
Полная версия
Из книги «Современники» (сборник)
«Les charmes de I'horreur n'enivrent que les forts».
«Чары ужаса могут вдохновлять только сильных».
С неотвратимым любопытством Вячеслав Иванов зазывает в свой «Сад роз» – «в полдень жадно-воспаленный, в изможденьи страстных роз» вещего зверя для того, чтобы снова услышать из уст жуткие и манящие слова: «Высшее счастье – совсем не родиться!»
Легконогий, одичалый,Ты примчись из темных пущ!..…Взрой луга мои копытом,Возмути мои ключи……Замеси в мои усладыЗапах лога и корней –Дух полынный, вялость прели,Смольный дух опалых хвоиИ пустынный вопль свирели,И Дриады шалой вой!…Здесь пугливый, здесь блаженный,Будешь пленный ты бродить,И вокруг в тоске священнойОко дикое водить…Но слова Сатира – сладкие для уха сильного, завороженного «чарами Ужаса», не повторяются в этой поэме.
Только глухой пророчественный гул природы, в котором звучат голоса судьбы, ответствует на безумный призыв пытливого:
Что земля и лес пророчит,Ключ рокочет, лепеча, –Что в пещере густотеннойСестры[5] пряли у ключа.Не ту же ли тайну пытает поэт у Кентавра-Китовраса?
Я вдали, и я с тобой незримый, –За тобой, любимый, недалече,Жутко чаемый и близко мнимый,Близко мнимый при безликой встрече.За тобой хожу и ворожу я,От тебя таясь и убегая;Неотвратно на тебя гляжу я,Опускаю взоры, настигая.Но и Сатир, и Кентавр – это не настоящие имена того, кого призывает поэт. Когда опускается над землей Матерь-Ночь – «разрешительница заклятий Солнца – слепого связня Хаоса глухонемая дочь», он зовет кого-то иного, кого он не называет по имени:
Приди возлечь со мной за трапезы истомныеОдин, и чашу черноогненную раздели!…Приди, мой сын, мой брат! Нас ждет двоих одна жена:Ночь, матерь чарая, – глуха, тиха, хмельна, жадна…Заклинание вырастает, крепнет, и в зовущем голосе растут неотвратимые, требующие звуки.
Еще через несколько страниц дальше поэт-заклинатель призывает бога Вакха.
Ты, незримый, здесь со мной!Что же лик полдневный кроешь?Сердце тайной беспокоишь?Что таишь свой лик ночной?Умились над злой кручиной,Под любой явись личиной,В струйной влаге иль в огне.Иль, как отрок запоздалый,Взор унывный, взор усталыйОбрати в ночи ко мне.Я ль тебя не поджидаюИ, любя, не угадаюВинных глаз твоих свирель?Я ль в дверях тебя не встречуИ на зов твой не отвечуДерзновеньем в ночь и хмель?И вот в первый раз заклятие совершается:
Облик стройный у порога…В сердце сладость и тревога…Нет дыханья… Света нет…Полу-отрок, полу-птица…Под бровями туч зарницаЗыблет тусклый пересвет…Демон зла иль небожитель,Делит он мою обитель,Клювом грудь мою клюет,Плоть кровавую бросает,Сердце тает, воскресает,Алый ключ лиет, лиет…Призываемый, искомый, заклинаемый появился. Но кто же он – этот «полу-отрок, полу-птица»? Демон зла иль небожитель? Он появился только тогда, когда было произнесено имя Вакха, но Вакх ли это? Под личиной призываемого бога явился иной бог, имя которого до сих пор не было названо, бог более древний и более могущественный, чем Вакх-Дионис. Имя его стоит в заглавии книги Вячеслава Иванова.
Это великий бог Эрос, который старше всех богов на земле.
«В начале был хаос. Затем широколонная земля и Эрос», – говорит Гезиод.
Но не случайно Эрос появился тогда, когда призыв был окрылен именем Вакха-Диониса. Надо было, чтобы снова воскресло почитание культа Дионисова, и чтобы Фридрих Ницше втайне возжег древний жертвенник забытого бога, и чтобы сам Вячеслав Иванов написал свое исследование об «Эллинской религии страдающего бога», и чтобы ключи русской жизни возмутились до самых своих истоков таинствами оргийных революционных действ, дабы древний гений Эрос, старший сын Хаоса, мог явить свой лик и имя его могло быть произнесено снова.
Книга Вячеслава Иванова – книга заклинаний, призывающих древнего бога на землю.
В книге «Эрос» я не вижу лица поэта, как я вижу его в книгах других поэтов и как оно видимо в «Кормчих звездах» и «Прозрачности» самого Вячеслава Иванова.
Эта книга не лицо, а голос.
В «Эросе» человеческое лицо поэта скрыто тьмою вещей и чарой ночи. Из горькой тьмы доносится призывный, заклинающий голос.
Свечу, кричу на бездорожье;А вкруг немеет, зов глуша,Не по-людски и не по-божьиУединенная душа.В ритме этих священных заклинаний чуется долгое и жуткое гудение огня – голос пламени.
Каждое слово есть заклинание. «Да будет свет!» Это было первым заклинанием.
В начале бе Слово.
То, что мы называем материей, – это пламя божественного слова.
Лик божий, данный человеку, скрыт не в его теле, а в его голосе, в его слове.
«Голос человеческий менее пронзителен, чем дикий крик зверя, но он подымается до самого неба и пронзает покров земли».
Человек словом своим заклинает появление нового мира подобно тому, как наш мир был создан словом Божественным.
Все то, чем мы проверяем реальности нашего мира: ощупь пальцев, радужные тени глаза, гудение раковины нашего уха, – все это только различные ощущения жгучих прикосновений огненного Слова, которое есть наш мир, это ожоги, следы пламени, оставленные на нашем теле.
И когда Бог дает своему пророку власть слова, он заповедает:
«Глаголом жги сердца людей!»Каждое произведение поэзии есть заклинание.
Но никогда это не было для меня так ясно, как тогда, когда я услыхал в первый раз призывное гудение тонкого пламени в ритмах и созвучиях поэм, составляющих «Эрос» Вячеслава Иванова.
Имя великого демона Эроса невольно возвращает память к той застольной беседе афинских юношей, во время которой Сократ рассказывает, как Диотима-пророчица поучала его тому, что поэзия есть общая причина того, что из небытия переходит к бытию.
Поэтому не случайно именем Диотимы, наставлявшей Сократа в тайнах Эроса, освящены лучшие поэмы в книге Вячеслава Иванова: «Земля», «Целящая» и «Кратэр», которыми он вводит нас в таинства любви.
До вступления Сократа в разговор собеседники «Пира» разбирают Эроса как бога чувственной страсти, восхваляя его качества, мощь, красоту и многообразие его проявлений на земле. Сократ же, передавая мудрые откровения Диотимы и исходя от Эроса, связующего воедино единого, но рассеченного на два пола человека, Сократ дает образ великого творческого Демона – посредника между людьми и богами, который ведет человека крестным путем страсти и смерти к познанию бессмертия и к созерцанию вечной красоты. Он учит:
«Подниматься словно по ступеням лестницы, переходя от одного прекрасного тела к другому, от двух ко многим, от красивых тел к прекрасным деяниям, от деяний к знаниям, до тех пор, пока, переходя от одних к другим, не дойдешь до совершенного знания самой Красоты, пока не познаешь Прекрасное само по себе».
Первые ступени этой лестницы ведут через неизбежный мир ожесточения, ярости и борьбы мужеского и женского лика.
Дохну ль в зазывную свирель,Где полонен мой чарый хмель,Как ты – моя змея… –говорит поэт Диотиме:
Виясь, ползешь ко мне на грудьИз уст в уста передохнутьСвой яд бесовств и порч.Наступает момент высшего звериного безумия, в который человек соприкасается с тайнами Рождения и Смерти.
Не сокол бьется в злых узлах,Не буйный конь на удилахЗубами пенит кипь:То змия ярого, змия,Твои вздымают острия,Твоя безумит зыбь…Проходит мгновение божественного единения в борьбе и безумии, и одинокое сознание с трепетом прислушивается к глухим ропотам ночи.
Потускла ярь; костер потух;В пещерах смутных ловит слухПолночных волн прибой.Эрос-«водырь глухонемой» «двоих клеймил одним клеймом, и метил знаком: Мой. И стал один другому мой».
И двум – один удел: молчатьО том, что ночь спряла, –Что из ночей одна спряла,Спряла и распряла.К Диотиме ли, ведущей поэта через таинства Эросовых посвящений, обращены эти покаянные строки, над которыми нет ее имени:
Прочь от треножника влача,Молчать вещунью не принудишь;И жала памяти топча –Огней под пеплом не избудешь?Но вот Диотима-змея являет свой иной лик: Диотимы-целящей.
Ты сердце пожалела, пронзенное любовью.Не ты ль ночного другаБлудницею к весельюЗвала, – зазвав, ласкала?Мерцая, как Мелитта,Бряцая, как Кибела…И миррой обмывала,И льнами облекалаКоснеющие члены…Не ты ль в саду искалаМое святое тело, –Над Нилом – труп супруга?Изида, Магдалина,О росная долина,Земля и мать, Деметра,Жена и мать земная!Третье стихотворение, посвященное Диотиме, – «Кратэр», примиряет Диотиму-Змею с Диотимой-Целящей.
В нем разоблачение конечных тайн земной любви. В кратэре – в священной чаше, из которой производились возлияния богам, Эрос смешивает мужское и женское.
Ярь двух кровей, двух душ избыток,И власть двух воль и весть двух вер,Судьбы и дней тяжелый слитокВместил смесительный кратэр.Тайна в том, что боги живут, дышат и питаются человеческой любовью. Лестница природы такова: минералы отдают свет; растения вдыхают свет и отдают кислород; люди дышат кислородом и излучают из себя любовь. Любовь человеческая для богов то же, что свет для растений и кислород для людей. Эрос-Пчела облетает цветник людских сердец и питает богов собранным медом любви. Нектар и амврозия, которыми питались олимпийские боги, – это мужское и женское начало человеческой природы.
И Эрос
– зыблет лжицейСо дна вскипающий сосуд;И боги жадною станицейК нему слетят и припадут.Эрос, поилец богов, – это Демон вечно жаждущий, вечно неудовлетворенный, понуждающий человека идти «от одного прекрасного тела к другому, от двух ко многим», зовущий к новым и новым «дерзновениям в ночь и в хмель».
Диотима-Пророчица так объясняет Сократу природу Эроса:
Отцом его было Изобилие, а матерью Бедность. Он всегда беден, совсем не нежен и не прекрасен, как думают многие. Он худощав, грязен, необут, бесприютен, он спит на земле под открытым небом у дверей домов, на улице. Он всегда терпит нужду и похож на мать. Но с другой стороны он подобен отцу. Он следует всегда за тем, что хорошо и прекрасно. Он мужествен, предприимчив и мощен. Он изобретатель, чародей, врач и софист. Он в один и тот же день бывает цветущ, полон жизни и всем изобилен, а потом все сразу теряет, умирает и воскресает снова.
Эрос – Демон пытливых исканий, демон, который учит человека дерзать и преступать законы человеческие и законы божественные. Через преступление ведет он к познанию Вечной Красоты.
Мудрый Эдип, сам того не ведая, должен убить своего отца и стать мужем матери своей Иокасты, должен пройти сквозь грех кровосмесительства и ослепнуть, чтобы прозреть внутри.
Вещал Эдипу АполлонЗакон первоуставной власти:Сын тайновидец обреченВзойти на ложе к Иокасте.Но мать – Иокаста: это мать – Сыра-Земля и кровосмесительное ложе – могила.
И ложница – могильный склеп;И сын в твоих объятьях щедрых,О мать владычица, ослеп,Как меркнет свет в глубинных недрах.Не так ли Око-Человек,Ночь, из твоих ложесн взыграет,Увидит Мать – и, слеп, сгораетВ кровосмешеньи древлих нег.Но когда человек прошел сквозь очистительное пламя всех страстей, всех преступлений и всяческого земного изобилья, Эрос – сын Пении – бедности, сын вечной жажды, наставляет его радостному смирению.
«Нищ и светел» идет Эдип-поэт по вечереющей ясной земле.
И зачем-то загорались огоньки,И текли куда-то искорки реки.И текли навстречу люди мне, текли.Я вблизи тебя искал, ловил вдали……Но твой голос мне звенел, манил, звеня…Люди встречные глядели на меня.И не знал я: потерял иль раздарил?Словно клад свой в мире светлом растворил, –Растворил свою жемчужину любви…На меня посмейтесь, дальние мои!Нищ и светел, прохожу я и пою, –Отдаю вам светлость щедрую мою…Этой светлой примиренностью заканчивает поэт свою трагическую книгу, на которой он мог бы написать стихи Маллармэ:
Je t'apporte l'enfant d'une nuit d'Idumee –Noire, a l'aile saignante et pale, deplumee…Я приношу тебе дитя Идумейской ночи,Черное с окровавленным бледным крылом, лишенным перьев.Александр Блок. «Нечаянная радость»
Мысленно пропускаю я перед собой ряд образов: лики современных поэтов: Бальмонт, Вячеслав Иванов, Валерий Брюсов, Андрей Белый, Александр Блок – длинное ожерелье японских масок, каждая из которых остается в глазах четкостью своей гримасы.
Бальмонт со своим благородным черепом, который от напряжения вздыбился узлистыми шишками, с глубоким шрамом – каиновой печатью, отметившим его гневный лоб, с резким лицом, которое все – устремленье и страсть, на котором его зеленые глаза кажутся темными, как дырки, среди темных бровей и ресниц, с его нервной и жестокой челюстью Иоанна Грозного, заостренной в тонкую рыжую бородку.
Вячеслав Иванов, несколько напоминающий суженностью нижней части лица, увенчанного лбом, черты Бальмонта. В глазах его пронзительная пытливость, в тенях, что ложатся на глаза и на впалости щек, есть леонардовская мягкость и талантливость. Длинные волосы, цветочными золотистыми завитками обрамляющие ровный купол лба и ниспадающие на плечи, придают ему тишину шекспировского лика, а борода его подстрижена по образцам архаических изображений греческих воинов на древних вещах.
У Валерия Брюсова лицо звериное – маска дикой рыси, с кисточками шерсти на ушах: хищный, кошачий лоб, убегающий назад, прямой затылок на одной линии с шеей, глаза раскольника, как углем обведенные черными ресницами; злобный оскал зубов, который придает его смеху оттенок ярости. Сдержанность его движений и черный сюртук, плотно стягивающий его худую фигуру, придают ему характер спеленутой и мумифицированной египетской кошки. Неуловимое сходство, которое делает похожей маску Вячеслава Иванова на маску Бальмонта, сближает лица Андрея Белого и Брюсова.
В Андрее Белом есть та же звериность, только подернутая тусклым блеском безумия. Глаза его, точно так же обведенные углем, неестественно и безумно сдвинуты к переносице. Нижние веки прищурены, а верхние широко открыты. На узком и высоком лбу тремя клоками дыбом стоят длинные волосы, образуя прическу «а la Antichriste».
Среди этих лиц, сосредоточенных в одной черте устремленности и страстного порыва, лицо Александра Блока выделяется своим ясным и холодным спокойствием, как мраморная греческая маска. Академически нарисованное, безукоризненное в пропорциях, с тонко очерченным лбом, с безукоризненными дугами бровей, с короткими вьющимися волосами, с влажным изгибом уст, оно напоминает строгую голову Праксителева Гермеса, в которую вправлены бледные глаза из прозрачного тусклого камня. Мраморным холодом веет от этого лица.
Рассматривая лица других поэтов, можно ошибиться в определении их специальности: Вячеслава Иванова можно принять за добросовестного профессора, Андрея Белого за бесноватого, Бальмонта за знатного испанца, путешествующего инкогнито по России без знания языка, Брюсова за цыгана, но относительно Блока не может быть никаких сомнений в том, что он поэт, так как он ближе всего стоит к традиционно-романтическому типу поэта – поэта классического периода немецкой поэзии.
* * *Стих Блока гибок и задумчив. У него есть свое лицо. В нем слышен голос поэта. Это достоинство редко и драгоценно. Сам он читает свои стихи неторопливо, размеренно, ясно, своим ровным, матовым голосом. Его декламация развертывается строгая, спокойная, как ряд гипсовых барельефов. Все оттенено, построено точно, но нет ни одной краски, как и в его мраморном лице. Намеренная тусклость и равнодушие покрывают его чтение, скрывая, быть может, слишком интимный трепет, вложенный в стихи. Эта гипсовая барельефность придает особый вес и скромность его чтению.
Блок напоминает старый, ныне вышедший из моды тип поэта-мечтателя. Острота жизненных ощущений, философская широта замыслов и едкая изысканность символической поэзии сделали этот тип отжившим и смешным. Сами слова – мечты и сны потеряли свою заклинательную силу и стали в поэзии прискорбными общими местами. Но для Блока и мечты и сон являются безвыходными, состояниями духа. Его поэзия – поэзия сонного сознания.
В таком состоянии духа живут созерцатели, охваченные религиозной мечтой; так чувствовали себя испанские мистики XVII века, отдавшиеся культу Девы Марии, и средневековые трубадуры, посвятившие себя служению Прекрасной Даме.
Поэзия Блока и есть служение вечной женственности, кумир Прекрасной Дамы. Как сомнамбула с закрытыми глазами и простертыми руками, он идет по миру и не находит. Мир для него страшен и раздроблен. Нормальное состояние души его формулируется в этих словах:
Словно что-то недосказано,Что всегда звучит, всегда…Нить какая-то развязана,Сочетавшая года.Где живет Прекрасная Дама? В детском лепете звучит безнадежный ответ:
Разговаривают отец с дочерью:
«Там весна… А ты зимняя пленница,Бедная девочка в розовом капоре…Видишь, море за окнами пенится?Полетим с тобой, дочка, за море.– А за морем есть мама?– Нет.– А где мама?– Умерла.– Что это значит?– Это значит: вот идет глупый поэт:Он вечно о чем-то плачет.– О чем?– О розовом капоре.– Так у него нет мамы?– Есть. Только ему нипочем: ему хочется за море.Где живет Прекрасная Дама.– А эта Дама добрая?– Да.– Так зачем же она не приходит?– Она не придет никогда».Все в мире неопределенно, все ускользает, расплывается и течет.
В мир приходит весна:
Постояла она у крыльца,Поискала дверного кольца,и поднять не посмела лица,И ушла в синеватую даль,Где дымилась весенняя таль,Где крушилась над лесом печаль.А поэт ищет Прекрасную Даму и молится:
Ты в поля отошла без возврата –Да святится имя твое……О, исторгни ржавую душу!Со святыми меня упокой.Ты – Держащая море и сушуНеподвижно тонкой рукой.Поля зацветают, просыпаются и кишат маленькими мохнатыми и смешными существами, видимыми оку поэта, просветленному сном.
Маленький «болотный попик» виднеется на весенней проталинке и творит вечернюю молитву. «Вечерняя прелесть увила вкруг него свои тонкие руки». Он тихо молится, улыбается, клонится.
И лягушке хромой, ковыляющей,Травой исцеляющейПеревяжет болящую лапу,Перекрестит и пустит гулять:«Вот, ступай в родимую гать,Душа моя радаВсякому гадуИ всякому зверюИ о всякой вере».Эти маленькие стихийные существа трогательны и благочестивы. Они верят по-своему и в Прекрасную Даму и в Христа – «своего полевого Христа».
Старушка-богомолка идет по весенним полям и присела отдохнуть.
Собрались чертенята и карлики,Только диву даются в кустахНа костыль, на мешок, на сухарики,На усталые ноги в лаптях.«Ты прости нас, старушка ты Божия,Не бери нас в святые места.Мы и здесь лобызаем подножиеСвоего полевого Христа».Кто они, эти странные существа, эти лесные и болотные чертенята?
Мы забытые следыЧьей-то глубины……Я, как ты, дитя дубрав,Лик мой так же стерт……И сидим мы – дурачкиНежить, немочь вод.Зеленеют колпачкиЗадом наперед.Весь мир полей, вся природа слагается для поэта постепенно в какое-то смутное лицо.
«Болото – глубокая впадина огромного глаза земли. Он плакал так долго, что в слезах изошло его зрение и чахлой травой поросло».
«…На западе, рдея от холода, Солнце, как медный щит воина, обращенного ликом печальным к иным горизонтам, иным временам»…
И вот постепенно яснеет смутное лицо, и поэт видит, что это лицо Христа.
В простом окладе синего небаЕго икона смотрит в окно.Убогий художник создал небо,Но Лик и синее небо – одно.Единый светлый, немного грустный,За Ним восходит хлебный злак,На пригорке лежит огород капустный,И березки и елки бегут в овраг.И все так близко и так далеко,Что, стоя рядом, достичь нельзя.И не постигнешь синего Ока,Пока не станешь сам, как стезя.Пока такой же нищий не будешь,Не ляжешь истоптан в глухой овраг.В своем предисловии «Нечаянной Радости» поэт так объясняет сам содержание своей поэзии и драму своей души:
«Пробудившаяся земля выводит на опушки маленьких мохнатых существ. Они умеют только кричать „прощай“ зиме, кувыркаться и дразнить прохожих.
Я привязался к ним привязанностью молчаливой, ушедшей в себя души, для которой мир – балаган, позорище.
Моя душа осталась бы такою, если бы ее не тревожили людские обители – города. Там в магическом вихре и свете страшные и прекрасные явления жизни: Ночи – снежные королевы влачат свои шлейфы в брызгах звезд. На буйных улицах падают мертвые, и чудодейственный терпкий напиток – красное вино – оглушает, чтобы уши не слышали убийства, ослепляет, чтобы очи не видели смерти. И молчаливая девушка за узким окном всю ночь ткет мне мой перстень-Страдание».
Как лунатик проходит поэт по стогнам шумящего и освещенного города, и в меняющихся убегающих ликах жизни все то же единое, неизменное, вечное лицо Прекрасной Дамы, которая здесь в городе проходит Незнакомкой:
Вдали над пылью переулочной.Над скукой загородных дач.Чуть золотится крендель булочной,И раздается детский плач.И каждый вечер за шлагбаумами,Заламывая котелки,Среди канав гуляют с дамамиИспытанные остряки.Над озером скрипят уключины,И раздается женский визг,А в небе ко всему приученный –Бессмысленно кривится диск.А рядом у соседних столиковЛакеи сонные торчат,И пьяницы с глазами кроликов«In vino veritas» кричат.И медленно, пройдя меж пьяными,Всегда без спутников, одна,Дыша духами и туманами,Она садится у окна.И веют древними поверьямиЕе упругие шелка,И шляпа с траурными перьями,И в кольцах узкая рука……Глухие тайны мне поручены.Мне чье-то солнце вручено.И все души моей излучиныПронзило терпкое вино.Поэт проходит по улицам и площадям реального города, и несомненно, что город этот Петербург, и Петербург наших дней. Толпа толкает, затирает его; он слышит и ружейные залпы, и проповедь агитатора, и гул голосов, и шум фабрик; он присутствует на демонстрациях и митингах, но все это отделено от него тихим лунным туманом, и все происходящее вокруг него он ощущает и переживает не здесь, а в невидимом граде мечты своей. Все, что приходит извне, претворяется сквозь сонный кристалл его сознания.
– Все ли спокойно в народе?– Нет. Полководец убит.Кто-то о новой свободеНа площадях говорит.– Все ли готовы подняться?– Нет. Каменеют и ждут.Кто повелел дожидаться –Бродят и песни поют.– Кто ж он, народный смиритель?– Темен, и зол, и свиреп:Инок у входа в обительВидел его – и ослеп.Смутность эта напоминает притчу Платона о рабах, прикованных в пещере у стены, и они имеют понятие о мире только по тем теням, которые скользят по сводам, но кто проходит там у них за спиной, за стеной и какой огонь бросает отблеск на своды их пещеры, они не знают. Таково наше познание мира. Не передана ли высшая реальность души в этих смутных тенях, бегло зачерченных поэтом сонного сознания?
Откровения детских игр
Времена детства далеки не только годами, они кажутся нам иной эпохой, пережитой на иной планете и в оболочке иного существа.
Самое понятие времени в то время было совершенно иное: каждая минута была сгоранием целой жизни, властным водоворотом, которому мы не могли противиться. Количеством пережитого узкие пределы одного дня раздвигались до пределов целого года. Острое ощущение новизны придавало особую сосредоточенность жизни, в которой не было повторений и общих мест. Каждое явление вставало в своей первобытной полноте и громадности, не омягченное никакими привычками. Поэтому, когда мысленно оборачиваемся мы к той поре жизни, нас поражает огромность мгновений и особая медлительность общего течения времени.
Каждый из нас в детстве переживал ту полноту и ту остроту впечатлений бытия, когда все, что вне, настолько смешано с тем, что внутри, что нельзя провести грани между мечтой и действительностью, между жизнью и игрой.
Говорят, что в первые шесть лет ребенок приобретает треть того опыта, что он приобретет за всю свою жизнь. Это неверно: неизмеримо больше!
Человек – сокращение вселенной.
В несколько мгновений зачатия успевает перенестись в молниеносном прообразе вся история вселенной, с ее солнцами и планетами, с ее пляской миров вокруг центрального огня.
В девять месяцев образования физического тела он пробегает от предела до предела животного мира – от протоплазмы до позвоночного, т. е. миллионы лет медленной эволюции.
Каждый входящий в человеческий мир через двери рождения должен повторить вкратце всю историю этого мира.
В момент высвобождения из нутряных оболочек Матери-природы он становится на первую ступень человеческого сознания.
В таком же стремительном сокращении проходит в нем вся история человечества: история всех племен, всех народов, всех погибших цивилизаций, экстазы всех религий, сны всех мифологий, устремления всех страстей и откровения всех познаний.
История человечества, так несовершенно и с таким трудом нащупанная археологическими и филологическими изысканиями, с таким старанием выверенная критическим сознанием, предстанет нам в совершенно ином и несравненно более точном виде, когда мы подойдем к ней изнутри, разберем письмена той темной книги, которую мы называем своей душой, сознаем жизнь миллиардов людей, смутно рокотавшую в нас, постигнем трепет вечных сгораний и вечных возрождений мира, ставший нашим трепетом, нашей болью, нашим знанием.
Когда, вспомнив и связав свое темное детское «Я» со своим взрослым скупым «Я», мы поймем значение всего переживаемого ребенком: мистический смысл его игр, откровения его фантазий, метафизическое значение его смутных воспоминаний, доисторические причины его непонятных поступков, то изменится вся система нашего воспитания и вместо насильственного заполнения его девственной памяти бесполезными и безразличными сведениями, мешающими его работе, мы сами будем учиться у него, следить за его путями и только изредка помогать ему переносить непомерное напряжение его духа.