Полная версия
Красные пинкертоны
– Здорово он тебя миской по башке шарахнул! До сих пор гляжу, в себя не придёшь. Или струсил?
– Да погоди, дай прислушаться.
– Чего тут слушать! – дверь распахнулась под напором старосты. – Дай-ка шило. Я его, падлу, насажу, и не шевельнётся.
– Нет уж, позвольте… – решился Халява. – Мои зубы дорого ему обойдутся!
И с этими словами он нырнул в карцер, бросился на гору тряпья и всадил руку в самую глубину.
Встать ему уже не удалось. Я навалился на него всей своей массой сзади, схватил обеими руками голову и дубасил ею железную раму нар до тех пор, пока не почувствовал, как треснул его черепок. А потом обернулся к старосте. Одноногий, как застыл от неожиданности в дверях, так и стоял столбом, всё ещё недоумевая. Я сбил его с ног, помня опасность его острой деревяшки, и стал месить его тело ногами, как только что топтал крыс. Видно, я был в совершенном бешенстве или совсем без понятия от ненависти: я плясал на нём, не слыша ни хруста его костей, ни его воплей, ни окриков подбежавшего вертухая. Что-то тяжёлое ударило меня промеж глаз. Наверное, это была связка ключей. Сознание покинуло меня…
Когда я очухался, не двигаясь и приоткрыв один глаз (второй был залит кровью), в карцере переговаривались уже двое вертухаев. Тот, который опрокинул меня с ног, возился у тела Халявы.
– Ей-богу, насмерть! Вот мать его! – матерился он. – Весь череп ему раскроил, падла!
Его напарника больше волновало другое, он пнул меня ногой:
– Ты глянь на этого. Сам-то не угрохал Красавчика? Ключами-то, кажись, лоб ему разбил, – он лениво нагнулся, брезгливо поднял связку здоровущих ключей, долго обтирал их от крови, потом принялся за свои руки.
– А хрен с ним! – ткнулся мой обидчик к телу одноногого. – Глянь, он и Панкрата укокошил…
– Не может быть!
– Не дышит и этот.
– Ты грудь, грудь его послушай!
– Да я уже перемазался весь! Тут каша сплошная, а не грудная клетка. Истоптал ему рёбра этот слон.
– Чего же делать будем? – брезгливый выпрямился и опёрся о косяк. – До конца вахты часа два. Натворил ты делов, Силантий Ферапонтович. Дались тебе серебреники этого Иуды, – он пнул ногой теперь уже старосту.
– Ежели бы серебро! Бумага! А ты про свою долю забыл?
– Ты мне сунул-то кукиш! – сплюнул на тело одноногого брезгливый. – Договаривались насчёт одного Красавчика? Ты же сам обещал, повесят лишенцы этого бугая и назад?.. Объявим чистое самоубийство… А что мы имеем теперь?
– Что имеем?
– Три трупа! Я под этим не подписывался.
– Подписывался не подписывался, теперь поздно рассуждать. Задним умом все горазды, Степан Ефремыч. Что ж, заложишь меня?
– Подумать треба…
– Накину я тебе долю.
– А прокурор добавит.
– Да брось сопли распускать! Впервой, что ли? Не обижу.
– Сколько?
– Да всё, что одноногий собрал, тебе и отдам.
– Ну всё-то ни к чему, – потёр руки брезгливый.
– Вот и спасибочки!
– Теперь и лепиле нашему подкинуть придётся…
– Соломонычу-то?
– А как же! Кто бумаги будет мастырить?
– Резонно. Ну так что? Поволокли, что ли?
– Бери первого за химот, а я уж ногами займусь. Тяжёлый, бля, задрыга!
Они уволокли тело старосты, потом пришли за Халявой, я изображал дохляка до последнего. Лишь когда надо мной нагнулась санитарка, и тюремный врач разорвал куртку на груди, я открыл глаз.
– Господи! – отшатнулась санитарка. – Моисей Соломонович! Он живой!
Обоих вертухаев рядом уже не было.
VIII
Штопать меня не пришлось и из больнички выперли мигом, лишь перепуганный лепило вызвал местных сыскарей. Те, разнюхав про старосту и Халяву, собравшихся устроить мне самосуд в карцере под видом самоубийства, затряслись сами и начали ни свет ни заря трезвонить барину. Скандальчик не скандальчик, а заварил я им прецедент непредвиденного масштаба. С перепугу они перестали меня замечать, творили и трепали такое, чему ни глаза, ни уши мои никогда бы не поверили, но меня больше интересовала собственная шкура. С виду выглядело всё довольно пристойно – чистая самооборона, а вот уж как среди ночи мимо вертухаев ко мне пробрались два матёрых зэка, это их дело. Так рассуждал я, стрельнув мимоходом у одного из сыскарей папироску. Тот вгорячах не пожадничал, а когда под самое утро заявился барин и стал наедине выпытывать в собственном кабинете, мне перепало и настоящего чая в настоящей татарской расписной чашке, и не одна ароматная папироска. Взлохмаченный и красный от всего услышанного начальничек щурил узкие глазки, раздувал щёки, правда, сахарку не предложил, но попроси я его, – подали бы и сахару.
Почти после каждого моего слова он хватался за трубку телефонного аппарата, но в нерешительности опускал руку. Так длилось с полчаса, пока я не замолчал, затем он вызвал заместителя, тот велел меня вывести из кабинета и ещё полчаса за стеной они кричали друг на друга. Потом неожиданно стихло, зам выскочил, хлопнув дверью, я уже начал думать, что про меня забыли и смелее пытался раскрутить на курево молоденького конвоира, но приехали из уголовки и меня увезли в свою контору.
В уголовке – малина. Там в камере предварительного заключения мне всё раем показалось. Среди прочей шпаны я сразу уснул, но скоро был разбужен, и меня повели наверх. Много не добавят, не горевал я, когда обойдя стул, на который меня усадили, к допросу приступил агент первой категории, назвавшийся Петриковым. Так он представился, лишь я заикнулся о папироске, а скоро я и про чай забыл, едва ускользая и увёртываясь от молний, которые полетели из проницательных глаз слуги пролетарского возмездия. Мне стало скучновато; за окном, куда тянулась моя шея, происходили гораздо интереснее события, но после настойчивого совета поберечь её для карающего меча сурового суда, я сник. Крути не крути, а на что я надеялся? Угодил-то туда же, откуда чудом выбрался. Почище, конечно, одеты эти сыскари, слова подбирают, кадры особые, а суть одна. В общем, бился агент Петриков надо мной весь оставшийся световой день и ночью спать не дали. Не успел я по-настоящему провалиться в сладкое забытьё, меня растолкали, привезли куда-то. Снова повели наверх по широким лестницам. И здесь коридоры пустые и никого, кроме часовых. И здесь зашторенные наглухо окна, и что там, за ними, попробуй догадайся. Впрочем, ни на что уже не надеясь, я ни о чём и не думал, жалел об одном – поспать не дали. За несколько дней после убийства Голопуза я, кажется, и в весе добрую половину потерял, и в росте убавился, и ноги не слушались меня, и голова ничего не соображала. Приморился Красавчик, только бы уснуть!..
Там, куда меня привели, света почти не было. Лампа на столе упиралась светящимся колпаком в пол, оставляя всё остальное пространство почти в кромешной темноте. И не было никого. Стол пуст. Но так лишь казалось. Это со света глаза мои утратили способность видеть. Я зажмурился, продолжая стоять. Чувствуя, что караульный ушёл, слегка открыл глаза. Проступили силуэты. Если лампу прикрыть ладонью, что я и проделал, можно было рассмотреть человека у другой стены. Он неподвижно стоял у приоткрытого окна, из которого веяло ветерком и свежестью. Мужчина курил, не оборачиваясь ко мне.
– Как кличут? – донеслось до меня.
– Красавчик, но мне не очень нравится.
– Другого имени не заслужил?
Я промолчал.
– За рожу?
Я проглотил и это.
– Послушать, что про тебя рассказывают, так тебя сам сатана спасает.
– Может, и он.
– Так бы и нарекли.
– Есть ещё время.
– Уверен?
– А что нам, уркам бездомным?
– Кому прибедняешься?
– А мне откуда знать? Вели – не объявили.
– Зубаст… А вот умён ли?
– А вы проверьте.
Мужчина развернулся, затушил папироску в пепельницу на столе, сел, отодвинув далеко стул, и закинул ногу на ногу. Его лицо по-прежнему оставалось в темноте, но кое-что под ярким лучом лампы я различил. Это был офицер высокого милицейского ранга. В парадной белой форме с орденом или почётным знаком на груди. Худ и невысок, быстр и даже резок, а голос жёсткий, с особым выговором каждого слова, будто он их подбирал, прежде чем произнести. Но это всё я уяснил потом, а сначала он лишь мелькнул причёской, когда садился, пригнув голову, не смог скрыть чёрных волнистых волос и широкой, мощной груди. Такой грудной клетки не спрятать, если и стараться будешь, такая только у волжских грузчиков. Но философствовать да рассуждать было некогда, я лишь успевал отвечать на его неожиданные вопросы.
– Как же обоих сокамерников завалил? – усмехнулся он.
– Жить хотелось.
– А от вертухаев как спасся?
– Мертвяком притворился, им не до меня было.
– Значит, схитрил?
– В бою кулак не главное.
– Не первых на это берёшь?
– Что вы, начальник!..
– Мы здесь одни.
– Хотелось бы верить.
– Моего слова недостаточно?
– Я вас даже не вижу.
– Васька-божок. Слыхал про такого?
– Не приходилось. Чудно больно. Вроде в милиции находимся.
– Врёшь! – он поднялся и снова отошёл от стола к окну, закурил. – Кончай крутить! Бороду ты завалил?
– В газетках читал. Хвалили милицию. В начальники кто-то выскочил за счёт того Бороды.
– Ну хватит дурака разыгрывать! – вспылил он. – Или ты следователя Борисова так напугался, что до сих пор трясёшься? Так я не Борисов.
Во мне всё перевернулось, но я промолчал.
– Забыл Жигулёвские горы? Про пароход «Серебряные глазки» да девку по имени Серафима? А она ведь, Красавчик, на тебя виды имела!
Эти слова, произнесённые громче обычного, зло и с дрожью, обрушились на меня градом. Словно булыжник за булыжником и всё на мою бедную голову: Жигули! «Серебряные глазки»! Серафима!.. Крякнул я, не удержавшись, заскрежетал зубами, а он опередил тише и глаже:
– Да не кидайся ты волком! Глянь, аж волосы на голове дыбом. Про Серафиму это я так. Сам её давно не видел, но по оперативным данным близко она где-то. Ущучили её в Саратове, как бросила спившегося комиссара. Того в тюгулевку за растрату, потом к стенке за связь с воровкой, а она хвостом следы замела. Но ты-то помнишь, у неё не задержится. Скоро у нас, на низах объявится.
– Вы, начальничек, мастер до сказок, – всё же запустил я свою наживку. – Про всё-то вам известно, только, гляжу, лица своего так и не открываете. Всё-то вы в тенёчек, за свет…
– Хватит, хватит клоунаду мне устраивать, – отмахнулся он лениво. – Зачем тебе моё лицо? Не видел ты его никогда и не надо пока. Ну а если не дурак, насмотришься, погоди, надоест ещё. Одно ответь – не забыл Стёпку Нагорного?..
Вот тут я вздрогнул второй раз.
– По кличке Штырь?..
Из тех, кто знал человека с этой кличкой, по моим расчётам, осталось в живых хрен да маленько: я, Серафима, Тимоха Саратовский… Вот, пожалуй, и вся компания. Остальные, если не по тюрьмам свои семь копеек[8] дожидаются, то догнивают в земле их косточки или сожрали раки да рыбы.
– Не забыл, вижу. Давно получил от него на тебя маляву. Отписана она была, сам понимаешь, не на бумаге, бумаге – грош цена. Поэтому потерпеть тебе пришлось, прежде чем сюда попал и разговор со мной имеешь. Но ты мужик тёртый, понял, надеюсь, что мы тебя не слишком утюжили, поблажки давали. А то, что помытариться пришлось, сам виноват. Были у меня сомнения насчёт тебя. Чего теперь скрывать? Поэтому и пришлось тебе всю горькую, так сказать, чашу испытаний хлебнуть. А как ты хотел? Сам же и нагородил! С Бородой переборщил. Он у нас под колпаком ходил, мы его совсем не тем макаром в оборот должны были брать, а ты что натворил? Не следовало с ним так жёстко. Без смерти, без крови надо такие дела решать, мы бы его перековали, обратили бы в нашу веру. А ты шлёп пулю в лоб… Так всех можно перестрелять. Не метод это в нашей внутренней борьбе. Чистка – да, но следом перековка, а не террор. Другое время. Чуешь?..
Я плохо понимал, что он имел в виду и что втолковывал. Казалось, забыл он совсем про меня и беседовал сам с собой или себя убеждал.
– Не так уж был и плох Борода, – задумался он. – Не так плох, как казался. С головой дружил, а в нашем деле это многого стоит. Жаль!
Резко хлопнув ладонью по крышке стола, он двинул ею, будто смахивал крошки:
– Что было, не вернуть! Навредил тебе, конечно, дружок твой, Китаец.
– Он жив? – невольно вырвалось у меня.
– Жив, жив. Но разговор не о нём сейчас пойдёт. А времени у нас мало. И так я с тобой провозился. Тут, брат, осторожнее… тоже глаза и уши имеются.
Я молчал, переваривая всё, на меня свалившееся, на моём месте другим заниматься – только портить.
– Сам чуешь, выхода у тебя нет, – он пробарабанил марш пальцами по крышке стола, бравурности в такте не улавливалось, наоборот, тоска. – Тебе или лезть опять на нары и ждать добавки за старосту и тех негодяев, или…
– Прежде заточку в спину, – процедил я, не дослушав.
– Не исключаю…
– А самооборона? – заикнулся я.
– Заткнись! – прошипел он так, будто крикнул. – Добавят лет пять! Хочешь?
Чего он от меня добивается, не понимал я. Чего ждёт? Столько времени на меня потратил, чтобы сообщить вот это…
– Уж лучше в крысятник! – захрипел я. – Шушара в два счёта укокошит!
Он не проронил ни слова. Глядел, как я беснуюсь, молчал и постукивал пальцами по крышке. Истерика моя пропала сама собой.
– Водички не подать, псих?
– Закурить бы…
– И я не прочь.
Он каким-то ловким, неуловимым движением швырнул мне пачку папирос:
– Возьми на память.
Я, вытаращив глаза, поймал.
– Часовой! – позвал он чуть громче, а когда тот появился, кивнул на меня. – Прикурить!
Ароматная пачка грела мне грудь в дальнем кармане, когда сунулся я к легавому с припрятанной папироской молоденького конвоира.
– Предлагаю другое, – сказал он, будто не прерывался наш прежний разговор. – Пойдёшь агентом ко мне?
Я чуть не проглотил обжёгшую губы папироску.
– Да-да. В доблестную Красную милицию. Как любит говорить наш мудрый товарищ Поляков, будем делать из несознательного элемента бесстрашного советского пинкертона.
Он помолчал, дожидаясь моей реакции, но мне сказать было нечего, я находился в состоянии полной прострации.
– Фамилию тебе подыщем вместе с легендой, – продолжал он, не дождавшись от меня ни слова. – Вызубришь, чтобы от зубов отскакивало. Внешность изменим. Оброс ты до безобразия. Похудеть придётся, сядешь на сухари и воду.
– И не слезал…
– Вот-вот, – не расслышал он, увлёкшись. – Засуну тебя в самый отдалённый район, где макар телят не пас. На время, на время, конечно. Наберёшься опыта. А как понадобишься, возьму.
Мне хотелось спросить, но я не успел.
– Теперь последнее, – он подёргал себя за чуб. – Мои люди, понимаешь, мои!.. будут называть тебя?.. – он приостановился, – так… Красавчиком ты был. Умерло с этим. После того как крыс одолел, да двух хорьков на тот свет отправил, наш Петриков тебя везунчиком окрестил. Везунчик, как?.. Подходит?
Я повертел головой.
– Не нравится. А что? Нормальная агентурная кличка.
Я совсем поморщился, оставаясь всё ещё на полдороге: верить во всё происходящее или молчать очумело.
– Вижу, не нравится. А имя должно нравиться, – он не ждал, он уже рассуждал сам с собой. – В нашем деле имя, как знамя. Вот что! Назову-ка я тебя Ангелом. Каково? Немножко из того, старого, так сказать, мира, но… Хочешь не хочешь, а имя это ближе к тебе лепится. В Жигулях ты атамана почти спас. Серафиму, красавицу нашу, сберёг, Бороду с моей дороги убрал – вон сколько плюсов. Паршивцев в карцере на тот свет отправить тебе сам Господь помог. Кто же ты? Ангел и есть!
Он недолго что-то писал за столом, потом ткнул кулаком в стенку, бросив мне на ходу:
– Заместитель мой. Мой, понял?
Слово «мой» он произнёс два раза. А мне два раза ничего повторять не надо. Я кивнул.
Вошёл кряжистый офицер, взял протянутый листок. Со спины я его сразу узнал, с Дилижансом он меня допрашивал про Бороду.
– Принимай пополнение.
– Василий Евлампиевич?..
– Оденешь, обуешь, оформишь и сам отвезёшь Серафимовичу.
– Василий Евлампиевич, с таким прицепом? Два покойника за ним!
– Оформляй так, чтобы ни один комар! – перебил он. – И побрить немедленно. Вообще поработай над его внешностью. Надо спрятать на время.
– Такого громилу?
– Повторить? Чтоб через час в городе не было! В село его.
– Есть, – вытянулся тот.
– Всё, после договорим.
Ко мне он так и не подошёл. И руки не подал. И слова не сказал. Да и лица его я так в тот раз и не увидел…
Часть вторая. Красные пинкертоны
I
Что понимал в женщинах этот плюгавенький, неряшливый до брезгливости человечек? Что о них мог знать?..
Василий Петрович Странников икнул, слегка качнулся на нетвёрдых ногах, но устоял и уколол хмурым взглядом не в меру расшумевшегося Глазкина. Заместитель губернского прокурора и в трезвом состоянии отличался велеречивостью, а теперь, под изрядным хмельком, да после интимных волнений, что называется, поплыл-поехал. Из дверей дома на крыльцо они высыпались гурьбой, хотя и старались соблюдать степенность. После долгого застолья, жарких объятий в укромных альковах, дурманящего запаха горячих до влажности женских тел полуночная тишина и свежесть близкой набережной приятно расслабляли и успокаивали. Все обмякли, остывая, но только не расходившийся прокурор. Он замыкал компанию, затеял целовать ручки Татьяне Андреевне, несравненной хозяйке, спустившейся их проводить, но его занесло при поклоне и, если бы не перила да подоспевший сластолюбец Иорин, быть бы ему в кустах под оградой.
«А ведь этот прокуроришка сегодня представлен мною самому Константину Стрельникову! – покоробило опять Странникова. – Крупному магнату! Богатейшему на низах рыбопромышленнику! Константин, конечно, разберётся, что к чему. Но этот-то, каков субчик! Сам умолял организовать встречу, непременно в узком кругу, а ухайдакался раньше всех! Да и поведением отличился скабрезным. Едва не испортил настроение, хотя постарались в этот раз хозяйка и её девушки, не ударили в грязь лицом. Всё мило, пристойно, кабинетик на четверых отделили; цветочки излишне, конечно, но простительны, Константин, правда, морщился. Зато потом с уютными комнатками каждому не подкачали. Ему досталась с жёлтой бархатной обивкой стен. Знает Андреевна его вкус, и Верочка была чудна и упредительна. Само совершенство!»
Он приметил краем глаза – Стрельникову подобрали Зиночку: «Тоже ничего блондинка и по нраву Константину, хозяйке, пришлось подсуетиться, но не подвела, успела. Томные, нежные блондинки нарасхват. Капризны, чертовки, но так что ж поделаешь? Черноволосые вампирки, да ещё с тёмными волосками на ногах – бр-р! – не для него. От них коробит, словно кошки нетерпеливы и жадны. Им всё сразу. Не успеешь слова сказать, расслабиться, а им бы так и наброситься. Хотя…»
Странников поковырялся в зубах, сплюнул прилипшую к зубам куриную кожицу, отвернулся от Глазкина: «А ведь этот гадёныш мог вполне расстроить всю идиллию. Как Алексееву вогнал в краску! Язык без костей. Приплёл ни с того ни с сего французского писаку, сифилитика Мопассана! И ядовито объявил, отчего тот загнулся! Всем проафишировал про болезнь. Бедная Андреевна не знала, куда глаза деть, хорошо Стрельников не промах, нашёлся, перевёл всё в шутку. Но каков прохвост Глазкин! Где и когда вычитал? В туалете начальной школы, прячась от надзирателя?.. Чёрт те что! Мопассана ли ему цитировать, когда у самого свадьба на носу! Для этого понадобился ли Стрельников с торговыми возможностями? Нэпман известен всему Поволжью, в Астрахань наезжает ради контроля. Свои магазины имеет здесь, в Саратове, в Самаре. В Москве недавно открыл, да такой, что всех баб свёл с ума. Женским бельём стал торговать чуть ли ни из самого Парижа! Этими самыми панталонами да пеньюарами. Мария, жена родная, давно утратившая интерес ко всему, и она заговорила про заморские штучки, уши прожужжала мужу – достань, мол, подивиться. И смех, и слёзы… А невеста у Глазкина не из простых. Тоже, видно, грезит о столичных нарядах ну и, понятное дело, хлопочет по разносолам на праздничные столы. Поэтому ей Стрельников и понадобился, она женишка своего на это сподобила».
Слышал Странников о породистой прокурорской кобылке, приятель Гришка Задов в своё время выдвинул её в качестве исполнительницы на главную роль в весёлом водевильчике. Красива, но Странникову не понравилась – писклява и манерна, таких в театре пруд пруди. К тому же брюнетка, а Гришка будто забыл, как секретарь к ним относится. «А главное – Задов давно объездил кобылку сам, когда репетировал, – усмехнулся Странников. – А где Гришка пенку снял, там уже делать нечего».
Странникова снова качнуло, он и сам понимал теперь, что его развезло. Обычно он крепился до прихода девушек, держался. Но тут рядышком с ним Константин Стрельников устроился за столом, а у того душа жаркая, один тост, второй, да всё подливает и подливает до полной. Он моргал Иорину, но пройдоха не уследил.
«Да, дела… – опёрся Странников на перила, – перебрал лишку. А Глазкин, хлюст, значит, клюнул на артисточку… Знает, у неё отец – важная персона. В торговом отделе столоначальником значится. Кряхтят и стонут от него рыбопромышленники, гребёт с них деньжата, когда с просьбами суются. Вестимо, Стрельников на поклон к нему не ходит, но всё это до поры до времени, а коснётся – будущий зятёк подсобит…
А в театре со временем невеста Глазкина перестала появляться. Выходит, жених запретил ей эксперименты на подмостках. Запретил… Но, как говорится, запретил одно, она другие увеселения найдёт…»
– Василий Петрович, я вас провожу, – перебил ему мысли вертящийся подле Иорин.
– А где Константин Михеич? – оглянулся Странников. – Что-то не видать его?
– Так они вон… С Павлом Тимофеевичем Глазкиным секретничают.
– С Павлушкой?
– Отделились. Вы на крылечке размечтались, они и раскланялись.
– Раскланялись?
– Расцеловались.
– Ну раз так…
– Я вас тоже окликал, задумались вы.
– Да воздух-то какой! – нашёлся он, отвернулся от Иорина, да и от прокурора со Стрельниковым. – Воздух какой! А, Игорёк? Засмотрелся я на небо звёздное, а они, значит…
– Торопился Павел Тимофеевич. Он, по всей очевидности, пригласил Константина Михеевича в ещё какое-то заведение?
– Это проказник-то наш? Жених?
– Он.
– Что за бред ты несёшь!
– Я краешком уха слышал, будто звал он Константина Михеевича квартирки Тамары Павловны проведать.
– Александровой? Проститутки этой?
– И про квартирку Мерзининой был разговор.
– Вот как! Притонов им захотелось!
– Дело вкуса, Василий Петрович, – изобразил улыбку Иорин. – Они ведь высокие материи взялись обсуждать.
– Материи? Это ж на какие высокие материи их понесло, голубчик? Мало им Татьяна Андреевна угождала?
– Госпожу Домонтович, извиняюсь, упоминали.
– Кого-кого? – Странников аж приостановился.
С помощью Иорина он минутой раньше сошёл с крыльца, и теперь они шествовали вдоль улицы, направляясь к портовому саду, недалеко от которого проживал секретарь губкома.
– Может, я и ослышался, но они про нездешнюю дамочку вели разговор, – не сдавался Иорин. – У них в Саратове общие корни, земляки они, оказывается.
– Вот даже как! – крякнул Странников. – Везёт стряпчему. Сам Стрельников в земляках оказался. Ценней знакомства не найти! Ну, держись теперь, Константин Михееич! То-то Павлушка рвался до него. Теперь не успокоится, пока не выпотрошит наизнанку.
– Так вам он и обязан…
– Мне? Зря ты, Игорёк. Язык у тебя, гляжу, длинный…
– Да я не в этом смысле, Василий Петрович! – изменилось лицо лизоблюда. – Я в смысле…
– А я в том самом смысле! – посуровел Странников. – Я не посмотрю, что Мария моя тебе покровительствует. Ишь, примостился! Чем берёшь старушек?
– Да какая же она старушка, Василий Петрович? Дама бальзаковского возраста!
– Поговори… бабий угодник…
– Да я, Василий Петрович, и ни мыслишки какой…
– Чего?! В три шеи погоню! Забыл, кто перед тобой? Перед тобой ответственный секретарь всего губкома! Щенок!..
– Василий Петрович!..
– Язык-то прищеми, а то сам прижгу. А дамочку ту как они именовали?
– Александрой! Александрой Михайловной, кажется.
– Кажется, – передразнил Странников и усмехнулся, успокоившись. – В мире одна Александра Домонтович была. И имя её…
– Умерла?
– Стыдно, молодой человек! Не знать таких женщин!.. Замуж вышла! И зваться стала Коллонтай Александрой Михайловной. Первая и единственная в правительстве Советской России! Валькирия революции! Вот как прозвали её наши враги… Впрочем, и друзья. И она этого заслужила. Нарком призрения! Женсовет в государстве создала!
– Что-то друзья наши про неё в другом смысле упоминали, Василий Петрович, – ехидно ухмыльнулся Иорин, заботливо беря Странникова под локоток, и они не спеша проследовали дальше. – Интересовали их, я бы сказал, совсем иные её увлечения.