Полная версия
Поцелуй с дальним прицелом
В ее честь он совершал многие подвиги: он спасал людей, уводил их из России. А также совершал деяния, которые трудно назвать подвигами. В ее честь он убивал… Мне это точно известно. Я знала многих из тех, кого он убил, начиная с того бесконечно мерзкого матроса, который попался нам близ Кронштадта… Да ведь и ее саму он тоже убил – и все так же – в ее честь!
О Господи. Я опять сбилась с пути моих мыслей. Я начала писать о том, что он по-прежнему юношески строен, походка его легка и порывиста. Собственно, я узнала его именно по этой походке: он не идет, а летит, даже как будто взмывает над землей при каждом шаге. Правда, меня удивило, что у него больше нет седины. Боже, подумала я, неужели он покрасил волосы?! Какая пошлость – мужчина с крашеными волосами!
Я велела шоферу обогнать его и подождать у перекрестка, а сама высунулась из окошка и уставилась на него, и не отводила взора все время, пока он шел мимо.
Он меня не заметил. А если и заметил, то не узнал.
Надо думать! Восьмидесятипятилетняя женщина так же напоминает двадцатилетнюю, как… Думаю, не стоит ломать голову над поиском сравнений, потому что никаких сравнений тут вообще невозможно подобрать. Правда, зрение у меня осталось очень острым, я спокойно обхожусь без очков, поэтому убеждена: он не покрасил волосы, это был тот же натуральный, удивительный темно-русый цвет. И он помолодел, удивительно помолодел, как если бы испил некоего напитка вечной молодости (может быть, завещанного ему Анной)! Худое лицо свежо и молодо, яркие серые глаза сияют как раньше… совершенно как раньше, то есть в то время, когда он разбил мне сердце. Я думала, оно никогда не заживет, думала, что никогда не соберу осколков… но ничего, я уврачевала эту рану, склеила осколки… вот только кто-нибудь объяснил бы мне, зачем, ради чего я это сделала? Неужели только ради того, что наплодить такое множество народу, которое могло бы заселить мой обожаемый Мулен и превратить это место, чудеснейшее, тишайшее место на свете, в «классный городишко», как выражаются они, мои внуки и правнуки…
Иногда я ненавижу своих потомков. Думаю, они тоже ненавидят меня – старую рухлядь (эти словечки тоже из их вокабулярия!), которая зажилась на свете и никак не подпускает их к счастью. Счастье – это те восемнадцать миллионов франков, или три миллиона долларов, которые достались мне от моего первого мужа и которые течение времени только приумножило. Эти деньги составляют мою собственность, и после моей смерти их унаследует вся эта свора. Кто бы только знал, что на этом свете, где мне совершенно нечего делать и где ничто не представляет для меня интереса (строго говоря, для меня даже самая жизнь не представляет никакого интереса с той новогодней ночи 1920 года, когда он отверг меня, когда сказал, что я не нужна ему!), меня держит только яростное нежелание доставить удовольствие моей семье. Вся эта орава с нетерпением ждет моей смерти…
Где-то совсем недавно я прочла такую фразу: «Тот, кто завещает свое имущество врачу, недолго проживет». Я здорово посмеялась. Наверное, мне следовало бы опасаться своих потомков, ведь среди них, особенно среди внуков, есть сущие мизерабли… да и меж особей женского пола встречаются, как выразилась бы одна из моих русских полузабытых нянек, настоящие оторвы. Знали бы они, дурачки и дурочки, что я только благословила бы ту руку, которая прекратит мои земные мучения! Но никто из них так и не решился сделать роковой шаг и приблизиться к богатству, отодвинув единственную преграду, которая стоит на пути, – меня. А впрочем, думаю, это истекает не из недостатка решимости или жестокости, не из любви ко мне (ха-ха!), а просто из трезвого расчета. Ведь, пока я жива, сумма сохраняется в целости и на капитал начисляется солидный процент, а после моей смерти он будет раздроблен, так что каждый лишний день моей жизни увеличивает личное достояние каждого из этих обормотов.
Еще вчера я была уверена, что мои потомки еще годика два-три поскрипят зубами от злости на меня, но сегодня произошла эта встреча. И это значит только одно: час мой вот-вот пробьет. Срок мой иссякнет, нить моей жизни будет перерезана. Это сделает он…
Если когда-то кому-то попадут в руки мои записки, ему придется здорово поломать голову, прежде чем он хоть что-то в них поймет… А почему я вообще уверена, что кто-нибудь прочтет мои записки? Ведь я пишу по-русски! Никто из моих потомков не знает этого языка. Ни у кого из них не было желания знать хоть слово по-русски, а я не пыталась это желание пробудить. Зачем? Чужая, давно ушедшая жизнь, этакий бытовой и этнографический плюсквамперфект. Теперешняя Россия – только название. Той страны давно нет. Одну из моих внучек зовут так же, как меня: Викки. Но смешно думать, будто между мной и этим младенцем есть хоть какое-то сходство. А впрочем… кто знает! Время покажет.
Время, которого у меня нет, потому что я сегодня видела свою смерть.
Конечно, каких бы словес я тут ни накрутила, я еще не выжила из ума настолько, чтобы верить, будто встретила именно того человека, которого знала когда-то и любила всю жизнь. Молодость невозвратима, и даже его не пощадило время, как оно не щадит никого. Может быть, его вообще уже нет в живых. Сегодня я встретила его призрак, вот что. Баунти… кажется, так его называют суеверные англичане. Призрак, который предвещает смерть.
В данном случае – мою смерть.
Правда, вот что мне очень странно: разве призраки носят джинсы и черные кожаные куртки? И разве призраки живут в реальных домах по адресу рю де Фобур-Монмартр, тридцать четыре, куда они попадают отнюдь не сквозь стену, а через вполне материальную дверь с кодовым замком и с табличкой: «Nikita А. Cherchneff. Advocat».
Когда-то, давным-давно, и я входила в эту дверь!..
Франция, Париж.
Наши дни
Похоже, назревал международный скандал.
Негритянка была какая-то слишком уж большая… Алёна и сама-то барышня выросла не маленькая: и ростом взяла, и весом (хотя за последние годы от его излишков удалось избавиться путем постоянных и, не побоимся этого слова, титанических усилий), и вообще – у советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока…
Так ведь это на буржуев! А негритянка была отнюдь не буржуйкой, а типичной бебиситтер, каких в Париже, да и во всем цивилизованном мире хоть пруд пруди. Бебиситтер – это тот, кто сидит с бебиком, с ребенком, а попросту говоря – нянька. Некоторое представление о няньках-негритянках Алёна имела – ну как же, еще в детстве чуть ли не наизусть знала «Убить пересмешника», а потом «Унесенные ветром» стали одной из любимейших ее книг, – но никакой параллели невозможно было провести между Кэлпурнией, Мамушкой – и этой черной фурией.
Ох и черная же она была!.. Алёна даже растерялась, увидев столь близко так много разъяренной черноты.
Кожа у негритянки была гладкая-прегладкая, глаза в очень белых белках казались не черными, не карими, а густо-лиловыми, губы оказались почему-то серые – то ли от злости, то ли от холода. Между прочим, начало июля не в самом северном на свете городе Париже выдалось ветреным, дождливым, прохладным, в пределах от пятнадцати до двадцати градусов, никак не выше, поэтому теплолюбивая африканка надела кожаное платье темно-шоколадного цвета, чудилось, сделанное из кожи другой негритянки, небось тоже не угодившей этой фурии и растерзанной, а может быть, даже и съеденной ею… А недальновидная барышня, явившаяся из страны русских морозов, тряслась в своих коротких бриджиках, эфемерных шлепанцах и топике, на который она, выходя из дому, все же догадалась набросить ажурную белую кофточку. Ничего более теплого у нее с собой просто не было (куртку забыла, растяпа!), а попросить кофту потеплей у приютившей ее в Париже знакомой она постеснялась.
Алёна так озябла, что даже губы у нее не шевелились: к ним словно примерзла неуверенная полуулыбка, а негритянка наверняка думала, что Алёна над ней насмехается, а потому поддавала жару. Она бранилась без остановки несколько минут, потом умолкла – видимо, чтобы перевести дух, – и Алёне удалось-таки вклинить в эту паузу жалкую попытку оправдания:
– Жё не компран па! Мадам, жё не компран па! Я не понимаю!
– Компран па, компран па! – передразнила негритянка, а потом повернулась к Алёне спиной, выставила свой и без того довольно-таки оттопыренный зад и сильно похлопала себя по нему, причем удары по туго обтянутой шоколадной кожей попе выходили какими-то очень уж хлесткими, даже звонкими, а когда Алёна увидела, что ладонь черной руки бледно-телесного цвета и таковы же пятки над толстой платформой шлепанцев, ее даже затошнило от отвращения.
Да что же это делается, товарищи и господа? Не определяется ли данная ситуация расхожим выражением: «За что боролись, на то и напоролись»?! Алёна росла еще в то время, когда существовали на свете пионерская и комсомольская организации, и юные, не побоимся этого слова, ленинцы свято верили, что черная рабоче-крестьянская Африка громко стонет под игом проклятых империалистов-рабовладельцев, а черные поденщики в городах загнивающей Европы влачат жалкое существование, не смеют подать голос протеста, ибо рискуют лишиться всяких средств к жизни… Почему-то именно это жалостное словосочетание – средства к жизни – прошибало пионерку, а потом и комсомолку Лену Володину (так звали нашу героиню в незапамятном девичестве) слезой горячей братской солидарности с угнетенным африканским народонаселением. И что же происходит в дальнейшем? Приезжает в город Париж русская писательница-детективщица Алёна Дмитриева (это псевдоним, однако наша героиня настолько к нему привыкла, что предпочитает его мирскому имени Елена Ярушкина, тем паче что человек, давший ей эту фамилию, Михаил Ярушкин, вот уже два с половиной года как перешел в разряд бывших мужей и канул в Лету), приезжает, стало быть, по приглашению своей давней знакомой Марины, которая вышла замуж за француза и даже родила русско-французскую хорошенькую девочку Лизочку; идет, желая помочь приболевшей Марине, с этой самой Лизочкой погулять в ближайший скверик, сажает ребенка в песочницу – и нарывается в этой песочнице на международный скандал. И ведь смешно сказать, из-за чего сыр-бор разгорелся?!
– Алёна, – говорила Марина, напутствуя гостью перед походом в песочницу, – вы там, пожалуйста, присмотрите, чтобы никто у Лизочки игрушки не отбирал. Этот скверик очень хороший, но слишком уж демократический. Тут рядом с нами, буквально через квартал, начинается не слишком-то хороший район, там в основном живут негры и арабы, а если белые, то довольно бедные, ну и бебиситтеры у них тоже цветные. Игрушек у таких детей не слишком-то много, поэтому они у белых ребятишек то и дело норовят что-нибудь стащить. И потом концов не найдешь, никогда не докажешь, что, к примеру, твою лопатку или ведерко сперли. Тем паче у вас вроде бы не очень хороший французский?
Марина – существо прелестное и безмерно деликатное. Сказать, что французский писательницы Алёны Дмитриевой – не очень хороший, это значит сделать и ей, и ее французскому просто-таки грандиозный комплимент. Если выразить свою мысль Алёна еще как-то способна, то что-нибудь понять в слитном потоке французской речи практически не в силах.
У французов есть такое языковое явление: слияние. Поэтому этот язык и звучит, как песня. Но иностранцу с этой песней просто беда: французский на слух не выучишь, надо непременно знать, как слово пишется, чтобы его не только слышать, но и как бы видеть, потому что у этого слова на конце может быть буква, которая в одном случае звучит, а в другом нет… Словом, караул. Правда, французы, которые изучают русский, уверяют, что с нашими падежами и скачками ударений не сравнится ни один язык в мире, но Алёне от этого ничуть не легче в данном конкретном случае, когда на нее, с ее убогим французским, обрушилась разъяренная и многословная негритянка!
Но вернемся к истокам международного конфликта. Алёна без приключений довезла Лизочку до скверика Монтолон, свернув не туда всего трижды (для рассеянной писательницы это абсолютный рекорд точности прохождения по абрису), высадила русско-французского бебика из коляски в просторную песочницу, выгрузила туда же ведерко, совок, лопату, грабли и две формочки – и опустилась поблизости на лавочку, наслаждаясь сознанием того, что она вновь очутилась в прекрасном городе Париже и впереди у нее еще десять дней счастья. А послезавтра ее хозяева на недельку уезжают в Бургундию, в какую-то деревню, погостить у знакомых, так что она вообще останется одна в их роскошной квартире и будет наслаждаться вовсю. Сама себе хозяйка в Париже – ну не чудо ли?!
Однако блаженство длилось недолго. Марина знала, о чем предупреждала! Не успела Лизочка испечь первый песочный куличик, как на нее налетели три местных разбойника: белая девочка, стриженная в скобку (некоторое время Алёна была убеждена, что это мальчик, потом все же догадалась, что слово «сарай», то и дело выкрикиваемое нянькой-арабкой, не что иное, как имя Сара, произнесенное на французский манер – с ударением на последнем слоге), хорошенький мулатик с лукавыми глазками, улыбчивый и жуликоватый, что твой Остап Бендер, и долговязая тощенькая негритяночка – явно выросшая из песочного возраста, лет уже десяти, с множеством смешных коротеньких косичек на макушке. Это была явная атаманша, которая церемониться с белым меньшинством не собиралась: она мигом отняла у Лизочки все формочки, ведерко и лопату, предоставив Сарб и мулатику драться из-за оставшегося совочка.
Лизочка несколько мгновений ошеломленно наблюдала за этим безобразием, а потом отчаянно зарыдала, роняя крупные слезы в сухой песок, который их мгновенно впитывал.
Алёна, приторно улыбаясь, мягко вынула из грязных ручек Сарб совочек, а потом отняла у атаманши остальные Лизины игрушки. Испекла три песочных куличика, сделала улитку и морскую звезду, построила башенку, на которую Лизочка с удовольствием села, утешила таким образом ребенка – и вновь заняла позицию наблюдателя.
Сарб и мулатик немедленно признали право сильного и больше к Лизочке не лезли. Но атаманша нипочем не желала униматься. Трижды Алёна все с той же приклеенной улыбкой отбирала у нее то совок с формочкой, то лопату с ведром, то ведро с совком, а на четвертый не выдержала: улыбаться перестала и легонько, ну ей-богу легонько, буквально едва коснувшись, шлепнула девчонку по попе. Та почесалась, извернувшись, как обезьянка, и принялась отнимать игрушки у другой какой-то крохи.
Прошло около четверти часа полного и умилительного спокойствия. Алёна строила планы пребывания в Париже и любовалась светловолосой Лизочкой, трогательную мордашку которой портил только синяк на щечке. Синяк возник позавчера, после Алёниного появления в квартире Марины, когда хозяйка отвлеклась на нижегородские подарочки. Подарков было немало: водка, икра, обожаемые Мариной конфеты Сормовской кондитерской фабрики, кедровые орешки, курага, книжки – в том числе принадлежащие перу самой Алёны Дмитриевой…
Лизочка в это время занялась розовой плюшевой кошкой, тоже прибывшей из Нижнего Новгорода. Таких потрясающих кошек нет больше нигде в мире! Они продаются в магазине «Художественные промыслы» на улице Большой Покровской и называются «би-ба-бо». Вот уж где смесь французского с нижегородским… Они надеваются на руку, как в кукольном театре. Сами кошки интенсивно-розовые, глазки у них зелененькие, носики черненькие, ушки торчком, а на одном ушке привязан большой зеленый бант. Оторваться невозможно!
Лизочка, не отрывая от кошки восхищенного взора и приговаривая: «О-ля-ля!» (ну как тут не удивиться вместе со сподвижником Петра Головиным тому, что в Париже все, даже маленькие дети, говорят по-французски!), потопала по комнате, запнулась за ковер, покачнулась и упала ужасно неудачно: щекой на угол собственного стульчика. Крику было… Нежная щечка моментально распухла, и на ней выступил изрядный синяк. Сегодня опухоль спала, но синяк приобрел еще более синий оттенок, так что вид у Лизочки был хулиганский.
Марина, отирая дочкины слезки, рассказала Алёне историю про свою подругу – тоже русскую парижанку, – которая привела на ежемесячный осмотр к врачу двухлетнего сына, накануне налетевшего на дверь и получившего устрашающий кровоподтек на лбу. Врач долго и придирчиво расспрашивал мамочку, что такое приключилось с ее ребеночком. Она от смущения отвечала сбивчиво, врач не поверил, что это не она сама в сердцах огрела сына поварешкой или, к примеру, каминными щипцами. И вызвал полицию! Насилу бедная мама отбилась от обвинения в жестоком обращении с собственным ребенком: во всяком случае, им с мужем пришлось со всех жильцов собирать свидетельства для суда о своем благонравном поведении, и их соседка с нижнего этажа, которая всегда ворчала, что ребенок слишком громко топает, вволю покуражилась над несчастными родителями, прежде чем удостоверила-таки их благонадежность. А дело, между прочим, грозило весьма крупным штрафом, а то и чем похуже…
«Совсем одурели, капиталисты проклятые», – думала Алёна, вспоминая тот рассказ.
Довспоминать она не успела. Из толпы цветных и черных бебиситтер, занявших все скамейки в тени и оберегавших жареные африканские рожи от блеклого парижского солнца, вырвалась черная фурия в шоколадной коже и без предупреждения обрушилась на Алёну!
Не скоро ошеломленной писательнице удалось понять, что взрыв возмущения вызван тем безобидным шлепком, который Алёна отвесила маленькой атаманше. Девчонка наябедничала няньке, та вступилась… но почему не сразу, если на то пошло? Неужели в Африке долго доходит не только до жирафов, но и до коренного населения?
Сначала Алёна пыталась бормотать: «Жё не компран па!» – и примирительно улыбаться. Однако постепенно эти базарные крики ей надоели.
Какого, в самом деле, черта?! Почему эта черномазая орет на нее, как на соседку по коммунальному вигваму, или что у них там за жилье, в этой самой Африке?! Очень захотелось ответить ей соответственно, однако Алёна выяснения отношений органически не выносила! Поэтому она только сказала очень вежливо:
– Мув ёр эс! – что в переводе с английского означает: «Убери свою попу!» Конечно, лучше бы было выразить это пожелание по-французски, однако слово «фэс», то есть «попа», Алёна-то знала, а вот с глаголами, как всегда, вышла напряженка. Поэтому и пришлось воспользоваться английской фразой, запавшей в память после просмотра замечательного фильма «Моя прекрасная леди» с Одри Хепбёрн в главной роли.
Впрочем, негритянка уже перестала нахлестывать себя по заду и отошла, презрительно оглядев на прощанье не только Алёну, но и Лизочку. А заметив синяк на младенческой щечке, кинула на Алёну такой уничтожающий взгляд, что той стало стыдно. Как-никак она тоже имела отношение к этому синяку.
«Можно подумать, ваши дети никогда не падали, не ударялись и ничего себе не набивали! – угрюмо думала она, исподтишка поглядывая на стаю негритянских нянек. – Ишь, раскудахтались, черные курицы!»
Интенсивный кудах-тах-тах и в самом деле имел место быть. Видимо, речь шла о том, какие никудышные родительницы – эти белые. А может быть, о том, что белая кожа – вообще очень непрактичная штука. Чуть тронь ее – и сразу жуткое пятно. То ли дело – черная, гладкая, лоснящаяся… А на белой и морщины раньше вылезают, и увядает она моментально, как полевой цветок, поставленный в вазу… Вон эта, которая «компран па», выглядит как сущая старая кляча, хотя бебешка у нее еще совсем крошечная. Наверное, никто замуж не брал, вот и родила так поздно. А может, она и вовсе не замужем. Кольца-то обручального не видно. А строит из себя… ишь, вырядилась, как девочка!
Алёна вообще была склонна драматизировать житейские ситуации и гнать в душе пену негатива там, где надо и не надо, поэтому она словно бы слышала самые жуткие эпитеты, произносимые черным агрессивным большинством. Что и говорить, некоторые удары попадали не в бровь, а в глаз! И кольца-то обручального у нее нет, потому что нет мужа. И вид-то собственный казался ей теперь самым нелепым на свете…
Конечно, черные африканские курицы отчасти правы: дамой первой молодости ее не назовешь; может быть, уже и о второй говорить проблематично, но факт тот, что в своем постбальзаковском возрасте она умудрилась изваять себе премилую фигуру. Хорошие задатки для этого у нее имелись всегда, однако они, эти задатки, прежде были отяжелены и скрыты от посторонних глаз десятью тире пятнадцатью лишними килограммами, а стоило Алёне от них избавиться, как она заодно скинула с плеч лишние десять тире пятнадцать лет, честное слово! Это немедленно сказалось на ее имидже и приоритетах – как в личной жизни, так и в выборе одежды. Топик и узкие бриджики так и обливают все ее симпатичные выпуклости и вогнутости! О личной жизни упомянем несколько позднее, потому что говорить о таких мелочах как-то неловко в преддверии надвигающегося международного скандала…
А тем временем, как всегда перед бурей, наступило недолгое затишье. Закидав Алёну насмешливыми взглядами, будто каменьями, негритянки отвернулись от нее, словно ее и на свете нет, и выжидательно уставились на главную скандалистку, которая достала из кармана навороченный сотовый телефон и принялась с кем-то оживленно болтать.
Зрелище этой дикарки, едва вырвавшейся из дремучей африканской саванны, а уже запросто обращающейся с портаблем (по-русски говоря, с мобильником), который остается недостижимой мечтой миллионов россиян, доконало Алёну. За державу было обидно, да и за себя, если на то пошло, потому что у нее-то имелся «Siemens» простейшей модели. Жалко было расходовать на такую ерунду, как продвинутый мобильник, те десять тысяч, которые можно потратить на новые туфельки, к примеру, или на швейцарские кремики, которые производят с отражением в зеркале такой чудный эффект, или книг накупить, или сделать подарок идолу своего сердца… До чего же противное создание, даже вспоминать о нем неохота, и так настроение ни к черту из-за этих черномазых, у которых ни единой морщинки без всяких кремиков…
От печальных мыслей ее отвлек отчаянный визг Лизочки, к которой снова подступил лукавоглазый мулатик и обсыпал с ног до головы песком.
Да вы что, все с ума посходили в этой вашей свободной Европе от переизбытка всех и всяческих свобод?!
Алёна сорвалась с места и, испепелив мулатика гневным взглядом, принялась отряхивать песок с отчаянно вопящей Лизочки, одновременно что-то такое успокоительное бормоча, но эффект это производило просто никакой: если больших мальчиков Алёна могла уговорить когда угодно и на что угодно, то с маленькими девочками дела обстояли как-то не очень…
Боже ты мой, и волосы у Лизочки все в песке! Что скажет мама Марина!
Алёна начала обметать младенцу льняные нежные кудряшки, но Лизочке это не нравилось, и она вопила так, как будто ее резали на части.
Внезапно кто-то с силой схватил Алёну за руку, и мало того – заломил эту руку за спину, одновременно уткнув в ее спину что-то ужасно твердое. От боли Алёну как бы парализовало, и она не противилась, когда неведомая сила вздернула ее с корточек, выволокла из песочницы и швырнула на скамейку вниз лицом. А потом чья-то чужая рука грубо обшарила карманы ее бриджей, узких настолько, что это было даже не обшаривание, а самое гнусное лапанье. Но вот наконец болезнетворное орудие было отдернуто от ее спины, паралич прошел, и Алёна резко обернулась, готовая убить негодяя, который…
Господи, он был черный! Черный, как сажа, негр с золотой серьгой в ухе! Право слово, ему больше пристало бы носить серьгу в носу, этому дикарю, который только что омерзительно щупал белую женщину своей жуткой ручищей! Алёна задохнулась от ярости, остолбенела от ненависти… и слава богу, что задохнулась и остолбенела, что не ответила на оскорбление увесистой пощечиной. Ведь перед ней стоял не простой негр, а негр-полицейский.
Полисье, говоря по-здешнему, по-парижски.
Франция, Париж, 80-е годы ХХ века.
Из записок
Викки Ламартин-Гренгуар
Я часто размышляла впоследствии, кем бы он стал, этот Никита Шершнев, если бы не Первая мировая война и не большевистская революция. Закончил бы университет, сделался бы адвокатом гораздо раньше, чем удалось это потом, в Париже? Ведь в России он ничего не успел, не имел возможности хоть как-то проявить себя: едва закончив гимназию и поступив в университет, попал в неудержимый поток событий и уже не мог противостоять им, уже не принадлежал себе. Лучшие годы молодости, вернее даже юности, он воевал: сначала в русской армии, потом в Белой гвардии. В конце концов он очутился в Париже. Здесь уже жили мой отец и его новая жена, в которую Никита был еще с прежних времен безумно влюблен. Чтобы заслужить ее благосклонность (она, видите ли, была убеждена, что любить стоит только героев!), он сделался одним из эмиссаров финского правительства, официальным проводником, которые уводили из Петрограда людей на ту сторону и спасали их от гибели в руках большевиков, или от голодной смерти, или от холода, или от цинги, или от болезней, которые нечем было лечить… Никита великолепно знал берега Финского залива – там прошло его детство. И если настоящие финны-проводники заламывали за свои услуги огромные деньги, а порою не стеснялись обирать спасаемых ими людей дочиста, то Никита трудился лишь за ту символическую плату, которую ему давал Русский комитет по делам эмигрантов и коей едва хватало на жизнь. Думаю, он рисковал бы собой и бесплатно: лишь ради служения даме своего сердца…