Полная версия
Следы ангела (сборник)
Максим Васюнов
Следы ангела
Часть первая
Повести, рассказы
Никодимово лето
Бояровы, дед с бабкой, с утра ждали своих. «Внука Илюшку на лето везут, первый раз от мамкиной титьки отрывают», – гордел Михаил Афанасьевич. «Даже и не вспомнит он о родителях-то, куда ему вспоминать, когда погода, бог даст, простоит как в прошлом годе, рыбалка, грибы, да лодка вон стоит на реке, будет, чем заняться!» Но деревенские подмечали – хоть и храбрился Бояров, да нервничал. Не та уже закалка, пусть и проработал учителем сорок лет в местной школе. Так когда это было, да и чужое – оно не свое. А тут если что – век не отделаешься, а век короткий уж, хочется прожить спокойно. «Ну, Бог даст, пронесет, парень вроде толковый, в городе все по секциям, по кружкам ходит, смышленый, вон деду коку открытку на юбилей сделал», – и бабка нервничала, да еще пуще, чем муж. Всё наличники красила, да забор зачем-то помыла накануне, да половики ранним утром два раза выбегала хлопать.
Вот зашатало по деревенской колее джип зятёвский, соседи вместе с Бояровым встречать вышли – оно ведь дело общее, когда внуки к своим на каникулы приезжают. Джип докатился до ворот, встал. Первой выбежала дочка, тоже учительница, но в городе; лицо строгое, глаза большие, волосы в косичку, сразу мать кинулась обнимать. Ох уж, эта сентиментальность городских – год о родителях не вспоминают, а потом бросаются на шею, словно на войну сейчас поедут. Зять – кабан кило, как пить дать, под сто пятьдесят – сухо пожал деду руку, тещу поцеловал, как семечку выплюнул, да пошел Илюше дверь открывать. Тут-то все соседи замолчали, даже курицы кудахтать перестали, дите этого никто еще здесь не видывал. А на кого похож? А во что одет? На вид хулиган, или как все? – и стар и млад на носочки встали, заглядывают за джип-то…
Илюша выбежал из машины, как ошпаренный, и сразу бабку Анну целовать полез – ну, мать настропалила! Потом уж к деду подошел, руку протянул по-взрослому. «На деда-то и похож больше всего», – вынесла заключение соседка Зойка, пьяница лет шестидесяти, – «Волосы вон сызмальства седые, да нос якорем, глаза шибко, что бабкины, а так Афанасьевич вылитый, как две капли, ага».
– Ну, Илья, готов как человек пожить? – спросил дед. Илья смялся, глаза беспомощно забегали по родителям.
– Да готов, пап, готов, с зимы все ждал, удочку вон на майские выпросил, – запричитала дочка. Верно, вся в мать пошла, и голос точь-в-точь как у Анны по молодости: – Илюш, доставай одежду.
Илья снова заерзал взглядом, нехотя пошел к кузову.
– Да ладно, чего парня мучить, занесем сами одёжу-то, – подсуетился дед.
– А ты, папа, не балуй его, не балуй, пусть сам вон хоть удочку свою возьмет. Илья, ты где там?
Илья, глядя исподлобья на деда, подбежал за удочкой. Но тут бабка ее и перехватила.
– Ой, новомодная какая-то, небось, не одну тыщу стоит? – прикинула баба Анна.
– Пять семьсот, со скидкой, – доложил радостно Илюша.
– Ой, так и никакой рыбы с имя не надо, – отмахнулась бабка и обхватила удочку покрепче.
Илюшу в дом пустили первым, за ним бабка зашла, потом дочка, зять и дед с чемоданом, да и кошка Мили – как в сериале-то, помните, девка была шебутная, в честь нее назвала старуха – так вот, и Мили тоже заскочить успела. Дверь глухо захлопнулось, соседи зашаркали по своим сторонам.
Дочь с зятем гостили недолго, у них путевки уж куплены, завтра вечером в Италию улетают, два часа чаю попили с шаньгами бабкиными и укатили. Стал Михайло Афанасьевич внуку дом показывать, да куда выход, да как печка устроена, да где аккуратно вставать надо, чтоб в голбец старый не провалиться.
Больше всего Илюшу иконы привлекли на комоде, да и не в иконах дело, а в фотографии необычной – она промеж образов стояла, и не было на ней ничего – только стены кирпичной кладки и облачко какое-то. Ну, Илья и ухватил детским глазом.
– Деда, а что это за облачко? – И так любопытно спросил Илюша, что деду это шибко понравилось.
– А это, сынок, у нас фотокарточка особая, отца Никодима, царствие ему небесное, ангела нашего – дед перекрестился на фотографию и секунды три постоял, посмотрел, потирая ладошкой выбритый накануне подбородок. – Ну, а ты-то в церкву ходишь, родители водят?
– Водят! – мальчик обрадовался, что деду угодить ответом может. – Деда, а как это – фотография ангела, что ли, получается? – Илья смотрел своими широкими мамкиными глазами то на деда, то на ангела, в его лице белом-белом и во взгляде чистом незамутненном ну, такая взрослая заинтересованность читалась! Сам Михаил Афанасьевич с таким видом даже новости о пенсии не слушал, а тут мальчишка! А ведь похож на меня, правда, – присматривался дед к внуку.
– Так ангела-то и получается фотокарточка, верно. – Дед все всматривался в глаза Илюши, пытаясь понять, а нужно ли об этом мальчишке-то двенадцати лет говорить.
– Деда, а ты ведь мне расскажешь? – достал врасплох мысли Михаила Афанасьевича Илья.
Что тут делать было, до ужина еще время оставалось, да и почему не рассказать историю их: и о деревне в ней все есть, и о человеке хорошем, и о церкви главное. А о церкви – знамо дело – никогда не лишне детям рассказать.
Михаил Афанасьевич сел на табурет у комода, на котором иконы-то с фотографией ангельской стояли, а внука напротив – на кровать деревянную с панцирной провалившейся сеткой посадил. И начал – не суетясь, не торопясь, мудро вздыхая, как только старики в деревне-то и умеют.
– Никто не знал толком, откуда отец Никодим приехал, говорили, будто видели, как он на лодке приплыл к нашим берегам: высокий, здоровый, борода чернющая, волосы жиденькие в косичку, не ряса если, то вовсе как китайский монах, по телевизору-то коих кажут – ну, ты видел.
Приплыл, значит, и пошел сразу к храму нашему Георгия Победоносца. А тогда, это начало девяностых, храм разрушенный стоял, а когда-то, сам еще помню, огромный был храм, красивый, белый, трехпрестольный, один из лучших в районе считался, все сюда молиться шли. До сороковых годов аж работал, потом и до него добрались, кинотеатр сделали, да склад, но к девяностым и этого ничего не осталось. Стоял наш родненький без кровли почти, да без окон, фрески местами проглядывали сквозь побелку-то, да и какая побелка там? Одни стены кирпичные остались, да и те шпана исписала, но все-таки фресочки кое-где проглядывали, дело святое, чего уж. Да что я тебе рассказываю, ты, небось, и не знаешь, что церкви-то у нас закрывались по Руси, но потом, Бог даст, все поймешь, не осудишь уж буде, всякое время-то было.
Так вот, я и рассказываю – приехал наш батюшка и прямой дорогой – к храму, к его скелету, то есть, к стенам порушенным, а по пути к нему как раз домик стоял, мы старухам нашим срубили, чтоб молились, они уж сильно просили, они там молельню себе обустроили, да и батюшка к ним одно время все приезжал какой-то, службы вел даже. И вот идет мимо этого домика-то батюшка и слышит «Царю небе-сно-му» поют, да и зашел: ох, ты, Господи, а там полторы бабки, все уж в пол дышать, а на стенах иконы – все из календарей каких да книг старых вырезаны, изолентой синей по краям, вроде как рамки, обклеены. Свечи – мы из города привозили – в руках держат, да поют. Батюшку увидели, так и сели, испугались мальца, задребезжали: «Ой, батюшка, что ли к нам? Ой, а у нас и к столу ничего не собрано, хоть бы предупредили, ой, а обращаться к вам как?»
Отец Никодим не отвечал, все глядел умилительно на иконы, да на старух, да на свечи, воск-то весь по рукам их тек, на пол капал.
«А вы на службу, что ль? Или как?» – волновались бабки. «Навсегда!» – тихо ответил батюшка, молящиеся даже не расслышали. «Навсегда, говоришь? Так это, мы и рады только, а то у нас отец Виктор служил наездами, да, говорят, ушел он из церкви, да что правду говорят, или брешут?» Эх, русские бабки, в одном предложении обо всем на свете.
«Не брешут, не брешут», – отец Никодим, наконец, переступил порог, а то так и стоял в сенях. Пошел сразу в угол комнаты, там подсвечник стоял весь в пыли, медный, высокий, бабки его берегли на праздники всё. «Так, ой, жалко-то, отца-то Виктора, хороший был батюшка», – вздыхали старухи. «Хороший, да только верил мало», – пробурчал отец Никодим и взглянул резко сразу на всю свою дряхлую паству, – «Ну что же, бабульки вы мои, пойдем, послужим?» – «Да куда ж то это?» – руки-то у всех так и развелись, как у чучел в августе. «Куда куда, в храм! Что по углам-то служить, когда Дом Божий пустует?»
А дом-то Божий, я тебе говорю, сынок, уже давно пустовал, туда только козы иногда заглядывали, да местные парни девок тискать водили, прости Господи, да водку пили, безобразничали, словом. А почему туда? А потому что красиво там было, вид такой из окон да из дыр дверных открывался на долину с рекой – что ты! Храмы-то всегда на горе строили, где в селе самое место высокое было – вот там и ставили церкви. Ну, вот еще лет триста назад, когда Малиновку-то нашу основали, видать, тоже и порешили, что на сем месте высоком храму быть. С горки-то этой весь шар земной увидеть можно, а река как красиво петляет до самого до горизонта по обе стороны! Когда все зелено, или по осени – загляденье, нигде не увидишь чудо-то такое! Одарил нас Боженька природой! Да и храм – чего уж тут скромничать – всегда пышный был, на карточках вон старинных, прям глаз радуется, покажу потом, напомнишь так. Это уж потом к девяностым, когда и кинотеатр разобрали, и хранить нечего стало, он свое боголепие-то немного поутратил, и даже – веришь, нет – вид уже не такой чудный из окон-то его открывался. Ну да чего там, забулдыжникам нашим все в красу было…
Вот и в тот-то день отец Никодим порог-то переступил храма, а там кодла сидит, человек восемь, все местные, пьють, заразы, да курят, костер разожгли, а мусору кругом – как на свалке, ей богу. Нехристи, что с них взять.
Отец Никодим вроде как сначала и глазом не моргнул на прихожан-то этих, слышь, поволок сквозь свалку-то подсвечник, что в молельне взял, до середины храма дошел, встал напротив того места, где иконостас раньше стоял, шептать молитвы начал.
А кодла-то сидит, глазами хлопают, интересно. Забава им – живой поп пришел, это ж надо! Ну, бабки на них, ясно дело, зашипели – убирайтесь, проклятые, не видите, батюшка к нам приехал, может, хоть страху на вас когда нагонит, давайте уматывайте. А те уж под этим делом, ну, выпили, и с места не трогаются, всё ухмыляются, да гогочат. Тут батюшка на них и зыркнул строгим взглядом, добры бы люди сразу струхнули, а этим хоть бы хны, да еще кричат ему: мол, ага, так от твоего взгляда-то мы все и обоср… ох, прости Господи, кричат, мол, давай пой и не оглядывайся, или чо ты там приперся делать. Ну, отец Никодим перекрестился, голову вверх задрал, осмотрел своды, да небу, купола-то, видишь ли, тогда ж не было… да небу, значит, моргнул, ну и – как бабки рассказывали – пошел быстро на костер. Пацанье-то так и вскочили, думали – сейчас их выкидывать начнут. А Лешка рыжий, за рекой живет, тогда ему лет восемнадцать стукнуло, первый олух на деревне был, так тот прям так и ляпнул батюшке: «Ты поп, – говорит, – только подойди, я тебе вмажу сразу», – ну и, оскорбил его еще как-то, это Никодима-то, ангела-то нашего! А тот, вот не я говорю, бабки рассказывали, встал как вкопанный и вцепился взглядом за этого Лешку-то, и смотрит на него, как сквозь душу ему, и говорит чуть погодя: «А ты бы, Алексей, домой шел, сестра у тебя скоро преставится, – это помрет, значит, – ты бы, – говорит, – простился с ней, все-таки она тебя вскормила».
Леха, да и все другие, аж дар речи потеряли. Ну, допустим, имя батюшка мог краем уха услышать, когда в церковь вошел, пока сыр бор, но откуда про сестру-то знал? Она ведь, бедная, в те дни и, правда, маялась, болезнь нехорошая у нее была, не для твоего светлого знания, да и, правда, она ж Лешку-то кормила вместо матери, пока мать все на вахты по деньги ездила. Ну, не мог обо всем этом пришлый человек знать, только местный, да только местным-то отец Никодим не был никогда – признали бы сразу бабки, они-то по этой части профессорши. А отец Никодим-то еще Лешке чего сказал: «Друзей своих пошли могилу копать, а то послезавтра дожди пойдут, быстро развезет всю дорогу на погост, послушай меня».
Тут уж и вовсе дрожь по всем побежала. А еще факт, бабки говорили, как сказал то батюшка про погоду, то тут сразу закапало на них с неба дождем – крыши-то не было, а где была – та худая. Но это уж бабки мистику нагоняют, ничего, поди, не капало, но вздрогнули, будь здоров, тогда, это точно! Леха так и пошел вон из храма – белющий весь, вот как занавески на окнах, за ним и кодла его потянулась, все, значит, обомлевшие, ага.
В тот же вечер сестра-то и умерла у Лехи, схоронили ее недалече от моих-то родичей, и еле успели закопать в земельку, тут-то дождь хлынул, каковых еще не бывало, как сейчас помню, земля с водой смешалась. А батюшка-то Никодим в храме до ночи молился, дождь как из шланги, а он стоит, молится, читает акафисты, и свечи-то горят, не тухнут под дождем. Сам видел, что не тухнут.
Вот так и заявил о себе отец Никодим, так и познакомились с ним местные. Ой, а что дальше-то было, так это хоть житие пиши.
Он, значит, батюшка-то, ага, с нашими знакомиться сразу начал, да и после того как про сестру-то Лешкину провидел, к нему мал по малу люди сами потянулись. Не то, чтобы к Богу сразу все потянулись, или на службы ходить стали, но на улице то и дело спросят чего у отца, посоветуются – у кого муж пьет, у кого ребенок болеет, у кого мать при смерти – на кого, вот, помолиться и свечку кому ставить? Храм помаленьку заделывать стали, ну пока токмя фанерой окна забивали, да на крышу шифер, какой был, накидали, все теплее. А уж и благодать, то, какая была уже тогда! Зайдешь, особенно на вечернюю-то службу, все как в дымке синей под куполом, да над амвоном, и дымка эта все ниже, ниже, пока до самых до свечей не спадет, а огоньки ее как будто отгоняют, подпаливают края дымки той, и от того она как волна, и шипит время от времени – будто плавится воздух, и в том месте, и правда, видишь, как свет и темень борются. И смотришь, бывало, на этот вроде как поединок, да еще свечку поставишь и молишься за свет. А когда людей-то побольше, так и вовсе радостнее молиться, потому что пока люди в церкви есть – свету всегда быть, и тьме никогда не потушить его, вот что я скажу тебе, Илюшенька…
Ну вот, значит, обжился батюшка немного, там, где молельня была, там ему и отвели помещение для проживания. До зимы и то ладно. Все ждали пока глава наш с отпуску вернется, что скажет, куда определит. Ну, да все и так знали – здесь и оставит квартировать отца Никодима, токмя утеплит, выделит деньжат на это, никуда не денется.
Первым-то делом, с кем отец Никодим из местных сошелся – это с Гришкой. Афганец, воевавший, не одну точку горячую прошел. Он по соседству с молельней жил, баня у него была, так он отцу Никодиму и предложил сразу ей пользоваться. Гришка-то он вообще один жил, жена уехала от него с детём в город, пил он много, а как выпьет, кидался на нее: то черта в ней какого увидит, то еще что померещится. Да и на людей кидался, как выпьет, ага, с ним и не связывался никто особо. Но мужик был на все руки, чего греха таить, и баню мог срубить, и печки клал, и теплицы ставил. Если бы не пил – золото, а не мужик, в школе у нас, помню, все ворота футбольные мастерил, любили его дети, он им всё про войну рассказывал, про Афганистан. С ним-то батюшку и видели поначалу чаще всего, никто не понимал сначала, на чем это они поладили – вроде как один грешник, а другой праведной живет жизнью, это потом выяснилось, что им было о чем поболтать…
Гришка-то, значит, и стал с отцом ходить первое время по селу, знакомить его с нашими. А знамо дело – на пороге держать батюшку негодно, все в дом звали. Ох, и навидался в ту пору он, бедный, представляю! Ведь что не дом, то муж пьяница, а то и хлеще – и муж, и сыновья старшии. А это что значит? Тебе не понять, сынок, тебе повезло с семьей, а вот, представь: нет у тебя ни игрушек, ни телевизора даже, и каждый день папка твой пьяный, мамку обижает, а мамка, если сама не пьет, то ревет, да скандалит, а если еще братья у тебя да сестры есть – то им тоже достается. От папки сначала, спьяну-то все любят повоспитывать да строгости навести, а потом и мамка добавит – когда мужик-то бабу доведет, она уж и детей не щадит, ты что! Злость-то – страшная сила, она и вспыхивает быстрее, чем доброе-то чувство. И вот, в каждом доме почти тогда так и жили. А в каком нет пьяниц, так в том старики, значит. И у них, одна беда, сыновья пьющие. В ту пору-то вроде только наш дом, да дом Филатовых, особняком держался, мы выпивать, конечно, выпивали, чего уж тут, но не запоями. Это значит не каждый день. Работа была постоянная у нас, она-то и держала, а мужики чего, временными заработками тогда перебивались, вот и злоупотребляли. Да и сейчас это не редкость, чего уж говорить.
Я к чему рассказываю-то? Вот, значит, ходил-ходил по домам батюшка, кого молиться учил, кому иконки дарил, кому из Писания чего расскажет, кому про грехи растолкует, об алкоголе, понятное дело, много говорил, все слушали; кто не слушал, тот посылал куда подальше – и такое было, мол, поп, иди отсюда со своими учениями, без тебя тошно. Но батюшка не обижался, а иногда хитростью брал, просил в церкви помочь чего-нибудь поделать, мусор убрать там от шпаны – его месяца два вывозили, все никак не кончалась свалка, – или просил двери поставить, да рамы какие, или иконы просил на ночь к нему в домик занести – не оставлял тогда еще в церкви-то, боялся, пропить те же мужики могли за милу душу… Так вот, за разговорами – пока мужики помогали ему – батюшка с ними по-свойски и заговаривал о том о сем. Вроде и ни о чем, да только потом многие говорили, что как будто душу на место вворачивал, сразу на раздумья тянуло. Да только к вечеру все равно все к цыганам шли, брали по пол-литра и заливались, и над душой и над словами отца Никодима только и усмехались.
Батюшка сразу понял, откуда бодяга в деревне берется. Бодяга – это вроде как водка, только не настоящая, дешевая, и с нее люди понемногу травятся, а потом и вовсе вымирают. Ну, как тебе объяснить, Илюша, это вот, как если молоко разбавить водой из лужи и продавать под видом молока. А цыгане-то те, что наше-то село гадостью этой снабжали – будь она неладна, столько душ погубила – они к тому времени лет уж пять как поселились у нас на окраине. Это вот, когда вы въезжали в село, так по леву руку их дома раньше стояли. Хозяйство они тогда развели, будь здоров, хоромы отстроили – ты что! Лучше всех жили! К ним мужики как за хлебом каждый день ходили, и не по разу. Да и не только окаянную эту продавали они. Они же парней наших на наркотики подсадили, человек шесть мы в те годы схоронили. Те, кто в город не уехал из молодых, те то и дело к цыганам захаживали. Где подзаработают, подворуют, деньги появятся – к ним за этим делом сразу. Кто просто баловался иногда, а были те, кто каждый день, как мужики водку, брали. Нет уж никого из тех, кто наркоманом-то стал в итоге. Вовка Белозеров, Натальи Ивановны, директора школы сын, в восемнадцать помер, Санька Крюков в семнадцать, а брат его двоюродный так и вовсе прямо на крыльце у цыган откинулся. Весь пеной белой истек мальчишка, ох, страшное дело. А милиции хоть бы хны, да и не видали мы в ту пору милиции никакой, а какую видали, так только у ворот цыганских если. И они к ним приезжали за покупками-то, сволочи.
Батюшка и сам в милицию обращался по поводу цыган, а там только обещают, говорят: все знаем, расследование проводим, мол, не суйтесь. Да и сам отец Никодим с цыганами сколько раз заговаривал, а заговаривал-то необычно, тоном, каким от него никто и не слыхивал, жестко так говорил, как только и нужно с нелюдями. Вот, веришь, нет, лаял на них так, будто чертей из них выгонял, всем вокруг страшно становилось. Да и дома он у них бывал. А они проклятые ему все в церковь деньги несли, да иконы дорогие, они вроде как тоже нашему-то Богу молятся, иконы-то он их брал, а деньги нет, один раз даже сжег пачку денег цыганских, при них прям и сжег. «Вы, – говорит, – что хотите? Прощенье Божье купить?» – «Да на благое дело, на царствие Божье, – клялись цыгане, – Ты нас знаешь, мы люди честные, и без Бога никуда мы». – «Молиться молитесь, но деньги свои мне не давайте, на души погибших от вашей заразы искупления не купишь, все сами понимаете, не дураки».
Цыгане спорили сначала, да потом умолкали. «Вот то-то и оно, не будем в храме ругаться», – говорил он ласково. А вне храма, я уж тебе говорил, как он лаял на них.
И вот однажды, смотрим мы, отец Никодим из дома вышел без рясы, в штанах черных, да в рубахе какой-то, застегнутый весь. И Гришка, афганец, майку свою полосатую напялил. Сели на паперти, о чем-то кумекают, потом зашли в храм, помолились коротко, да пошли по дороге как из деревни. Ну, мальчишки за ними, посмотреть, куда это поп с Гришаней вырядились. А те прямиком к цыганам. Дело ясное – и этих греховники соблазнили, пацаны аж присвистывать стали от удивления, Гришка-то понятно, чего с него взять, но батюшка-то – все разговоры его о грехе тьфу, получается? Да и побежали по родителям – новость-то сообщать, что отец Никодим цыганам продался, а мужики-то, как услышали, сразу поняли, чем дело пахнет, кто посмелее – побежали сразу к хоромам-то. Да и я услышал от соседей когда, тоже бегом туда.
А отец Никодим, это уж потом Гришка рассказывал, как к цыганам-то вошел, так сразу и принялся там все громить, бутылки все поразбивал. Ну, на него, конечно, давай прыгать тут же цыганята, черти, взрослые-то стояли сначала, как столбы, понять ничего не могли. Парни цыганские крепкие, в глазах костер, в кулаках силы немеряно, да только отец Никодим с Гришаней всех их быстро растолкали, распихали, и – дальше громят… А у цыган там целый завод, и чего только нет, и бодяги этой ящиками, и порошки, и шприцы, и чего только еще нет, все открыто, ничего не боялись барыги-то черномазые. Батюшка-то наш и потоптал все, да в печку позакидывал. Тут уж, ясно дело, и взрослые очнулись, договориться сначала пытались – они все договариваться страсть, как любят – говорят, мол, видим, что ты не батюшка вовсе, а, видимо, из городского отдела прислан, уважаем тебя – сколько денег хочешь? Тут батюшка – это Гришка все рассказывал, не я выдумал – и говорит цыганам, что да, не как священник я к вам пришел, но и не мент я. Как простой мужик пришел, который Афган вдоль и поперек исколесил и столько этой наркоты пожег, и стольких поубивал за нее, да и похоронил стольких ребят из-за порошка этого окаянного, что им, цыганам, теперь здесь жизни не даст, так что, де, убирайтесь по-хорошему. Вот что сказал, понял, да?
Тут-то цыгане и завопили – они все барыги-то, когда силу чувствуют, вопят как дети малые. Да больше от страха тогда-то заголосили, поняли, что договориться с русским мужиком Никодимом не получится, и что денечки их бизнеса сочтены. Голосят, голосят, а Гришка видит краем глаза – старшой у них под кресло полез куда-то, да только и успел подбежать к нему, да ударить, а у того в руках пистолет был, ровно Гришка успел его огреть, секунда в секунду, а так бы и стрелять небось начал. Ну, тут цыгане видят – старшего уж в расход пустили, терять нечего, все стенкой и лезут на наших-то. А те, знай, отбиваются.
Мы к этому времени уж подбежали, помню: на нас прям из окна цыган вылетел, ревет, как пятиклассница, весь в крови, а в доме шум, все бьется. Мы в дом, помогать, ага, а там чего уж помогать-то? Отец Никодим с Гришкой уж и выходят, кровь стирают с себя, им, ясное дело, тоже досталось. Хозяева вслед только и орут, что убьют, зарежут, проклинают.
«Вы чего, мужики?» – наши-то спрашивают у Гришки с батюшкой. «Да ничего, молодость вспомнили вот с братишкой», – это Гришка отвечает. «Я вам так скажу», – это уже отец Никодим, – Я так вижу: дома цыганские сгорят сегодня ночью». Громко так сказал, чтоб цыганам слышно было. «Но мы с вами тут не виноваты. А то, что вы прибежали, – а тогда человек восемь прибежало мужиков, – за этот порыв зачтется вам. А теперь по домам идемте, нечего тут антихристам глаза мозолить».
Разошлись.
Понял ты, нет, батюшка-то наш воевал! Потом уж Гришка рассказывал, что отец Никодим в ВДВ служил, капитаном, позывной у него был Фарисей. Гришка, когда был на афганской, слышал, говорит, легенды все ходили о каком то Фарисее, мол, жесток был настолько, что за его голову сто тысяч долларов мусульмане давали. Во как! Да только на войне Гришка с ним не виделся ни разу, а вон оно как вышло-то, где пересеклись. Может, и выдумал Гришка, или додумал чего, но это уж неважно, теперь другие легенды про Фарисея ходят, о его значит служении не Родине, а небу. Понимаешь, какая штука?
А дома цыганские в ту ночь и правда вспыхнули, по всей деревне пепел летел, все у них подчистую сгорело, сами-то барыги ушли куда-то, слухи ходили, в Лебедке осели, это за сто километров отсюда. К нам, Слава Богу, носу больше не показывали. Но отомстить один раз пытались. Я вот думаю – может, и не их рук дело? Да как не их! А кому больше-то? Да и случилось это как раз через неделю.