bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Осень в среднем регистре (начало октября). Район Купчино. Будапештская улица. Считается, что я живу в Санкт-Петербурге, хотя я живу «где угодно» – по фотографии, ежели кириллицу в кадр не поймать, даже страны не разберёшь. Социальное, панельное, спальное! Я живу везде. Моя массовидность меня нисколько не раздражает – я же знаю, что внутри обитает крупная оригинальная индивидуальность. Четыреста семьдесят шагов прошла, надо снова делать привал.

Да, напокупала, а есть нечего, в сущности говоря. И – невкусная стала еда. Я же здесь с восемьдесят первого года обитаю, с моих тринадцати лет, и ходила я тогда в магазин «Гастроном», который снесли… а, лет восемь назад. Продуктов там было не слишком много, но то, что было, – имело вкус. Не я постарела, твари, а еда была простой, добротной и вкусной. Да, тощие синие курицы с когтями – однако с них какой бульон! Картошка грязная и наполовину гнилая шла по транспортёру – но то, что удавалось выбрать, поедалось с наслаждением! Дивная сахарная плоть. А глазки и червоточины мы ловко и быстро ножом выковыривали… А молоко в бумажных треугольных пакетах – оно же скисало, где вы теперь найдёте скисающее молоко? А докторская колбаса – она через два дня на срезе зеленела и подванивала покойником, стало быть, в ней мясо было. Теперь срез докторской мгновенно задубевает и скукоживается по краям в неких багрово-коричневых тонах. Что там вместо мяса – какой-то клей, наверное. Боги мои, демоны мои, невкусно мне, невкусно!

Ещё полста шагов – и катастрофа. Я давно подозревала, что пакет в правой руке теряет волю к жизни – так, кажется, Шопенгауэр формулировал? (давно училась, да и не закончила), – оборвалась ручка, брякнулся пакет и посыпалось, о, Катерина, о… а там, в правом-то пакете, бутылочка водочки была… была и есть. Потерь нет – только экзистенциальный ужас пограничной ситуации (кажется, так?): продукты на земле, запасной сумки нет. Что можно сделать. Можно часть продуктов переложить в личную сумку, ту, что всегда на плече и в которой хрен его знает что. Остальное попытаться унести, захватив рукой пониже места обрыва, как мешок поволочь.

И подбегает ко мне женщина. С виду – сестра моя, баба-дура лет на десять постарше. В шерстяном коричневом пальтишке и шляпке колокольчиком. Шарфик розовый, с котиками. И в кроссовках. Ой женщина, ой давайте помогу.

Шляпка меня насторожила – женщины в шляпках почти все ку-ку. Сто лет назад женщины без шляпок были ку-ку, а теперь по всем то есть траекториям перевёртыш сделался.

И достаёт эта шляпка пакет! Не дурной пластиковый – божественный матерчатый, в крупную клетку. Не пакет уже это, а Сумка! Ой ну что же вы столько набрали, ой надо себя беречь… Лицо ясное, свежее, морщин мало. Не толстая. Вообще – доверие вызывает, только вот в голосе какой-то певучий сахар, как у свидетелей Иеговы. Лет пятнадцать тому назад бродили по району… Такие дамочки обычно пишут в комментариях на патриотических форумах: «Люди, какие вы злые! Надо любить друг друга! Всем добра!»… Но в жгучую минуту нормальный человек всякой помощи рад. Ой давайте я вас провожу, вы рядом живёте?

Я киваю, благодарю, но смущена. Обрыв пакета – конечно, мелочь жизни. Но вся моя жизнь как раз из мелочей-то и состоит. И получается, я опять не справилась с жизнью, и кто-то вновь мною недоволен: дура какая, мешок с едой уронила.

А когда-то мне говорили: умница!


15:50

Остальные все шаги пролетели в тот день и вовсе незаметно – до подъезда моего дома (кирпич, девять этажей) шествовала я налегке, с одним пакетом, а моя спасительница несла второй, с оборванной ручкой, заботливо переложенный в её сумку. Моя экзистенциальная сестра, конечно, знала, что и такой, обрушенный, пластиковый пакет может пригодиться в хозяйстве. Мало ли что! Селёдку на нём почистить. И тогда только бесповоротно уже выкинуть, с костями, кишочками и запашком.

На газете селёдочку чистить? Смешно. Какие сейчас газеты, кто их видел. Отшумело. А полезная была в хозяйстве вещь – под обои их слой клеили, попу вытирали. Свинцом-то! Правильная формулировка: гвозди бы делать из этих людей, крепче бы не было в мире гвоздей. Свинцовые жопы, класс. Как раз на такой жопе можно было высидеть единый политдень. Забыли! Политдень советский единый-то. Когда с утра до вечера сливали в голову политинформацию… Всё забыли эти бляди… А цену на водку свято помнят – два восемьдесят семь, три шестьдесят две, четыре двенадцать… Да, газетки. Некоторые и ели с газетки. Совсем не обязательно, что конченые алкоголики – например, ремонт в разгаре или на дачу приехали и ещё не обустроились, всякое такое. Постелить, если вожди – вождями вниз, и получается бумажная скатёрочка с приятным буквенным дизайном. Но сначала прочесть, конечно.

Мы читать любили. Мы мечтать любили… Вообще – любили. Потому что были…

Я пыталась выписать газеты, но ящики почтовые в нашем доме чистят под ноль, а сосед Ильич утверждает, что никто посторонний не ворует, а всю почту забирают себе сами почтальоны. Даже квитанции из налоговой приходят через два месяца после отправления.

Жаловались. Бесплодно…

Почтальоны воруют почту? Почему бы нет. Веселее, ты в системе.

Сестра в шляпке ворковала непротивно – зовут Ирина Петровна, и живёт она не здесь, а шла на автобус от подруги. Которая сорвалась, но что такое «сорвалась», Ирина Петровна не поясняла. Когда дошли до парадного, Ирина Петровна ошеломила царским подарком – махнула рукой в ответ на предложение вернуть сумку. Да что вы! Берите! Ерунда какая! Раз так, обменялись телефончиками.

И всё было дивно. И даже солнце вдруг выглянуло на нас посмотреть – с чего это мы улыбаемся и разливаем вокруг себя милоту и приятность. Рехнулись, что ли, дуры – кругом джунгли.

А напоследок моя Ирина Петровна малость подгадила. Ввинтилась в меня глазами и спросила своим приторным напевным голосом: «Вы меня извините, Катенька, но я человек опытный, старше вас, я сразу всё вижу, и вы не обижайтесь, ради бога. Вы… часто употребляете?»

– Что-о?

– Там, в пакетике… водка…

– Вот это совершенно не ваше дело, Ирина Петровна, что у меня в пакете!

– Я понимаю… сразу агрессия… значит, это серьёзно.

– Что – серьёзно?

– Понимаете, Катенька, если вы так нервно реагируете, значит, вы пьёте тайком, одна, а хуже этого для женщины ничего быть не может. Стыдитесь, да? Скрываете? В запас купили? А дома, на кухне, в самом заду шкафчика, небось, ещё стоит граммов сто?

Стояло – сто пятьдесят. Я онемела.

– Вы сначала держали Это за мусорным ведром, но туда мужчины иногда суются – мусор взять на вынос, и был случай, вы спалились, но он не понял. Решил, вы этот недопив туда случайно сунули… Я тысячи таких историй знаю, Катенька. Позвоните мне, приходите к нам… Мы вам поможем…

Нет, но наглость какая! Я что-то злобное буркнула в ответ и потопала домой. И солнце в ту же минуту скрылось – дескать, теперь всё правильно, а то тётеньки-идиотеньки опять изображали на помойке рай земной.

Так прихватила меня сестра Трезвость и так началась эта история.


16:05

Мы живём на первом, но довольно высоком этаже – чтобы дотянуться с земли до наших подоконников, нужно быть двухметрового роста. А воры сплошь дегенераты, мелкашня, и никогда такого роста не бывают. Наши воры, из новостроечек. Не те воры, что сами знаете кто… Нас ни разу не обворовывали, только у Юры в подъезде два ублюдка отжали телефон. Но это он сказал – а может, сам загнал. Его подростком так крутило, что он в метре от тюрьмы прошёл. И в двух – от могилы. Чуть в процент не попал, в тот самый. Идёт навстречу стайка выпускников школы – из десяти троих через пару лет не станет.

Мальчишек, конечно. Девочки все уцелеют. У девочек миссия: через тридцать лет после выпуска их, пьяненьких бывших мальчишек, по домам развозить. Тех оставшихся, кого миновала очередная Сирия. И пощадил рок семнадцатилетних.

Входная в квартиру дверь у нас вполне солидная, металлическая и реечками деревянными обитая, с девяносто третьего года стоит и не рыпается. И квартира – дай бог всякому такую квартиру – шестьдесят два метра, три комнаты. Это моих родителей. Я когда замуж вышла (в девяносто втором), они на дачу переехали. И долго там держались – четыре года назад только умерли, с разницей в полгода. Папа первый.

По деньгам тогда обрушение было – два раза похороны! Чёртовы похороны. Но они запасливые были, мои родители, и кое-что оставили. Мама лет десять каждую речь ко мне начинала торжественно – «Екатерина, когда я умру…» И притом ни минуты в эту гипотетическую смерть она не верила. Однако же после её смерти в мамином аккуратном портфельчике с документами я обнаружила письмо ко мне, и оно начиналось тем же пафосным «Екатерина, когда я умру…»

Мамочка была глуповата.

Я не злобствую – это факт. У мамочки был женский ум (и даже некоторый женский талант, то есть способность привлечь и повязать мужчину), а женский ум… так я вам и сказала, что это такое, ага.

Теперь моих родителей нет, и я осталась «за старшую» – а какая из меня на хрен старшая?

У Васи (мой Вася!) мама ещё медленно тает в двух комнатах на Чайковского, ей восемьдесят три года, и дело может затянуться, потому как ежели восемьдесят первую версту проскочил, то можно и дальше ехать. Осторожно, конечная остановка – это когда 79–81. Некоторым не дают дотянуть до восьмидесяти, некоторым разрешают ещё немного ползти. А потом наступает загадочная стабилизация. Дали тебе отметить 80 лет или не дали – признак того, довольны тобой Силы или нет. Это моя личная гипотеза, и проверить её лично мне вряд ли удастся, мой рубеж – шестьдесят три годика, вот форсирую когда и если, буду думать про всё остальное…

Или – не буду. Дома никого не должно быть, никого и нет. Вот мои тапочки серые меховые тёплые. Вот я тащу в кухню свои пакеты. Их надо тут же разобрать, потому что у меня есть мини-мания: не распакую сразу – будет стоять, как остров забвения. Особенно чемоданы, это кошмар, они могут простоять нераспакованными неделю, десять дней, и я стану ходить мимо и спотыкаться, и ничего не делать, и проклинать себя, и всё это абсолютно бесполезно. Видимо, психоз всё-таки имеется… видимо! Не любим мы, Катерина, правде в глаза смотреть.

Нет, не любим. Ох как не любим…

На кухне моей (восемь метров) всё приличное, но не новое. Шкафчики деревянные, папа делал сам в девяносто первом, от хандры спасаясь, а буфет и вовсе старожил, крашенный под красное дерево динозавр. Внизу два огромных отделения, а наверху стоит даже нечто изящное – два отсека-домика с зеркальными дверцами, между ними проём, венчающийся резным виноградом и двумя купидонами. Из каких глубин мещанской России, от каких персонажей Зощенко приплыло это чудище? Но со мной оно жило всегда. Оно удивительно поместительно. Юрка маленький внизу прятался и тихо сидел, поедая крупу…

Холодильник… ну, холодильник «Саратов-2», так что? Работает он исправно, угрюмо рыча, – и с годами рык становится всё угрюмей. Не ломался ни разу, старый коммунист. Мы его подкрашиваем белой эмалью, сколы и трещины почти не видны. Что делать, новый агрегат – он же от двадцати тысяч, это ж с ума сойти.

Я в отделы бытовой техники давно не захожу – к чему распалять себя. Я не бедная, почему я бедная? У меня есть квартира, есть дача, есть машина, я ни дня не голодала, я плачу за обучение сына, у меня даже и шуба есть – драный каракуль, и три золотых цепочки. У меня есть Вася (мой Вася!). Я не бедная.

Просто не могу купить себе новый холодильник. Тоже мне трагедия.

А вот неправда, что ничего нового нет, – смеситель в кухонной раковине мы поменяли в прошлом году, и теперь вместо чётких кранов с красной и синей пупочкой по центру стоит регулятор. И я каждый раз забываю, куда и на сколько его вертеть. Должна помнить. А не помню. Это такая моя особенность. Я также никогда не могу понять, в хвост или голову вагона мне садиться в метро, чтобы доехать туда-сюда. Что-то у меня с пространством…

С пространством ли.

Идея кулинарная была в том, чтобы отрезать курице все внятные части на тушение, а ейный остов пустить на борщ. Так мы и поступим, но для начала…

Достала ту самую заначку из шкафчика и задумалась. Разве уже видно? Или та, в шляпке, на бутылочку, из пакета выкатившуюся, клюнула? Никогда ничего видно не было! У меня печёнка как у секретарей обкомов. Там, в советском лифте, начиная с комсомола, жёсткая имелась селекция – наверх двигались исключительно люди с чугунной печёнкой. То есть уже на уровне комсомольских бань с блядями шёл отбор. Слабаков браковали – «не держит выпивку». Теперь-то, конечно, всё наоборот – спорт-спорт-спорт, начальники поджарые, с лисьими и волчьими зенками, толстых извели под корень. И по-моему, они уже не пьют, а на таблетках своих, особенных, сидят. А я бы дошла в старину, может, и до самого верху, если бы вообще куда-то шла. Пол-литра на грудь равнодушно! Ни сбоя в дикции, ни потерь в координации, и если взять основную женскую доблесть – метать закуску на стол, – так запросто. Глаза блестят, это да.

Нехитрые мои радости – и недорогие. Нет у меня выхода, ничто ужаса не гасит, только «беленькая».

Какого ужаса?


16:35

С рождением Юрки это началось и продолжается девятнадцать лет. Девятнадцать лет панического страха. Перед Юркой у меня было два выкидыша на позднем сроке, и я тряслась всю беременность: каждый раз зайдёшь в сортир, снимешь трусы и смотришь – нет ли крови, каждый раз сердце мрёт, потому что поздний выкидыш это как роды, только без смысла. Чистая мука. Страдание без радости. Но на этот раз поезд шёл точно по расписанию, и я страстно прожила ту психологическую ловушку, когда сразу после родов кажется, будто ты уже что-то сделал окончательно и по-настоящему, а пытка – она только начинается.

Ребёнок – это же как открытая рана в боку.

Просыпаешься ночью и бежишь к его кроватке – дышит ли? Мужу бесполезно объяснять, муж недовольно перевернётся на другой бок и буркнет «с чего ему не дышать». Всякий муж. Самый любящий и внимательный – любой. Они не понимают. Информация «пойду посмотрю, дышит ли маленький, вдруг…» ими не воспринимается, нет таких отделов мозга. Они понимают только факты. Ребёнок кашляет – вызываем врача. У ребёнка температура сорок – вызываем скорую. Затянуть их в своё безумие не получится, и ты останешься с этим безумием одна.

«С чего ему не дышать!» – с того, что миллионы детей на свете вдруг внезапно переставали дышать, и где взять уверенность в том, что это не случится с тобой? Бог не допустит? Других допускал же, и чем ты лучше. А если и лучше… Существует, что ли, связь между достоинствами человека и его судьбой… Вы её уловили за жизнь? Я нет.

Взять двести людей, погибших в авиакатастрофе, и проследить их судьбу от рождения до гибели – что в этой судьбе подскажет вам неминуемость катастрофы? Ничего: это обычные люди, такие же, как вы. С вами может в каждую минуту случиться любая беда. Да пусть бы она и случилась – со мной, но Юрка… Не переживу. Не переживу. Я мысленно уже там – в беде. Я была там тысячи раз. Девятнадцать лет паники! Я чувствую: в мире есть зона несчастья, и она всегда рядом.

Зона несчастья, где разбиваются самолёты, с гор сходят лавины и погребают вставших на её пути, люди от удара падают оземь и как-то исключительно точно прикладываются виском насмерть, а фото улыбающихся подростков появляются в ленте поисковых отрядов с этой невыносимой надписью «Найден. Погиб». Эта зона расползлась по земле и в неуловимом алгоритме следует за тобой, одно неосторожное движение – и ты ступишь в неё, как в нефтяное пятно. Одной ногой, другой… А есть и те, кто пребывает в зоне несчастья всегда. По праву рождения.

Ну что это: должен был из школы вернуться в два часа, а уже пять, и его нет, школа в ста метрах. Ну, триста метров, ладно. Я выбегаю из дома и ношусь кругами как умалишённая, потому что в квартире сидеть немыслимо, она уже вся заполнена моим ужасом, нечем дышать. Идёт! Как ни в чём не бывало. Перепачканный, грязный. С друзьями лазал по деревьям на пустыре (тогда ещё были пустыри, сейчас-то всё позастроили). Мам, ты что? А я в домашних тапочках.

Потом эти мобилы в народ пошли, вот смерть моя эти мобилы. Отключён! Не подходит! Кричишь – он не понимает. Они не понимают! Ну я не слышал, в кафе музыка играла, потом батарейка села. Ненавижу это всё. Себя ненавижу. Я до малейшей ноты знаю, как начинает свою песню паника – она под грудью начинается, в глубинках, и растёт-нарастает, застилает голову, и вот уже ты вся целиком превращаешься в неё. Убили. Где-то лежит. Пропал, и не найдут. Листовок, что ли, не видела я, «ушёл из дома и не вернулся». (Всегда смотрю и шепчу: вернись, вернись…) Потом эти сети завелись, на фиг мне эти сети, но сделала себе долбаный аккаунт, там опция есть – когда кто из друзей заходил в сеть. По десять раз на дню проверяю, Юрка был в сети два часа назад, Юрка был в сети полчаса назад… Толку чуть! Полчаса назад был, а через минуту – всё что угодно… да что через минуту, в ту же минуту… Зона несчастья. Она умеет расширяться, протягивать щупальца, как спрут.

Пришёл домой пьяненький, пятнадцать ему было, завалился в ванну, закрылся (надо замок снять вообще), заснул. Стучу, кричу – не отвечает! (Мой Вася бомбил на ту пору. Он в школе физику преподаёт и по вечерам подрабатывает извозом.) Взяла самый большой нож, режу-долблю шпингалет, распилить я его, что ли, собиралась, колочу кулаком, ору. Юрка вышел наконец – смотрит, мать вся в поту, с вытаращенными глазами и с ножом в руке. Картинка.

Это можно так жить?

А выпьешь – полегче. Поэтому я, после того казуса с дверью ванной, употребляю в течение дня, в случае стрессовых ситуаций – добавляю. Немножко лучше мне стало. Потому как навстречу поднимающейся вверх чёрной панике вниз бежит весёлая струя дурной радости, и они встречаются в районе сердца. Причудливо смешиваются. И глушат друг друга! Я боюсь, но в то же время страхи мои мне самой смешны. Тревога отчётлива, но переносима, а главное, начинает звучать какой-то голос, который до того в сознание не пробивался.

Женщина, – говорит голос. – Горе ты моё. Случится что – будешь переживать. Но ничего ж не случилось, что ты себя терзаешь? Накручиваешь на ровном месте.

Какой хороший это голос. Был бы он всегда со мной…

Вася ничего не замечает. Вася – запойный.


16:45

Вася действует так. Раз в месяц он берёт в школе отгул к двум выходным, плотно затаривается и едет на дачу. Один. Там происходит полная чистка психики, и возвращается Вася тихим, немножко больным и при этом кротко сияющим.

Привозит блокноты, искорябанные какими-то иероглифами, – в подпитии Вася сочиняет стихи и пытается их записать. Расшифровке это диво мало поддаётся, но зато Вася может быть уверен, что сочинил гениальное. Мы не всегда были раздавленными козявками, считающими каждый рубль.

Мы же летали. Как вся молодёжь в Ленинграде восьмидесятых годов. Мы были публика, их публика – тех, кто утверждал, что «мы вместе», искал серебро Господа и знал, что если есть в кармане пачка сигарет, значит, всё не так уж плохо на сегодняшний день.

Мы – барашки погасшей волны. Обломки кораблекрушения. Остатки (останки) рока… Пассажиры самолёта, попавшего в историческую катастрофу – чего мы напрочь не осознавали.

Кто в восемнадцать лет видел и слышал, как Башлачёв поёт «Все от винта», тот в обыватели не годится. Он бракованный. Рука на плече, печать на крыле, в казарме проблем банный день, промокла тетрадь. Я знаю, зачем иду по земле, мне будет легко улетать… Я домохозяйка! Мне уши надо досками забить, чтоб таких песен никогда не слышать. Какая я, к дьяволу, домохозяйка. Что я умею, косорукая? Пуговицу пришить – и то с муками…

Нитку вдеть в иголку – это, понимаете ли, наука целая. Лампочку вкрутить – засада! Васе не предлагать даже. У Васи тремор. Он кротко посмотрит глазами своими виноватыми, и у тебя одно желание – погладить его по голове, а лучше в лобик поцеловать.

Вася утверждает, будто постиг, что такое электричество. Мы с Васей несколько веков вместе прожили. Башлачёв, он три века назад был, в наше милое кривое Возрождение… Я специально ничего не вспоминаю, так, чтобы прилечь и команду себе дать: вспомни. Оно само всплывает. Если сейчас допить заначку, обязательно что-то всплывёт и, несомненно, отразится на качестве борща.

Что-нибудь перепутаю. Помидоры кину до картошки, а надо после. Потому как буду я уже не на своём первом этаже, с новым смесителем да в старых новостроечках, а в 1987 году, в солнечном июне, на ступеньках Дворца молодёжи… У нас целый Дворец был! На Профессора Попова…

От многих в жизни дел нет толку никакого,Вот я грущу о чём, вот я спешу куда,По бесконечной улице Профессора Попова,Который не грустил, наверно, никогда…

Башлачёв там пел, в белой русской рубахе с красным шитьём, а я в первые ряды протырилась, меня отцовская знакомая провела, по должности «методист» – кто теперь вспомнит, что это такое. А тётки ходили с важным видом, каблучками цокали. «Методист дома культуры»… Сгорел ваш дом культуры. Навек, навек, навек. А тогда во Дворце молодёжи был фестиваль, или смотр, или чёрт его знает что нашего рока, и это теперь не представить, что все-все-все тогда были вместе, сменяли друг друга на сцене: «Зоопарк» за «Аквариумом», «Алиса» за «Кино», «ДДТ» за «Телевизором»… Смешно, что Миша Борзыкин вопил:

«Твой папа – фашист», а папа мой тогда из любопытства пошёл посмотреть на молодёжь и огорчился. Он был ярый антисоветчик, мой папа, простой инженер. Он Галича слушал и подпевал, ловя страждущим ртом галичевские саркастические интонации, как живую воду. Таких миллионы были, куда ж они теперь делись, когда вдруг выяснилось путём исторических мытарств, что коммунисты были ах какие молодцы? Демоны поменялись… но смеяться не перестали. «Кто же так смеётся над человеком, Иван?» – это в «Братьях Карамазовых» папаша спрашивает у сына-умника. Кажется. В недоученной моей голове, как в загаженном море, плещутся полудохлые цитаты.

Рука на плече, печать на крыле… Башлачёв в этот день был трезвый, чистый, красивый, волновался перед большим залом. Жить ему оставалось меньше года. На последних съёмках и фотографиях смотреть на него уже страшно: одутловатое лицо, жуткие зубы, воспалённый больной взгляд. В народ он не прошёл, сложно сочинял, затейливо. В народ прошёл Цой – не имея вовсе такой цели. Шёл в вечность, маршрут пролёг через народ…

Такое было всегда. Когда количество фальшивых орфеев, поющих для властей и за деньги, превышает терпение Господа, он сдёргивает с места тех, кто сидел у себя на крыльце и пел, соревнуясь с птицами небесными. Людей зачастую без голоса и без слуха. Людей без ничего. Людей ниоткуда… Но именно они получают приказ: иди. И они идут – а потом уходят.

Башлачёв ушёл в восемьдесят восьмом, Цой – в девяностом. Время выворачивалось и схлопывалось, земля вставала на дыбы и валилась на тебя, как то бывает при падении с высоты. А я вышла замуж за Васю. И стали мы жить-выживать… О, выпила и не заметила как. Да, дела. Уже ко мне тётеньки-идиотеньки просветлённые кидаются – значит, я что-то такое транслирую типа «помогите»?


17:30

Я пыталась получить высшее – два года на философском, год в культуре на режиссуре. Екатерина Хромушкина, в девичестве Горяева. Просто девчонка. Рядовая девчонка, таких на групповых фотографиях тусовки восьмидесятых потом, в публикациях, подписывали: «неизвестная девушка». Я себя однажды обнаружила за такой подписью в книге о «Сайгоне». Ничего, смешно. «Неизвестная девушка». Без трёх минут бал восковых фигур, без четверти смерть, с семи драных шкур да хоть шерсти клок. Как хочется жить, не меньше, чем петь, свяжи мою нить в узелок. Башлачёв сегодня привязался, будет крутиться в голове, пока не отрублюсь…

Модных девчонок – они ходили по рукам, которые потом оказались знаменитыми, – было немного, и они сейчас почти все вчистую спились, а я держусь, рядовая неизвестная девушка. Как всякая война, красная волна рока была делом мужским, а мы что, мы санитарки, маркитантки, так, за обозом. Ну, и орать на концертах. После совместного распития спиртосодержащих смесей нас охотно употребляли, и мы верили, что это и есть та самая Love. Не надо, не плачь, лежи и смотри, как горлом идёт любовь. Лови её ртом, стаканы тесны, торпедный аккорд до дна! Рекламный плакат последней весны качает квадрат окна. Кому я теперь могу объяснить, что за окном восьмидесятых кипел другой воздух? Таким же, как я? Они знают. Пропорция любви и смерти в этом воздухе менялась в течение дня: с утра могло быть – одна четверть смерти на три четверти любви, а к вечеру – наоборот, но кому-то внезапно выпадала одна только любовь, и понятное дело, находились те, к кому в распахнутое окно шла одна смерть. Юрка не хочет слушать Башлачёва, морщится: не моё.

На страницу:
3 из 4