Полная версия
Осень на краю
– Приходилось, – так же сухо ответствовал Тараканов. – Вы на что намекаете? Мол, кабы не взял я господина Кандыбина на службу в редакцию, так он и по сю пору был бы жив? Ну, знаете, коли суждено тебе задохнуться, так хоть комаром, а подавишься. Вполне возможно, что служба в редакции тут вовсе ни при чем.
– Напомню, что репортер ваш не комаром подавился, а был удушен совершенно конкретным человеком, – вежливо возразил Охтин. – И у меня нет ни единого сомнения, что это имело отношение если не к его репортерской службе, то уж точно – к странным играм с объявлениями беженцев. – Он взял из стопы объявлений, написанных женским почерком, одно и снова прочел его вслух: – «ФРАНЦУЖЕНКА, БЕЖЕНКА ИЗ ВАРШАВЫ, ищет урок. Рождественская ул., дом Андреева, m-lle Pora. Видеть можно от 11 до 2 часов дня и от 6 до 8 вечера». – Поднял глаза, подождал, испытующе глядя то на Шурку, то на Тараканова. – Ну, господа! Неужели вы не видите, не замечаете ничего странного?
Тараканов пожал плечами:
– Вам кажется странным, что француженка могла оказаться беженкой из Варшавы? Не вижу в этом ничего особенного! Чего только в жизни не бывает!
И тут Шурку осенило:
– Да нет! Штука в том, что Кандыбин был убит на Рождественке! Правильно, да? Я угадал?
– Угадали, – просиял улыбкой Охтин, и вдруг оказалось, что он никакой не невзрачный, а очень даже привлекательный человек. Улыбка у него была ослепительная, зубы – ну просто отборный жемчуг! – Да, все дело именно в Рождественской улице.
– Ну, господа хорошие, – разочарованно развел руками Тараканов. – Это несколько-с натянуто-с, позвольте вам заметить. Рождественка – она эвона какая длинная. При чем же тут француженка из Варшавы – и мой репортер? В огороде бузина, а в Киеве дядька.
– Иван Никодимович, Рождественка длинна, слов нет, и домов на ней несколько десятков, однако дом Андреева всего один, – терпеливо проговорил Охтин, и Тараканов даже руками всплеснул:
– Мать честная… Ночлежный дом! Кандыбин был убит около ночлежного дома!
– Совершенно верно. А мамзель Пора… – Он вдруг осекся, помолчал, потом снова заговорил: – Она, стало быть, называет в качестве своего местожительства именно дом Андреева … Вы можете представить себе француженку, пусть даже из Варшавы, которая живет в ночлежке Андреева? На дне, так сказать. До сего небось и господин Горький своей ширококрылой, словно его буревестник, фантазией не смог бы дойти!
– В самом деле, превеликие странности… – пробормотал Тараканов, снова и снова вчитываясь в объявление. – И как я сразу не заметил…
Шурка в это время просматривал другие объявления. Его взгляд давно уже зацепился за одну мелочь, только он никак не мог решить, стоит на нее обращать внимание Охтина или нет. Однако все же решился.
– А еще тут двойки кругом, – пробормотал он. – Может, конечно, это случайность…
– Какие двойки? – остро глянул Охтин.
– Да самые обычные, – Шурка потряс пачку объявлений. – В каждом из них есть цифра «2». Да вы сами взгляните, господа!
Господа немедля склонились к объявлениям и удостоверились, что и впрямь – в каждом из них имела место быть двойка. Либо в номере дома, либо квартиры, либо во времени, указанном для встречи. В объявлении Ж. Немченко двойка присутствовала в составе номера квартиры «20», но тоже присутствовала!
– Совпадение? – встревоженно спросил Тараканов.
– Да кто его знает, – озадаченно пожал плечами Охтин. – Надо поразмыслить. Однако приметливы же вы, господин Русанов! – повернулся он к Шурке. – Думаю, такую мелкую деталь только гимназист и мог заметить.
– Вы, наверное… – начал было Тараканов, как вдруг осекся и явно смутился.
Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы постигнуть смысл недоговоренной фразы: «Вы, наверное, сами двоечник, оттого эту цифру сразу и примечаете?»
Шурка покраснел от возмущения.
Безобразие какое! Конечно, на медаль он не тянул, ни на золотую, ни на серебряную, ни на жестяную, да и вообще отличником его назвать было бы сложно, однако двойки, иначе говоря, неуды, у него были только по физике. Ну и по математике. А также по химии. Ну так что ж? По складу ума своего Шурка Русанов был явный гуманитарий! Впрочем, по истории у него тоже встречались двойки… Один его ответ на экзамене по истории, касаемый Войны Алой и Белой розы, вообще вошел в анналы первой мужской энской гимназии, поскольку Шурка Русанов оскорбленно спросил преподавателя: «Я не понимаю, а при чем тут цветы?»
И все-таки намек Тараканова, даже невысказанный, следовало считать бестактным. Да-с, бестактным! Поэтому Шурка принял высокомерный вид и процедил сквозь зубы:
– Пишу я, во всяком случае, без грамматических ошибок, не то что этот ваш… И заметка «Вильгельмов ждут!» написана мною самостоятельно от слова до слова!
– Да, кстати! – спохватился Тараканов. – Мы совсем забыли, отчего, собственно, сыр-бор разгорелся. Значит, вы продолжаете настаивать на авторстве… А ведь можно очень просто выяснить, правду вы говорите или, пардон, несколько преувеличиваете свои возможности.
– А, понимаю, – хмыкнул Охтин. – Желаете провести следственный эксперимент, как это называется в нашем ведомстве?
– Вот именно, – азартно кивнул Тараканов. – Коли уж отсутствует возможность сличения почерков, стало быть, нужно сличить стиль. Садитесь-ка вот сюда, молодой человек… Кстати, как вас звать-величать прикажете?
– Шу… – начал было наш герой, однако спохватился и изрек: – Александр Константинович.
– Ох ты Боже мой! – вздохнул Тараканов, но спорить не стал: – Садитесь, значит, сюда, Александр Константинович, за мой стол, берите ручку, бумагу и извольте начать писать.
– Что же именно? – удивился Шурка, хватая редакторскую ручку, обыкновенную гимназическую «вставочку» (нет, не гусиное перо… но и не автоматическое, цена на которое в иных писчебумажных лавках доходила до пяти, а то и десяти рублей!), с изрядно обронзовевшим от частого писания фиолетовыми чернилами перышком «рондо». – Диктовку, что ли?
– Да нет, – ухмыльнулся Тараканов. – Сочинение на вольную тему.
– Что?!
– Да-да. Соизвольте-ка прямо сейчас, не сходя с места, представить мне заметочку – неважно, какого размера, даже лучше не слишком длинную, чтобы времени не терять, – на любую житейскую тему. Конечно, ежели она будет коим-то образом касаться войны, совсем хорошо. Но, впрочем, сие не обязательно. Мне главное – ваш навык проверить. Коли вы про Вильгельмов и впрямь сами написали, задача сия для вас трудности не должна представить!
– Лихо! – одобрил Охтин. – Лихо придумано!
Шурка растерянно уставился в чистый лист. Ничего себе задачка! И впрямь лихая! Что же делать? Как же быть? Про что написать? Он чувствовал себя необстрелянным новобранцем, внезапно очутившимся на поле сражения без всякого оружия и боезапаса. Как на экзамене, когда вытягиваешь невыученный билет…
И тут его вдруг осенило догадкой. Он знает, о чем написать! И это будет, будет связано с войной!
Он обмакнул ручку в чернильницу, полную почти до краев, набрал от волнения чрезмерно много чернил и, стараясь поначалу не слишком надавливать, чтобы из-под пера не летели мелкие кляксы, начертал заголовок: «Позиционная война». Подчеркнул его волнистой линией, потом еще мгновение подумал, обвел взглядом Тараканова и Охтина, которые смотрели на него во все глаза, радостно засмеялся, чувствуя какой-то незнакомый возбуждающий холодок во всем теле, – и, отрывая перо от бумаги лишь затем, чтобы макнуть его в чернильницу, принялся быстро-быстро писать.
«Позиционная война развернулась на первом участке фронта! Сейчас, конечно, период решительных боевых действий. В главной квартире неприятеля идет полным ходом подготовка к генеральному сражению, кое будет иметь место быть в первых числах июня. Рядом с привычной для нас картой военных действий вывешено также объявление о мобилизации.
Волнением охвачены как новобранцы, коим первый раз предстоит показать себя в боях, так и ветераны, вполне готовые к демобилизации.
Со своего наблюдательного пункта неприятель все внимательней озирает наши тесно сомкнутые ряды и порой ведет ураганный огонь, как бы мечтая их проредить. Малейшее сношение между армиями находит свое отражение в официальном органе неприятеля, а это грозит частичным успехом неприятеля с захватом наших в плен или даже заключением в лагерь военнопленных.
На всякий случай самые неустойчивые бойцы переведены в тылы наших армий. На передовые же рубежи выведены только снайперы, в любую минуту готовые вступить в стычку с неприятелем, отразить грубое нарушение нейтралитета, провести дипломатические переговоры и, конечно, стойко держаться под массовым огнем артиллерии. Когда начинается наступление неприятеля по всему фронту, вся надежда на наших снайперов. Впрочем, не дают оплошки и ратники второго разряда, которые уже поднаторели в сражениях, и они если не вступают в бой сами, то без задержек передают подкрепление тем, кому грозит поражение от неприятеля. Какое счастье, что в наших рядах нет изменников и перебежчиков! Да, противник окончательно рассвирепел, и легко вообразить, с каким нетерпением мы ежедневно ждем сигнала к отступлению неприятеля, что означает затишье между боями. Но мы верим, что когда-нибудь наступит временное перемирие. Для тех же, кто все-таки потерпит поражение, всегда остается возможность сделать попытку отбить потерянные позиции. Главное, чтобы не было капитуляции, все остальное мы выдержим!»
Шурка оторвался от бумаги, быстро перечитал написанное.
– Ну что, готово? – нетерпеливо спросил Тараканов, а Охтин уже и руку протянул…
– Еще минуточку, – попросил Шурка, схватил другой листок и быстро-быстро застрочил на нем. Наконец вздохнул, оглядел написанное и скромно протянул первый листок Тараканову: – Ну вот, смотрите.
Тараканов прочел скоро, поднял брови, но ни слова не сказал и передал листок Охтину. Тот прочитал еще скорей, тоже поднял брови и уставился на Шурку:
– Разгадка во втором листке, я правильно понял?
Шурка кивнул и отдал ему второй листок, на котором значилось:
«ВОЕННЫЙ СЛОВАРЬ ГИМНАЗИСТОВ
Участок фронта – гимназия или реальное училище.
Позиционная война – занятия в классах.
Период решительных боевых действий – конец четверти или трети.
Генеральное сражение – годовые экзамены.
Карта военных действий – расписание уроков.
Объявление о мобилизации – расписание экзаменов.
Сношение между армиями – разговор во время урока.
Официальный орган неприятеля – кондуит.
Главная квартира неприятеля – учительская.
Новобранцы – ученики начальных классов.
Ветераны – ученики выпускных классов.
Демобилизация – окончание гимназии.
Частичный успех неприятеля с захватом в плен – оставление после уроков.
Лагерь военнопленных – гимназический карцер.
Наблюдательный пункт неприятеля – кафедра.
Ураганный огонь противника – беспощадное становление «единиц».
Проредить ряды армии – не допустить кого-то к экзаменам.
Неустойчивые бойцы – неуспевающие.
Тылы наших армий – «камчатка», задние парты.
Передовые рубежи, передовая линия окопов – передние парты.
Снайпер – отличник.
Стычка с неприятелем – ответ с места.
Грубое нарушение нейтралитета – неожиданный вызов к доске.
Беглый огонь неприятельской артиллерии – массовый опрос.
Вести дипломатические переговоры – разговаривать с учителем с целью выиграть время или потянуть до звонка.
Наступление неприятеля по всему фронту – опрос за весь курс.
Ратники второго разряда – второгодники.
Передавать подкрепление – передавать сдувалку.
Измена – ябеда.
Перебежчик – ябедник.
Сигнал к отступлению неприятеля – звонок с урока.
Затишье между боями – перемена.
Временное перемирие – каникулы.
Попытка отбить потерянные позиции – переэкзаменовка.
Капитуляция – исключение из училища».
– Мать честная! – сказал Тараканов. – Вот это да…
– А сдувалкой теперь что же, шпаргалку зовут? – удивился Охтин. – Ишь ты! В наше время такого слова не было.
– В наше тоже, – подтвердил Тараканов. – Но не в этом закавыка… Слушайте, Русанов, что же мне с вами делать?
– А что? – спросил Шурка с замиранием сердца. – Вы все еще не верите, что про Вильгельмов я писал?
– В том-то и штука, что верю… – сердито сказал Тараканов. – Нет сомнений – писали вы! И даже верю, что именно на пенечке, одним духом. Но беда вот какого рода – гонорар я уже выплатил покойному Кандыбину, и назад его изъять, сами понимаете, не представляется возможным. К Малинину просить деньги обратно я тоже не могу идти. Как же нам поступить, а, Александр Константинович?
– Да ерунда! – махнул рукой абсолютно счастливый Шурка. – Гонорар ерунда! Хотите…
Он чуть не сказал: «Хотите, возьмите себе заметку про позиционную войну в гимназии, хотите, я вам еще сто заметок напишу… только печатайте их, только печатайте! Бесплатно!» – но осекся, потому что постеснялся: «Подумаешь, что я, шедевры пишу, что ли, так навязываться? Тоже мне, знаменитый журналист Влас Дорошевич нашелся!»
Тараканов и Охтин переглянулись.
«Небось думают – ну и наглец!» – решил Шурка и вовсе стушевался. Уходить пора, вспомнил он… Пора, а неохота!
– Поступим так, – предложил Тараканов. – Я вас возьму к себе на работу, репортером. Будете заметки писать, а я вам стану несколько переплачивать, чтобы ту сумму, ну, за Вильгельмов, покрыть постепенно. Однако на слишком высокие гонорары не рассчитывайте, понятно?
Шурка уставился на него вытаращенными глазами. Что он говорит?! Не может быть, Шурка, конечно, ослышался…
Охтин что-то сказал и протянул ему руку. Шурка руку машинально пожал, но ушам своим опять не поверил и тонким голосом переспросил:
– Что вы сказали?
– Я сказал: рад с вами познакомиться, господин Перо! – любезно повторил Охтин.
* * *Чего-то в таком роде следовало ожидать. Глупо было надеяться, что от нее вот так просто отступятся! И тем не менее Лидия какое-то время ощущала себя в полной, блаженной безопасности… Словно птица, которая летит себе и летит, даже не подозревая, что где-то, в болотной тине, в камышах, сидит охотник с ружьецом и медленно, с гнусным наслаждением, выцеливает свободный полет, чтобы прервать его метким выстрелом… Птица падает в воду, трепеща от боли и мучительного ужаса, не понимая, что произошло, бьет крыльями по воде, вытягивает шею, раскрывает клюв в последнем усилии поймать уходящую от нее жизнь, словно она – мошка, всего лишь проворная мошка, за которой можно погнаться и схватить… Но нет, мошка-жизнь, воля, свобода уже упорхнули от нее… тинистая вода вот-вот сомкнется над шелковистой головой… И как будто этого мало судьбе, охотник, подбивший птицу, подходит к ней, хватает за горло и сворачивает голову набок. А потом пристегивает к своему ягдташу, и птица болтается на его поясе, свесив лапы и нелепо болтая скрученной головой на ставшей странно длинной шее…
Почему-то именно вот так – подстреленной птицей со свернутой шеей – представляла себя Лидия Шатилова после того, как к ней пришел сормовский рабочий Илья Матвеевич Силантьев и передал привет от доктора Туманского.
Вот уж на кого, на кого, а на Силантьева она бы в жизни не подумала, что он социалист, эсер или большевик, черт их всех разберет! До этого она видела его всего лишь раза три. Ну, от силы – четыре. Силантьев выглядел скорее как благообразный, богобоязненный крестьянин, чем как пролетарий, тем паче – пролетарий, обуреваемый жаждой свержения существующего строя. И когда после исчезновения Андрея Туманского сыскной полиции и охранке стало известно, какой на самом деле медициной занимался так называемый доктор, и начали они шерстить всех прежних знакомых Туманского, особенно ближних, бывавших, по показаниям квартирной хозяйки, у него на квартире, о Силантьеве даже и не упоминал никто.
Лидию Николаевну тоже обошли вниманием. По счастью! Потому что в этом случае открылась бы, пожалуй, картина поинтересней, чем связи с рабочими.
Вот именно – связи!
Но обошлось…
Вместе с остальными членами профсоюзного комитета сормовичей Силантьев бывал в доме у Шатилова, который, даже после того, как его обманул пригретый им Туманский, не утратил охоты заигрывать «с народишком». Лидию муж тоже заставлял присутствовать на встречах с «профсоюзниками», и она подчинялась, хотя терпеть этого не могла и дивилась не только Никите, но и сыну, Олегу, для которого, такое впечатление, разбирательство во всевозможных «народных нуждах» составляло если не наслаждение, то, во всяком случае, интерес. И тем не менее бывать на собраниях Лидии приходилось – как председательнице дамского комитета Сормова.
Фрондерство среди интеллигенции вошло еще в б́ольшую моду, чем в довоенные годы. Прочие комитетчицы, жены инженеров, были женщины передовые, прогрессивные, то и дело заводили разговоры о производственных делах, ну и госпоже председательнице пришлось приучиться болтать не только о модах или литературных новинках, но и «болях и радостях рабочего класса» – так это называлось. Слушать обожаемого Лидией Кузмина – «Если бы я был твоим рабом последним, и сидел бы я в подземелье, и видел бы раз в год или два года золотой узор твоих сандалий, когда ты случайно мимо темниц проходишь…» – им казалось отсталым и пошлым. А про «вонючие онучи», как в глубине души, ума и сердца называла заигрывания с пролетариями Лидия, – сколько угодно!
Ну что ж, с волками жить – по-волчьи выть.
Приходилось выть на заседаниях дамского (!) комитета про «онучи».
Очень хорошо принимались прогрессивными инженершами те прибаутки-рассказки, которые Лидии удавалось услышать именно от Силантьева.
На собраниях, устраиваемых Шатиловым, он сидел и благостно улыбался, в шумные споры не вмешивался, главному инженеру никогда не противоречил. Только изредка, стоило разгореться спору, он, словно и невпопад, словно для того лишь, чтобы повеселить собравшихся, пересказывал какие-то смешные истории, услышанные от неведомых знакомых.
– Вот какая была в Балахне на днях история: началась драка среди парней, потом пристали мужики, и в конце концов дралась чуть ли не вся улица. В ход пошло все, что может служить оружием: колья, вилы, топоры, ножи, кастеты, трости. Некоторые были вооружены даже шилом. Один парень, убегая от преследующих его и видя, что дело его плохо – могут догнать, пустился на хитрость: сбросил с себя куртку, а сам, пользуясь темнотой, юркнул в ближайший двор. Преследователи думали, что это упал и лежит преследуемый, и набросились на пальто. Пальто обратилось, как впоследствии выяснилось, в решето: все было исколото. Многие из сражавшихся оказались потом в больнице. Один изранен куда как серьезно, и очень возможно, что умрет. Спросите, из-за чего же началась вся каша? Да ни из чего. Или, вернее, из-за «кислушки». Ведь в окрестностях Сормова во многих селениях варят особый напиток – «кислушку», а сваривши – пьют, а напившись – дерутся. Я не знаю, из чего варят «кислушку», но, кажется, основная составная часть – дрожжи. Употреблявшие напиток говорят, что «кислушка» – препротивная вещь, но опьянеть от нее можно… получше, чем от водочки. И еще одно свойство у «кислушки» – она человека в бешенство вводит. «Бывало, когда он водку пил, – рассказывала одна баба о своем муже, – то никогда пьяный не буянил, а выпил в прошлый раз не больше трех бутылок «кислушки», так погляди-ка, что накуролесил: печку изломал, перину топором изрубил…» Туго в наших краях трезвость прививается! – нравоучительно заканчивал Силантьев.
И все принимались обсуждать неискоренимую тягу в русском народе к пьянке, и кто-то непременно вспоминал Владимира Мономаха, мол, Руси есть веселие пити, не можем без того жити, и в этом сходились все единодушно – о прежнем же споре забывали. Потому-то Шатилов и смотрел на Силантьева с умилением, привечал, хвалил за умение разрядить всякую обстановку, называл его оплотом державы, прочил, что в будущем такие вот умеренные демократы из народа украсят любой правительственный кабинет своей житейской, глубинной мудростью…
Лидии Илья Матвеевич тоже в общем-то нравился. А Олег его отчего-то терпеть не мог и называл горьковским старцем Лукой. А еще чаще – Платоном Каратаевым и Иудушкой Головлевым. Честно говоря, пытаться понять, отчего эти три столь различных литературных персонажа слились в голове сына в нечто единообразное, у Лидии не имелось никакой охоты. Со своими бы делами разобраться!
А впрочем… Если честно, если совсем уж положа руку на сердце сказать, то ни с чем особым разбираться ей не приходилось, поскольку дел вовсе не было. После гибели Бориски и исчезновения Андрея Туманского, последнее «партийное поручение» которого ей пришлось-таки выполнить прежде всего потому, что оно доставило ей несравненное наслаждение чувством власти над семейкой Русановых, а главное – над Константином, из-за которого Лидия лет двадцать назад чуть жизни себя не лишила – сейчас уж точно не стала бы из-за него в Волгу кидаться, так что верно говорят, мол, все на свете относительно! – так вот, после того как этот «социал-революционный» период в ее жизни закончился, жила она скучно, уныло, однообразно, пробавляясь разве что тем, что чрезмерно часто бывала у Русановых, зная, что все они как один ее на дух не выносят. Лидия не сомневалась, что Constantin noble, благородный Константин, не выдал ее ни деткам, ни сестрице Олимпиаде Николаевне, но вовсе не потому, что пощадил Лидию, ее реноме в глазах семьи, – щадил он прежде всего собственное реноме, развратник несчастный, двоеженец пакостливый, лицемерный Тартюф! – и с трудом скрываемая неприязнь к ней проявляется у всех Русановых как бы интуитивно. Однако ей было плевать на их неприязнь. Чем хуже, как говорится, тем лучше! Бывать у них, наблюдать за ними было чуть ли не единственным лекарством от мертвящей скуки, владевшей всем существом ее после исчезновения из ее жизни Бориски и Туманского.
Ей не хватало этой парочки отъявленных злодеев! Среди так называемых «порядочных людей» Лидия Николаевна Шатилова, отчаянная авантюристка, как и все сестрички Понизовские (нет, в семье не без урода, добродушная корова Олимпиада тому свидетельство), чувствовала себя белой вороной. Ей не хватало грубой страсти Бориски и собственных стонов, которые она испускала в его объятиях. Ей не хватало утонченного интриганства Туманского и своей постыдной зависимости от того и другого. В каком-то иностранном журнале Лидия вычитала о теориях модного в Европе доктора Захер-Мазоха и теперь с извращенным удовольствием (с таким же почти, с каким раньше в глубине души называла себя шлюхой) именовала себя мазохисткой.
И все же она переоценила собственную жажду страданий и свой пресловутый авантюризм! Потому что, когда Илья Матвеевич Силантьев однажды явился в дом управляющего заводом – якобы повидаться с господином Шатиловым (в то время как каждая собака в Сормове знала, что управляющий по вызову хозяев завода отбыл в Москву), а потом выяснилось, что ему нужна Лидия Николаевна, – у нее и возникло это ощущение себя подстреленной птицей со свернутой набок головой. Никакой радости и оживления, обещанных доктором Мазохом!
– Я ведь на самом деле к вам, – как-то особенно просветленно улыбаясь (при виде его улыбки Лидия вспомнила Иудушку Головлева, с которым сравнивал Силантьева сын), проговорил Илья Матвеевич. – Мне один ваш знакомый сказывал привет вам передать.
Черт знает почему, Лидия подумала в ту минуту о Мистакиди – молодом инженере сборочного цеха, среди предков которого были греки, оттого он и носил такую фамилию, красивом, словно Патрокл или Эней. «Эллинский ирой» явно готов был пофлиртовать с обворожительной мадам Шатиловой… ну а она в его присутствии начинала чувствовать, что возрождение к жизни все же для нее возможно. А пуркуа па?!
– Знакомый? – вскинула Лидия брови, и голос ее зазвенел кокетливо и возбужденно. – Какой еще знакомый?
– Андрей Дмитриевич Туманский. Помните такого?
У Лидии упало сердце, а сама она упала в кресло. Потрясение было настолько сильным, что не нашлось даже сил прятаться за дешевые уловки типа: ах-кто-это-я-и-думать-забыла-про-этого-господина. Она полулежала в кресле, мелко, часто дышала, вглядываясь в добродушное лицо Силантьева, и страстно жалела, что не обзавелась в свое время (хотя шашни с отпетым боевиком Бориской вроде бы впрямую располагали к этому!) оружием. Убить его, убить… – вот единственное, чего ей сейчас хотелось.
Потом кровавая муть отошла от глаз, а кровавый, железистый вкус во рту как-то поутих.