, помня, как позорно сбежал вчера от нее Константин Анатольевич, решила для себя: все! Она не Сольвейг, чтобы вечно смотреть в морские туманы в ожидании престарелого Пер Гюнта. Кукольный дом должен быть разрушен!
Да, Константин Анатольевич явился к разбитому корыту – квартира Клары была пуста. Зато в квартире товарища Кравченко появилась хозяйка, и не просто какая-то там случайная гостья, а законная жена – Кравченко и Клара немедленно зарегистрировались. Так закончился роман Константина Русанова и Клары Черкизовой – роман, который, казалось, будет длиться вечно.
Между прочим, Кларина жизнь сложилась очень удачно. Детей у нее, правда, не было (Саша иногда вспоминала, как еще в войну, стоя в госпитальном коридоре, Клара сдавленно жаловалась, как ей хочется иметь детей от Константина Русанова), но муж ее вскоре стал начальником городской милиции. Ему прочили повышение до областных масштабов, но до него Кравченко не дожил – мужу Клары посчастливилось угодить под случайную пулю как раз накануне того времени, когда вся энская милиция, как городская, так и областная, угодила под грандиозную чистку, обезглавившую почти все партийные и советские организации Энска. Выяснилось, что все руководство города и области было врагами народа, агентами мирового империализма, шпионами нескольких разведок враз. Бел и чист остался только покойный Кравченко, что явилось великим благом для Клары: избегнув клейма «жена врага народа», она получала за Кравченко отличную пенсию, держала за горло весь драматический театр и – наконец-то сбылась ее мечта! – выбирала себе те роли, какие хотела: сегодня играла Раневскую и Вассу Железнову, а завтра – Джульетту, Флореллу из «Учителя танцев» Лопе де Вега и юную комсомолку Наташу в пьесе Михаила Светлова «Двадцать лет спустя».
Русанов же так и жил одиноко. Кто его знает, может, и происходили у него случайные встречи с женщинами, однако они были не только случайными, но и тайными: все вечера и ночи он проводил с внучкой и дочкой дома. Когда Саша дежурила в госпитале, Константин Анатольевич читал Оле сказки, потом помогал ей готовить уроки, потом, когда она поступила в университет, – готовиться к семинарам и переписывать пропущенные лекции.
Шурка и Милка-Любка так и не съехали на другую квартиру. Но все-таки они умудрились устроить себе отдельное жилье: открыли давно заколоченную черную лестницу, выходящую в заброшенный садик, и через нее проходили в боковушку (там теперь находился Шуркин кабинет), в его бывшую комнатку (супружескую спальню) и бывшую комнатку Саши (теперь там была их гостиная, или, как говорят в Энске, зала). Так жили молодые Русановы. Собственно гостиная, кабинет Константина Анатольевича и большая комната покойной Олимпиады Николаевны остались за семейством Русановых-Аксаковых. Кухня теперь стала общая – коммунальная, как принято было выражаться. Впрочем, теперь в Энске почти и не было домов, где на кухнях имелся бы один хозяин…
По сути, Русановы жили совершенно отдельно друг от друга – как чужие, соседи. Даже праздники праздновали отдельно. И гостей принимали разных. Только Верин наведывался и к тем, и к другим – иной раз оптом, начиная с Шурки и его жены, а потом заходя к Константину Анатольевичу и Саше. Одно время у Саши во время его визитов руки от ужаса холодели: боялась, что Верин имеет на нее какие-то виды. Но он только глазами играл – синими, необычайно красивыми и дерзкими глазами, а ни речам, ни тем более рукам воли не давал. Постепенно Александра привыкла к нему и перестала бояться. Правда, в последнее время появились у нее кое-какие новые подозрения, но они были настолько пугающими, что Александра предпочитала не давать им воли. Лучше было, как курице, прятать голову под крыло, как страусу, зарывать ее в песок, только бы не думать о том, что будет, если Верин и правда…
Нет, нет! Не надо! Это страшно!
В тридцать третьем году Верин вдруг исчез. Тогда многие исчезали – именно что вдруг. Прошел слух, что он арестован. Однако Виктор Павлович объявился снова – сообщил, что был в Москве на курсах партработников, и стал с тех пор большой шишкой в облисполкоме. Говорили, он влиятельный человек. Однако этот влиятельный человек и палец о палец не ударил, когда в один ужасный день его старинного знакомца и, можно сказать, приятеля Александра Константиновича Русанова исключили, опять же вдруг, из партии, а потом арестовали. Впрочем, всякий, кто пытался слишком уж настойчиво заинтересоваться судьбой арестованного знакомого, рисковал очень скоро возобновить с ним знакомство – в местах не столь отдаленных. И, хоть Верин и ничем не помог Шурке, все же от Русановых (родственников врага народа) и Милки-Любки (жены означенного врага) он публично не отмежевался и навещал их, пусть и лишь потемну да изредка. А еще помог Милке-Любке отстоять знаменитую боковушку и оформить ее на себя в домоуправлении. В две же другие комнаты молодых Русановых чуть ли не на другой день после ареста Александра Константиновича заселили какого-то холостого партийного выдвиженца, который мигом поставил в квартире перегородку, устроил себе кухню в маленьком коридорчике, ведущем на черную лестницу, и никак с Русановыми-Аксаковыми не общался. Ну и слава богу, сильно он был кому-то из них нужен! Хватало и Милки-Любки, с которой теперь приходилось жить «одной семьей»!
Александра не сомневалась, что Любка мигом разведется с Шуркой, тем паче что Верин настаивал: Любке нужно срочно отречься от мужа и подать на развод, тогда она будет свободна от всяких претензий властей, а то того и гляди сама угодит под статью как «член семьи контрреволюционера». Но нет, ничего такого не произошло. Любка по целым дням простаивала в очередях, чтобы передать мужу продукты в тюрьму (и возвращалась в слезах, потому что принимали только чеснок), чтобы разузнать о его дальнейшей судьбе (Верин задавать такие вопросы остерегался), а потом подробно рассказывала о своих хождениях по мукам Константину Анатольевичу и Оле – когда у той было время послушать.
Как-то так вышло, что лед между Любкой и Константином Анатольевичем с Олей растаял очень быстро. Одна Александра дольше всех держала глухую оборону: ревновала дочь к «тете Любе», отца – к «Любаше», дичилась, никогда не ела того, что готовила Любка, благо во время дежурств перекусывала в госпитале (а когда была дома, то готовила себе сама). Женщины почти не разговаривали, по утрам, столкнувшись в коридоре или на кухне, обменивались лишь короткими неприязненными кивками.
И вот теперь вдруг Любка сама предлагает ей что-то рассказать!
Хлопнула дверь – Оля убежала. Александра нахмурилась: что за спешка? Даже не поцеловала мать перед уходом! Никогда такого не было в заводе. Все-таки общение с Любкой оказывает на Олю неблаготворное влияние…
Да разве только в Любке дело? Боже мой, в каком кругу вращается девочка! Раньше тех, с кем Оля теперь сидит рядом в университетских аудиториях, даже близко не подпустили бы к Большой Покровской улице! А нынче «новая советская молодежь» по выходным дням шестого, двенадцатого, восемнадцатого, двадцать четвертого и тридцатого числа каждого месяца, ведь воскресенья давным-давно «отменили» – валом валит по улице Свердлова (на манер прежней Покровки ее называют Свердловкой), осыпая ее семешной лузгой, горланя песни, оглашая округу ужасным энским простонародным заречным говором, ведя себя преувеличенно громогласно и развязно, то и дело сворачивая в многочисленные пивные, открытые на Свердловке тут и там, а иной раз заглядывает в «Первый гастроном»… (Ах, как блаженно помнились Александре его витрины, уставленные сладостями: шоколад «Жорж Борман», пьяная вишня, вафли-пралине и «лоби-тоби»… А его залы, благоухающие душным кофейным ароматом – «Мокко», «Аравийский», «Ливанский»… Вот именно!!!) А выходит оттуда отнюдь не с пакетиком унылых советских сладостей (ириски либо «подушечки», раньше их покупало только простонародье, а теперь всякий за счастье сочтет, если талоны на эту тоску тоскучую раздобудет), но с чекушкой водки, которую компания и разопьет за углом, ничуть не стыдясь стоящего неподалеку милиционера.
Эх, да что им в том милиционере?! Кто его боится, кто принимает всерьез, несмотря на его грубость и оловянные глаза? Вот городовых – тех все боялись, даром что они называли даже нарушителей и преступников «господами» и то и дело брали под козырек…
А впрочем, Александра что-то слишком углубилась в ненужные воспоминания. Давно пора перестать вспоминать «прежние времена», от этого только еще хуже на душе становится. Вообще жить не хочется, словно в гроб тебя заталкивают, в огромный гроб, где уже почти двадцать лет лежит целая страна – Россия…
Она покосилась на Любку, которая угрюмо возила тряпкой по плите, вытирая белые капли жидкого теста. Неряха несчастная. Сколько налила… Ну, что она там хотела рассказать? Молчит. Но не спрашивать же ее первой!
Александра допила чай и пошла в ванную. Колонка была уже горячая (хорошо, что Любка встала раньше!), и Саша с удовольствием постояла под душем (ах, как она любила горячий душ!), замочила кое-какое белье, чтобы потом постирать, и вернулась на кухню, плотнее завязав халат. Она надеялась, что Любка уже убралась в свою боковушку. Сейчас еще стакан чаю выпить – и можно собираться. Сегодня особенный день – такой печальный, но такой дорогой Александре…
Надо еще успеть в церковь зайти, свечки поставить. Жаль, что на Петропавловском кладбище храм закрыт. Куда бы пойти, чтобы поближе? Столько теперь храмов порушено да закрыто, просто беда!
– Ты правда не знаешь, куда Оля ушла?
Голос Любки словно бы ткнул между лопаток, заставил вздрогнуть. Александра обернулась с высокомерным выражением:
– Разумеется, нет. Знала бы – не спрашивала бы!
Любка кивнула и снова умолкла. Нет, вот же противная какая, чего душу тянет?!
– А ты знаешь? – не выдержала, унизилась-таки до вопроса Александра. – Ну так скажи, ты же обещала.
Любка вскинула глаза. То смотрела в пол, а теперь уставилась на Александру, и на лице ее снова мелькнуло то же странное выражение, что и прежде.
Да Боже мой, что же это? Жалость никак?!
– Сегодня комсомольцы будут сносить памятники на Петропавловском кладбище, – сказала тихо. – Там решено парк разбить. Сначала сломают памятники, потом могилы… – Она сглотнула, словно подавилась, и Александра еле расслышала слово «убирать». – А потом, в апреле, деревьев насадят. Сегодня начнут… от самой церкви, с восточной стороны.
Какие-то мгновения Александра смотрела на Любку неподвижно, не в силах взять в толк, о чем та говорит. Потом прижала руки к груди и тяжело села на стул:
– Памятники ломать? Могилы убирать? И… его могилу тоже?!
Любка резко отерла краем ладони глаза, внезапно заплывшие слезами.
* * *О том, что Дмитрий собирается зайти на рю Дебюсси, милейшая теща уж точно не могла знать. Он даже Татьяне не говорил, что собирается туда. Он, если честно, туда вообще и не собирался! Ноги сами принесли.
Этот дом на небольшой улице Дебюсси, что неподалеку от Сен-Жермен, ничем особенным не отличался от своих соседей справа и слева. Высокие, глубоко утонувшие в нишах окна; внизу магазины или бистро; полосатые маркизы над окнами, стулья, выставленные на панель, вывески, хоть и не украшенные неоновыми светящимися трубками (это могли себе позволить только самые богатые владельцы, скажем, на бульваре Сен-Жермен, а здесь, на Дебюсси, публика толклась все же чуточку попроще), но привлекающие внимание: чайный салон, книжная лавка, кондитерская, обувная и шляпная мастерские, куафер… Ну и все такое. Между двумя магазинчиками: винным и дамского белья – синяя дверь с чугунной кованой решеткой, невзрачная табличка на русском языке: «Общество возвращения на родину». Рядом пришпилена картонка, на которой приписано от руки и почему-то по-французски: «3-me étage» – третий, мол, этаж.