
Полная версия
Вокруг света

Сергей Волконский
Вокруг света
Княгине Софье Николаевне Барятинской
И прошлые века стоят, как привиденья,Как цепь высоких гор, как ряд недвижных волн.С. Маковский– А, как я рад! Давно в Москве?
– Сегодня утром.
– И я сегодня утром, из деревни.
– Я из Петербурга… Стремление в Москву…
– Сердце России…
– А «Эрмитаж» – сердце сердца.
– «Le coeur de ton coeur». Вы заказали?
– Заказал.
– Что?.. Впрочем, все равно. Мне то же самое… Ну-с, я очень рад встрече. У меня такое чувство, что я опять на фарватер попал.
– А вы блуждали?
– Когда же мы не блуждаем? Когда одни. А с людьми – по пальцам пересчитать тех, с кем не блуждаем.
– Какие же у вас в деревне «люди», да еще в октябре месяце?
– Я в уезде был. Земское собрание.
– Хорошо сошло?
– Очаровательно… Что вы так смотрите?
– Вы говорите, как про спектакль.
– А чем же не зрелище? Проходит жизнь – люди, животные, дети, родители, больные, врачующие, учащие, учащиеся, прошения, проекты, предписания, ссуды, ассигновки…
– Не думаю, чтобы ко всему этому приложимо было слово «очаровательно».
– Так вы же меня спросили, как прошло собрание? Когда спрашивают, как прошел спектакль, это без отношения к содержанию пьесы.
– Ах, так вы об исполнении?
– Вот именно, об исполнении и об исполнителях.
– Так хорошо?
– Прямо очаровательно.
– Утешительно.
– И очень. Вы знаете, ни в одном деле не чувствовалось «подкладки», ни в одном обсуждении не чувствовалось «личности».
– Это не похоже…
– На что?
– Да… на прежнее, что ли… или на наши представления…
– Представления?
– О провинции, о «земском пироге»…
– Какие там ваши представления, не знаю, а что на прежнее не похоже, это точно. Я помню, что это было двадцать лет тому назад, когда собирались наши уездные тузы.
– А теперь?
– Теперь и тузов нет.
– Козыряют?
– И не козыряют.
– Нечем козырнуть?
– Не перед кем, никого не удивишь, ни с кого ничего не возьмешь. Все равны, что один, что другой.
– Другие времена?
– Другое поколение. Другая Россия.
– Революционная?
– Ничего подобного.
– Правая?
– Правдивая. Разве непременно надо смотреть справа или слева? Нельзя посмотреть сверху или изнутри?
– Из существа?
– Вот именно… Ах, как не похоже на то, что было!
– Да ведь не лучше же?
– Определяйте как хотите, а проще, легче, человечнее. Прошли те времена, когда сознание своей сословности, своего дворянства предшествовало сознанию человечности.
– Просто люди?..
– Люди как люди.
– Красный околушек все же попадается?
– Не увидите больше. Красного околушка с борзой собакой, с арапником в руке и номером «Московских ведомостей» в кармане – не увидите.
– Так что «основы потрясены»?
– Ничего не потрясено, а просто увидали, что не на том стоим; и потом, надоело же когда-нибудь людям пыжиться.
– А то пыжились? «Прямые канцлеры в отставке»?
– Даже не в отставке.
– Несменяемые?
– А то? Красный околушек разве потеряешь? С чем родился, с тем и умрешь.
– Ну а борзятничество все же есть?
– Есть и всегда будет. Но уже псовая охота не ту окраску имеет.
– Просто забава!
– Ну да. А ведь прежде, когда он выезжал, – ведь он осуществлял один из пунктов Жалованной грамоты. Как рыцарь в крестовый поход, так он в отъезжее поле.
– «Конен, люден и оружен».
– Pro fide et patria.
– А женщины?
– Женщины всегда были человечнее мужчин. Разве вы когда-нибудь в женщине замечали, что проступает, лезет вперед сословное самосознание?
– Это-то нет, но была прежде некоторая дворянская белоручность.
– Ну да, так это не сословность, а это те, кто побывали «выньстуте»; и то – только до замужества. Сколько я видал таких несчастных существ, которые выкидываются из столицы или губернии в уезд, из рекреационного зала в семью, из класса в жизнь. Без всякого интереса, без всякой приспособленности, без потребности в жизни, без умения жить. Никчемушние существа, которые ничего не умеют, как только скламши ручки скучать. И подумайте, с такими данными быть женой, хозяйкой, матерью… Но и этого больше нет.
– Другое воспитание?
– Тоже не знаю. Что вы все о причинах спрашиваете? Это была такая принцесса Ганноверская Софья-Шарлотта, тетка Фридриха Великого, синий чулок, которая изводила философов своими вопросами; Лейбниц говорил: «Она хочет знать причину причин».
– Ну так без причин: что же теперь?
– Интересы, хозяйство, воспитание, агрономия. Уж этого нет, что кто не вышла замуж – лишнее существо.
– Послушайте, это лучше, чем в столицах.
– А то разве можно сравнивать? Чем дальше от сложившихся условий, тем больше жизни. Я помню, присутствовал, как встретились в Риме, в гостиной, одна русская дама, бывшая на войне сестрой милосердия, с итальянским офицером, который был послан от своего правительства на поля Маньчжурии… Да вы знаете – Камперио…
– Который книгу написал?
– И книгу написал, и лекции читал в Италии о роли русской женщины в Красном Кресте; я был на его лекции в Риме. Я никогда ничего более восторженного и более смелого не слыхал. Перед представителями русофобской печати так прославить русскую женщину и в присутствии обеих королев так пристыдить итальянскую женщину… Он себе нажил массу врагов.
– Так вы говорите, видели, как встретились этот итальянский офицер…
– С бывшей сестрой милосердия. Это был такой взрыв радости, обмен воспоминаний, воспоминаний героических – героических для нас, а для них повседневных, – о событиях до такой степени вне всяких условий обыденности, в которых сливалась такая сумма ощущений, чувств, деяний для нас с вами неповторимых, недостижимых, что положительно казалось – только там жизнь, а здесь ничего, слякоть одна.
– Так что, чем меньше условий установленных, незыблемых, повторяющихся…
– Тем больше жизни.
– Чем шире рамка…
– Тем больше места для содержания.
– А без рамок можно ли?
– А в рамках возможно ли?
– Вот и дилемма.
– Вечное колебание в полярности.
– И вечное стремление к тому, чего нет.
– Когда рамка есть, стремление разбить ее…
– А когда ее нет, стремление создать ее.
– Уж это… Посмотрите только на американцев…
– А что?
– Да как же. Сословий не имеют – выдумали себе дворянство: кто приехал на первом корабле из Англии – знаменитый «May Flower». Но если бы действительно все на нем разместились, кто претендует, корабль бы ко дну пошел, не только не дошел бы, а и не вышел бы. В Нью-Йорке создали себе аристократию.
– Знаменитые «400»?
– У одной чикагской барыни я спросил: «Вот в Нью-Йорке четыреста, а сколько в Чикаго?» Она подумала минутку и сказала: «Я думаю, что нас восемьдесят». Тогда я подумал, что, идя все дальше на запад, я, наверно, приду в глухое местечко, где встречу девочку, которая на мой вопрос: «Сколько вас?» – ответит, как в известном стихотворении: «Нас семеро».
– Но вы ей этого не сказали?
– Нет, но я это говорил в публичных лекциях, и надо отдать им справедливость, они отлично принимают шутку. Они ничего так не любят, как чтобы ими занимались. И, если позолочена, всякую пилюлю принимают.
– Но какой ужас американизм.
– Оскорбителен.
– И как распространяется.
– Диккенс сказал: «Миссия Америки в том, чтобы опошлить вселенную».
– И Америка свою миссию исполняет.
– Да, Европа превращается в гостиницу для американцев.
– У нас не знают этой стороны американизма.
– Изучить не на чем. Одно только и знают – «страна свободы». А как задыхаются те, кто туда попадает. Там не умеют жить; за вечной охотой на деньги они не видят жизни. Мне всегда казалось, что какой-нибудь лабазник у нас в уездном городе, сидя на завалинке после трудового дня, смотря, как в пыльном облаке, позлащенном вечерней зарей, возвращаются с водопоя коровы, больше наслаждается, чем господин Пульман, купаясь в своих миллионах.
– Никакой мягкости, никакой уютности.
– Не в характере. Даже когда желание есть, не умеют. Однажды в Чикаго в одном доме меня просили после обеда сесть за фортепиано. Сыграл что-то, не помню что. «Пожалуйста, сыграйте русский гимн». Только раздались первые аккорды «Боже, царя храни», вижу, хозяин, лукаво подмигнув, подходит к камину, снимает какой-то предмет и несет ко мне: «Вот, чтобы вам чувствовать себя совсем как дома». И передо мной на пюпитре образ Божьей Матери – от Овчинникова.
– Никакой перспективы – ни исторической, ни психологической.
– Все плоско, все близко, до всего можно дотронуться пальцем.
– Как не похоже на русский характер!
– Никогда не забуду впечатления. Раз в Нью-Йорке мне передали приглашение на вечер в незнакомый дом – хозяйка русская и жаждет видеть русского. Прихожу – встречает меня статная старуха. Оказывается – внучка последней грузинской царицы, замужем за доктором. Она увлекла меня в угол… Лились воспоминания и излияния – я никогда от незнакомого человека не слыхал столько поведанного близкого, частного, личного. Я затруднился бы что-нибудь вспомнить; я знал, что это мне говорилось не для того, чтобы я запомнил: есть речи, в которых важно устье, в других важен исток. Я слушал, не слыша; я помню только «Кавказ… царица… институт»; я помню беспокойный веер, помню на черном платье, вместо брошки, бриллиантовое «А» – фрейлинский вензель императрицы Александры Феодоровны, и я помню никогда так ясно не испытанное ощущение клетки… Как крыло, бился черный веер…
– Кавказские горы в нью-йоркской тесной квартирке…
– А то помню, в еврейской школе рабочего квартала в Чикаго – маленькие девочки, только что приехавшие из России. Я с ними заговорил по-английски – еще не умели, заговорил по-русски – слезы помешали…
– Забудут?
– Надо надеяться… И со всем тем, хотя после Америки я видел такие сказки человечества, как Индия, Цейлон, Каир, – когда я вернулся домой, ярче всего передо мною стояли американские воспоминания: свистки, колеса, грохот, гудение – и спешка, вечная спешка, отсутствие праздности, отсутствие отдыха, движение вперед, безжалостное отсутствие оглядки. Вам случалось когда-нибудь в детстве попадать на фабрику с колесным гудением – молоты, поршни, ремни, огнедышащие жерла, – и вдруг вы потеряли старших?.. Вот такое первое впечатление. Потом свыкаешься. Вокруг вас бегут, и вы бежите: поневоле побежишь, если отстать не хочешь.
– Так что сказки поблекли?..
– Поблекли перед рекламными афишами. Сказка – прошлое, реклама – будущее. Америка – окно в будущее.
– И неприятно смотреть в это окно?
– Художник содрогнется, философ покачает головой.
– А историк?
– Историк все возьмет.
– Не брезглив?
– Так же мало брезглив, как индус из касты чистильщиков.
– Не понимаю.
– В Индии люди, исповедующие религию Брамы, на касты разделяются, вы знаете?
– Знаю.
– Ну вот, самая низшая каста – чистильщики.
– Так не брезгливы?
– Ведь и брезгливость понятие относительное. Вы допьете стакан, из которого хлебнул другой?
– Зависит, кто.
– Ну вот видите, а у индусов нет большего унижения: там перед харчевнями груды черепков лежат – разбитые глиняные чашечки: каждый, выпив, разбивает, чтобы другому не досталось.
– Как мы с зубочистками делаем.
– Ну вот, такая же психология, только там это связано с религией… Так я забыл про это и однажды на прогулке полюбопытствовал хлебнуть какого-то туземного напитка; не понравилось мне, и я в невинности предложил допить своему проводнику. Надо было видеть, с каким негодованием все присутствующие отшатнулись. Вдруг кто-то из них, видя мое замешательство как человека, ищущего, куда освободиться от предмета, крикнул: «Вот, ему отдайте». Проходил чистильщик. Я протянул ему чарку, он взял и стал пить. Надо было видеть презрение, с которым окружающие, молча, как за зрелищем, следили за его движением. Он выпил. Бросил и он свою чарку оземь, вероятно, чтобы после него собака не выпила. Обтерся, поклонился. Кто-то, махнув рукой, сказал: «Выпил». Окружающие вышли из оцепенелого внимания. Чистильщик пошел своей дорогой… Но я никогда не слыхал в устах человека большего презрения к человеку, чем этот возглас «выпил».
– Собака, едящая падаль?
– Хуже.
– Одну сказку расскажите, только одну.
– Одну сказку? Это было на Цейлоне. Японские буддисты привезли в дар цейлонским древнюю статую Будды. Я с ними ехал из Сингапура на одном пароходе; и вместе же ехал, возвращаясь из Чикаго, где он был представителем Цейлона на конгрессе религий и где я с ним познакомился, буддийский проповедник, некий Дгармапала. Он меня пригласил на другой день по приезде в Коломбо, главный город Цейлона, принять участие в празднествах встречи и перенесения статуи в храм. Другой такой картины я не помню наяву, как на следующий день, когда часам к шести вечера собрались у пристани и понесли эту статую между шпалер туземных женщин и мужчин. Проходили под пальмами, сыпались цветы, одежды колыхались, развевались бледные радуги кисейных покрывал. Лентою вилась смуглая толпа, и, как огромные цветы нераспустившихся пионов, стояли пестрые чалмы над мягкой прихотью женских уборов. Так шли, и за толпой меж пальм сияло море… Пришли к воротам, за которыми лужайка, и на ней раскинутые павильоны – храмы на белых колоннах, без стен. Перед средним храмом, в желтых хламидах через плечо, – все жрецы с верховным жрецом впереди: прямо хор из оперы. Меня представляют, я кланяюсь, верховный жрец смотрит в сторону; я кланяюсь вторично – он смотрит в другую; я кланяюсь в третий раз – меня не замечают. Один из спутников наклоняется над моим ухом и говорит: «Не удивляйтесь, это закон: служитель Бога всем людям брат; поклониться каждому человеку на земле он не может, а одному – несправедливо». Пока шли приготовления к молитвенному собранию, вошли в помещение верховного жреца. Со мной беседовали через переводчика. Обрадовались, узнав, что в университете я был учеником профессора Минаева, – с ним были лично знакомы, его знания и труды по санскритскому языку ценили высоко… Пошли в храм. Начались речи, приветствия и ответы. Я сидел на эстраде среди почетных гостей, верховный жрец сидел тут же. Я ничего не понимал из того, что говорилось на бенгальском и японском языках, и смотрел на удивительную картину сидящих на полу, закутанных в кисею женщин, на стоящих у колонн мужчин, на висящие лампады, на звездную ночь в промежутках между колонн и на высокие пальмы в ночи… Вдруг над моим ухом по-английски шепот: от имени верховного жреца меня просят сказать слово.
– Сказали?
– Сказал. Сказал то, чем приветствовал конгресс религий в Чикаго. Знаете историю старухи и луковки?
– Нет, не знаю.
– Из «Братьев Карамазовых». Была одна старуха, великая грешница – мучилась в аду. Однажды увидала, высоко в лазури небесной пролетает ангел. Возопила. Ангел остановил полет, приник. «Будешь пред лицом Всевышнего, скажи, что есть такая старуха, которая испытала больше, чем вытерпеть можно. Не будет ли милость Господня облегчить ее страдания». Полетел ангел, доложил. «Узнай, – сказал Господь, – есть ли за ней хоть одно доброе дело на земле». Вернулся к старухе. «Да, – говорит, – раз я нищему луковку подала». Опять доложил ангел. «Возьми луковку, – сказал Господь, – протяни ей, пусть ухватится, а ты тащи: выдержит луковка – спасена будет». Ангел так и сделал. Старуха ухватилась, ангел стал тащить – старуха стала из огня подыматься. Только вдруг замечает: за ноги к ней другой грешник прицепился; однако луковка выдерживает. Ангел тянет, они выше; смотрит – еще грешник, а там еще и еще: целая цепь висит, за ноги ее держатся. Страшно сделалось старухе, начала она брыкаться – не отстают, а все больше их. Тогда со всей силы крикнула: «Отстаньте, луковка-то ведь моя!» Только сказала – стебелек сломился, и все обратно в огнь вечный полетели. Из этой истории вывести маленькое нравоучение, что все хорошее на земле принадлежит всем, что хорошее есть везде и у всех и т. д., – это уже было нетрудно.
– Ну да, что Гёте пишет Карлайлю: «Истинно прекрасное принадлежит всему человечеству». Кончайте скорей ваш рассказ – оркестр настраивает скрипки, и сейчас нельзя будет слушать.
– Кончаю. Пока я говорил по-английски, туземец переводил на бенгальский. Я, следовательно, кусочек говорил, выжидал перевода и продолжал. Очень было занимательно при этом наблюдать, как во время моей английской речи смеялись те немногие, что понимали, как их смех подстрекал внимание тех, что не понимали, и как после перевода разражалась смехом вторая, многочисленная группа, да и первые уж заодно еще раз. Но когда я кончил, когда умолкли знаки одобрения, произошло нечто невероятное: верховный жрец встал, подошел ко мне и при всем народе протянул мне руку. Над ухом англичанин прошептал: «Никогда не видел, чтобы он этакую вещь сделал». Вот вам моя сказка.
– Как раз вовремя кончили: со своим ползучим, змеиным подходом подкралась и грянула «Матчишь». Какое другое существо на земле, кроме человека, способно выдержать такие перемены температуры: буддийский Цейлон и «Матчишь»?
– А какое другое существо на земле, кроме человека, способно во время завтрака совершить кругосветное путешествие?.. Вы знаете, что в пустыне, в Африке, арабские мальчишки, погонщики ослов, напевают «Матчишь».
– Уж там авторское право не догонит. А где вы видели пустыню?
– В Египте, в Тунисе.
– Тоже сказка?
– Колыбельная, верблюд – колыбель.
– А похоже – Каир и Тунис?
– Совсем другое. Каир железно-красный, Тунис белый.
– А толпа?
– В Каире – синяя.
– А в белом Тунисе?
– Что хотите. Идет перед белой ослепительной стеной арап, черный, черней черного, в светло-зеленом бурнусе, большой вырез на черной груди перерезан белой рубашкой; вдруг запускает свои обе черные лапы за пазуху и из-за пазухи зеленого бурнуса в черных лапах вытаскивает два апельсина.
– Вижу… А что, большое удовлетворение в путешествии?
– Удовлетворение? Разве на земле бывает удовлетворение? Чем больше видишь, тем больше хочется видеть, и чем больше нравится то, что видишь, тем больше хочется видеть то, чего не видишь. На Цейлоне растет «тюльпановое дерево» – огромный ствол у земли как будто несколько раз закручивается вокруг себя, сам себе делает пьедестал и потом, как гладкая серая колонна, подымается вверх под развесистую шапку; на ней висят и с нее падают огромной величины красные цветы – цветочные бокалы, воланы из пурпуровых лепестков: прямо «Парсифаль». И что же? Под этим куполом, у подножия растительной колонны, на земле, усеянной тюльпанами, среди невероятной красоты этой непонятной природы вставала в душе и тянула к себе убогая прелесть убогого взморья: под уходящею волной лоснящийся песок.
И лес, неведомый лучамВ тумане спрятанного солнца.– Понимаю… Не только «на севере диком» сосны грезят о пальмах…
– Но и пальмы грезят о морозной пыли и о небесных заревах, ложащихся на сталактиты обындевелых сосен…
– А что, пустыню можно себе представить иначе чем арабскою? Я не могу.
– И я не могу. Но когда-нибудь и она была другою, как и все на земле. Между Тунисом и Сфаксом есть посреди пустыни римский цирк, гигантский.
– И ничего кругом?
– Кактусы; пустыня, колизей и кактусы.
– И нет жилья?
– Есть арабские сакли – приютились в теневой стороне; но что же эти гнезда человеческие под этакой громадой? Это мне напомнило, хотя совсем не похоже, город Спалато на Далматинском берегу Адриатического моря. Дворец императора Диоклециана, полуразрушенный, в остове этого дворца поместился город. Лестница царского жилища – улица, двери – городские ворота.
– И современные люди, как поселившиеся паразиты?
– Микробы в щелях римского скелета. Знаете, есть такая особая вошь, она нигде не водится – только на шишке, которая вырастает на лбу у кита на его сто первом году от рождения. Огромный старый кит, этот колизей среди пустыни – старый, древний, хмурый, гордый среди корявых кактусов, непреклонный в неслиянности римского величия с беднотой арабского кочевья.
– Вижу… Вижу белое колыхание мягких бурнусов на римской недвижимости каменных лилий.
– Но самая сказка – это Джейпур, главный город Раджпутаны, по дороге из Калькутты в Бомбей. Розовый городок, резиденция магараджи; весь городок – одна «царская потеха», балет на открытом воздухе. Я «посреди сцены», на площади у фонтана, остановил извозчика, смотрел, смотрел – уходить не хотелось. Проваживают царских лошадей – уздечки, чепраки… Проваживают царских пантер – это как соколиная охота, чтобы ловить других зверей… Катают царских танцовщиц – смуглые лани, в кисее, с кольцами в ушах, с серебряной бородавкой на ноздре…
– Красивые?
– Самые красивые в Дели…
– А толпа?
– Апогей кавказской расы, всех цветов загара; и всё кисея, бледные цвета: под жгучим солнцем, умирающие радуги…
– Посмотрите, что делается на улице, а я забыл калоши дома…
– И все же идти надо…
– Когда же?
– А вы не будете завтра на вечере античной психо-мимо-мело-пластики?
– Буду, конечно.
– Ну вот, там встретимся.
– У вас где место?
– Нет еще места. Да сядем рядом – не прогонят, места будут. Ну-с, я иду. Терпеть не могу, когда народ начинает собираться.
– И какой народ! Вы заметили, теперь в Москве какие странные появились типы? Не то русские, похожие на американцев, не то американцы, похожие на русских.
– Полуавиаторы какие-то… Я бегу. Заплатите?
– Не беспокойтесь… Постойте, постойте… Сегодня, поздно, часов около двух, я пойду в ваш трактирчик.
– В «Прогресс»?
– Вы не пойдете?
– Ну кто же против прогресса пойдет!
Москва,18 октября 1911