
Полная версия
Разговоры (сборник)
– Вон обоз идет навстречу, – наконец живые существа!
– Надо остановиться, пропустить.
– Как лошади относятся к автомобилю?
– Очень розно.
– Темперамент?
– Темперамент, опыт, общественное положение, – вы думаете что?
– Несчастий не бывало?
– Слава Богу. Один раз лошадь распряженная около телеги стояла, заметалась, забилась, обезумелая, и вдруг всеми четырьмя ногами на телегу. Счастье – в телеге никого; подумайте, если бы в ней ребенок спал…
– Понемногу привыкнут.
– Надо надеяться. А то исправник соседнего уезда так объявил, что он не допустит езду на автомобилях, пока все лошади в уезде не привыкнут.
– Да, тогда, конечно, несчастных случаев не будет. И как это другие не догадались… А люди как относятся?
– Тоже розно. Но, представьте, тут скорее возраст, а не темперамент.
– Что же, дети боятся?
– Наоборот. То есть бояться никто не боится, а взрослые глупее детей. Мальчишка слышит свисток и понимает, лошадь остановит, соскочит, накинет ей зипун на голову или закроет шапкой глаз, и все это спокойно, без переполоху. А мужик – свистка не слышит, услышит – не понимает, смотрит выпуча глаза, едет на слабых вожжах… И можете себе представить картину этой скачки, дерганой, рваной: лошадь в сторону, вожжи подбираются, телега по бороздам, пожитки из телеги…
– Чем это объяснить?
– Чем объяснить… Посмотрите на крестьянских детей: что это за драгоценный материал и что из него выходит.
– Условия жизни?
– Уж не знаю. Только посмотрите, как отвечают дети в сельской школе на экзамене, и посмотрите, как ответит вам мужик, если вы у него дорогу спросите. Я раз сбился с дороги. Переспросил, я думаю, человек двадцать: чесание затылков, и больше ничего не добился, а когда несколько человек вместе стоят, то один показывает вправо, а другой влево. Я вас уверяю, что в Центральной Африке с английским языком и несколькими туземными словами я бы легче выбрался на дорогу, чем в своем уезде. Один, помню, посмышленее, взялся проводить, согласился с нами сесть; только, вижу, что-то мешкает: идут переговоры с женой. «Ну, что же, спрашиваю, скоро?» – «Нет, барин, не поеду». – «Что же передумал?» – «Аграфена не пущает».
– Тоже пропадающая сила.
– Что?
– Российская «Аграфена».
– Это разумеется. Если бы она так же умела приказывать, как «не пущать»…
– Какой длинный обоз… Какая рвань… Какая грязь… И это тоже люди, и это тоже души.
– И это тоже граждане.
– Вот и вопрос – что раньше нужно, условия или права?
– А что было раньше, курица или яйцо? Когда причина и следствие совмещаются в одном, то нечего спрашивать, что нужно раньше.
– А что же это одно, в чем вы видите причину и следствие?
– Человек.
– Сам человек не виноват, другой человек виноват.
– Пожалуйста, знаем, наизусть знаем вашу столичную прибавку. «И я таким когда-то был».
– Что же вас вылечило?
– Водка.
– Вы стали пить? Не поверю.
– Не я стал пить, а увидал вокруг себя, как пьют.
– Ну и мы тоже знаем вашу помещичью прибаутку. «Водка, водка». Ведь нужно тоже иногда забыться.
– А! Вот оно самое любимое слово! Не забыться, а проснуться надо.
– Не очень-то приятно просыпаться, когда наяву и холодно, и голодно.
– «Холод» надо измерять не температурой…
– А чем?
– «Голод» – не тем, что съедается.
– А чем же?
– А тем, мог ли бы он протопиться, мог ли бы прокормиться.
– Очевидно, не мог бы, коли не может.
– Ну, цифру того, что он мог бы, вы найдете не в его дому.
– А где же?
– В винной лавке.
– Ну уж этому я никогда не поверю. Я понимаю, говорить о растлевающем влиянии пьянства на здоровье, на нравственность, наконец, видеть в пьянстве один из факторов экономического разорения, сказать, что человек пьяный не может работать; но измерять пьянство рублем, это теория, это для отводу глаз, это ваше помещичье упокоение на лаврах барства. Так легко сказать: ничего нельзя сделать.
– Теория!.. Ах вы, городской практик!
– Ругаться можете, а только это не доказательство.
– Что ж мне с вами делать, если вы не хотите цифрам верить.
– Я не говорю, что не поверю цифрам, а я только говорю, что если бы я, например, отказался от театров и иных развлечений, то вряд ли бы это составило такое увеличение моего достатка, о котором бы говорить стоило.
– То вы, а то крестьянин. Я вам одну цифру скажу. Есть у нас село Мучкап, одно из самых крупных и зажиточных в уезде. За этот год оно не внесло ни одного рубля земских повинностей.
– Большая недоимка?
– 30 тысяч.
– Плохой год?
– Уж я вижу, – вам хочется сказать: «Край родной долготерпенья, край ты русского народа». Не правда ли?
– Вы знаете, что я не славянофил.
– Да, но в вопросах экономических часто, как во время наводнений, на одном холме спасаются славянофильские агнцы и анархистские тигры.
– Позвольте, я еще меньше анархист.
– Что верно для крайностей, то верно и для промежуточных инстанций.
– Ну так я, как промежуточная инстанция, без слезливости, но и без ярости спрошу вас: как же можно в плохой год ставить в укор невзнос податей?
– Не отвечаю на ваш вопрос, потому что это теория, а ведь вы, кажется, любите практику? Продолжаю, что не кончил. Знаете ли, сколько это самое село Мучкап в тот же «плохой» год выпило водки?
– Сколько?
– Сто пятнадцать тысяч.
– Чего?
– Рублей.
– Это цифра!
– Если бы каждый вместо штофа выпивал полштофа, то у них бы в три года был общественный капитал в сто семьдесят пять тысяч рублей. Да отнесите на приход убытки от пожаров.
– Вероятно, большое проезжее село?
– Да.
– Ну так не одни местные пьют…
– Ну положите вдвое, – в шесть лет сто семьдесят пять тысяч. А знаете, сколько пропил наш уезд?
– Сколько?
– Миллион семьсот тысяч. Это тоже «цифра», не правда ли? А хотите знать профессию? Лет пятнадцать тому назад было полмиллиона.
– Больше чем в три раза! Но ведь водка вздорожала.
– Так ведь я говорю не о выпитом, а о пропитом. А занимательно тоже, что министерство финансов, получившее с уезда полмиллиона за продажу водки, выдало ему тридцать тысяч на борьбу с пьянством.
– Это – туманные картины?
– Весьма туманные. Что ж, вам, может быть, хочется продолжать вместе с Тютчевым: «Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя»?
– Я же вам сказал, что я не славянофил. Что же, по-вашему, делать?
– Что вообще делать, это огромный вопрос, а в данном случае земское собрание постановило закрыть в этом селе школу и больницу.
– Это опять уже несправедливо.
– А более справедливо, по-вашему, чтобы больница и школа оплачивались другими плательщиками?
– Безвыходные вопросы.
– А зачем же вы их вперед решаете?
– Я не решал вперед.
– Ну да, вы данный случай не решали, потому что и не знали о нем, но вы решали принципиальный вопрос о том, что виноват не сам человек, а виноват другой человек.
– Послушайте, у меня голова в тисках.
– А, вот видите, горизонты-то не так просторны, как кажутся.
– Нет, знаете, монополия – это ужасная вещь.
– А что ж вы думаете: не было бы монополии, не пили бы?
– Ну а если бы наложить какую-нибудь узду на самую продажу, как в Швеции? Там сиделец, который продал меньше вина, получает награду.
– А у нас получает награду сиделец, который продал больше вина. Под праздник ведрами продает: винная лавка в праздник закрыта, а на улице перед избами бабы стоят и проезжих заманивают бутылками.
– «Аграфена – Сирена»?.. Так нужна культурная работа. Нужна борьба, нужны общества…
– На общества у нас, вы знаете, косятся. Пироговский съезд предлагал устроить помощь голодающим – не разрешили.
– Так Пироговский съезд! Я был в Петербурге тогда, когда его закрыли. Когда они такие глупости говорили, что без конституции касторка не будет действовать!
– Уверяю вас, что можно глупости говорить, а дело делать.
– Может быть, и можно, но как заставить этому поверить? Не лучше ли начать с дела, а потом глупости говорить?
– Начать с дела! У меня знакомый один, врач в соседней губернии, просил разрешения в деревнях читать крестьянам о холере…
– Ну вот.
– Что – ну вот?
– Побольше бы.
– Да. Знаете результат? Через два с половиной года – отрицательный ответ.
– Так, может быть, тоже из таких, что «глупости говорил»?
– Пожалуйста, у предводителя дворянства жил, и предводитель же за него хлопотал.
– Тоже ничего не значит. Мало разве мы видали таких, что от слов воздерживаются, а «свое» дело делают.
– Ну, объясняйте чем хотите, а только нельзя, нельзя, нельзя.
– Что?
– Ничего сделать.
– А! Вот видите!
– Что?
– Есть и обратная сторона медали.
– Обе обратные, обе обратные!
– Ну, значит, не так я виноват, когда говорю, что не сам человек виноват, а виноват другой человек. Вопрос только – кто?
– Вы не глупы, но и Достоевский не глуп.
– Почему Достоевский?
– Он ответил: всякий человек виноват перед всяким человеком.
– Ну это тоже… Помещичья мистика.
– Не мистика, не мистика! Когда общество постановляет ходатайствовать о закрытии винной лавки, а земский начальник приговора не утверждает, какой вам еще реальности нужно?
– Ну, значит, Достоевский не глуп, но и я не дурак… Посмотрите, табун. И коняжки за нами бегут!
– Да, это довольно непонятная вещь: в запряжке лошади автомобиля боятся, а из табуна бегут смотреть, совсем близко подходят, молодые даже провожают, как собаки.
– Психология животных…
– А ночью, когда с фонарями, – тушканчики так и шмыгают под колесами, на полном ходу.
– Что такое тушканчик?
– Зверек такой, вроде кенгуру, на длинных задних лапках, хвост лопаточкой, след заметает. Его еще называют земляной зайчик. Зверек чрезвычайно пугливый, а тут на свет идет, между колес шмыгает, верстами провожает.
– Как интересно это проникновение человека в дикую природу. Введение новых условий… новые равнодействующие…
– Самое изумительное, что я видел, это лиса. Стояла шагах в двадцати от опушки и смотрела, как мы проезжали шагах в пятидесяти от нее. Я никогда ничего подобного не видел: дикий зверь, и палец изумления во рту. К сожалению, один из наших спутников махнул рукой, и она ушла в лес, но и то – первые шаги она попятилась, чтобы не потерять зрелище.
– Это прелестно. Чувство самосохранения, уступающее чувству любопытства.
– Не правда ли? Я понимаю в животном чувство самосохранения, уступающее голоду, какому-нибудь материальному побуждению, но – любопытству! Это уж «эстетическое бескорыстие».
– До чего может дойти, до каких перестановок отношений может дойти проникновение человека в зверя!
– Во всяком случае, до большего, чем проникновение человека в человека. Принимая во внимание, что человек делает из некультурного животного, подумайте, что бы он должен сделать из некультурного человека. Подумайте, если бы все люди повиновались какой-нибудь высшей приказывающей силе, как собаки, кошки, крысы повинуются Дурову.
– Заменить наступательный прогресс поступательным повиновением? У вас бывают интересные мысли.
– Пожили бы в провинции, и у вас бы «интересные мысли» завелись. Если вы думаете, что можно чего-нибудь добиться иначе чем приказанием… Вы за воспитание?
– Ну конечно.
– А я за дрессировку.
– Нельзя это говорить, когда не испробованы способы разъяснения.
– Извините. Я думаю, ни одному живому существу в природе не нужно объяснять, что вредное вредно, а полезное полезно. Всякое животное понимает и само разбирается. Почему же над человеком нужна опека?
– Простите, но это опять теория. Это на бумаге…
– А вам хочется на земле? Посмотрите направо, хоть и сильно уже стемнело, – видите косогор вспаханный? Как борозды идут? Вы видите: сверху вниз. Когда снег будет таять, когда дождь пойдет, – что, по-вашему, вода в бороздах останется? Чем ее бороздами задержать, ее по бороздкам в овраг «спущают». Что же, это тоже, по-вашему, бумага? А крестьянский пар! Вы видали когда-нибудь крестьянский пар?
– Что такое крестьянский пар?
– Да вы, может быть, и вообще не знаете, что такое пар?
– Ну, кто же не знает, что такое пар!
– Пожалуйста, не до каламбуров. Пар – это отдыхающая летом земля, на которой осенью сеется озимое. Так советую вам когда-нибудь посмотреть, что это такое – крестьянский пар. Сплошной сор, сплошная лебеда.
– Так чему же и быть, коли ничего не сеяно?
– Вот, вы господа – «радетели», а отвечаете точь-в-точь как бы ответил сам мужик.
– Так я вас спрашиваю, чему же быть на несеянном поле?
– Ничему.
– Как – ничему?
– Так, черная должна быть земля. Вспаханная должна быть. По-вашему, землю для чего вспахивают?
– Чтобы на ней сеять.
– Вот и мужик так же ответит. По-вашему, пашут землю для зерна?
– А то для чего?
– Для земли, для самой же земли, – чтоб чистая была, не сорная, не истощенная, рыхлая, а коли рыхлая, то и влажная. Что же, и пар крестьянский, по-вашему, «бумага»? Так я вам скажу, что если этот чернозем – бумага, то на ней написана самая ужасная история человеческого нерадения. Я знаю, я знаю, что вы хотите сказать, – что она писана потом и кровью, не правда ли? Так неужели из-за письменного материала мы должны прощать нелепости текста? Если ужасны эти черные страницы человеческого нерадения, то прощать их еще ужаснее, прощать значит поощрять, а уж умиляться ими – это не имеет имени.
– Никто не умиляется.
– Извините, наши восьмидесятые годы с их слащавым народничеством – одно сплошное умильничание над тем, как «русский мужичок» сохою скоблит и бороной царапает «свою десятинку».
– Ну, послушайте, уж насчет «десятинки», кажется, нельзя сказать, чтобы умильничали. Вряд ли из умиления произошел 1905 год.
– Именно потому, что одни над «десятинкой» умилялись, другие о «десятинке» позаботились. Но ведь не в «десятинке» суть. Один саратовский помещик продал свое имение крестьянам, сговорился по 200 рублей десятина. Приехал банковский оценщик, оценил землю много больше – помещик получил лишних тысячи четыре. Он не хотел их взять – бывают такие чудаки, – отдал крестьянам и эти четыре тысячи. Что же, спрашиваю я того господина, который мне про это рассказывал, как живут крестьяне? Хуже прежнего: они зарабатывали больше, чем сами собирают. Значит, не в «десятинке» дело.
– А в чем же?
– А в том, что с нею делать. В Германии на разъездах, где рельсы расходятся, в середине картофель сидит. Дороги и поля обсажены плодовыми деревьями, и, заметьте, никто даже падалицу с чужого дерева не подберет. А у нас навоз в овраги сваливают. Ведь это все равно что наложить двугривенных – лукошками в овраг свозить.
– Зачем же это делают?
– Неохота удабривать поле, которое в будущем году достанется другому.
– Общинное землевладение?
– Да, общинное землевладение и все связанные с ним прелести: атрофия чувства собственности, рабочей длительности, преемственности в труде.
– Послушайте, я не знал, что вы, эстет, такими вопросами занимаетесь.
– Не занимаюсь и никогда не занимался.
– Но почему же вы все это знаете?
– Да я даже не знаю, знаю ли я. Мне кажется, тут никаких знаний нет. Знание – результат изучения, а я что же?
– Да как же, – вы, что называется, в курсе.
– Позвольте. Если вы живете, ну, я не знаю, в большом доме, где много жильцов, сталкиваетесь с теми, с другими, ведь в конце концов вы будете «в курсе» их условий жизни без особого «изучения». И потом, я вам скажу, что условия здешние с теми, в которых вы живете, до такой степени не одинаковы, что все, что бы вы ни услышали, вам представится продуктом изучения. Если у вас спросят, сколько у вашего дядюшки детей, ведь вы, не «изучая» этого вопроса, ответите: семь. Так и тут. Я даже жалею, что заговорил об этих вопросах. Только перед такой городской птицей, как вы, я и позволяю себе «пройтись по чернозему». А то разве это сфера моего мышления?
– А интересно бывает видеть знакомого человека, пересаженного в другие условия жизни, открывать в нем новые проявления приспособляемости.
– Да, правда? Кажется, другой человек, а на самом деле он же, но с другой стороны.
– Нет, с тех же сторон, но с новым лучеиспусканием.
– А-а-а, это новое слово на замену слова «реагирование»? Одобряю, хотя немножко не нравится мне какой-то в нем медицинский звук.
– Я знаю, что вы разборчивы, но в живой речи приятны иногда неожиданности, и даже грамматическую оскорбительность можно простить ради живописности.
– Ничего не имею против оскорбительности грамматической, когда она является результатом экспромта. Но ошибки в форме установленных и даже «утвержденных» образцов…
– А искание слов какие иногда внушает неожиданности! Я помню, покойная княгиня Мария Васильевна Воронцова искала раз фамилию: «Ну, как его, как его… Вы знаете… „Гром победы, раздавайся“». Конечно, все сейчас подсказали.
– Ну, гром этой победы, кажется, уже не раздается… Мы подъезжаем.
– Так это ваша знаменитая Павловка?
– Ничем не знаменитая, как только тем, что, когда к ней подъезжаю, я вспоминаю, как «прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать»…
– А теперь?
– А теперь? Помните, как кончается это «лирическое место» у Гоголя? Или вы, как Белинский, не любите его «лирические места»?
– Люблю, люблю всего.
– Но не помните?
– Не помню. Как кончается?
– «О моя юность! о моя свежесть!»
– Позвольте вам сказать, что это с вашей стороны фиглярство.
– То есть?
– Мы всегда юны, мы всегда свежи, потому что мы всегда живем.
– Ваша правда, даже здесь, в автомобиле…
– «В ночную пасмурную пору».
– Мы въезжаем. Чувствуете, как аллея вас обнимает? Теперь вы пленник.
– Как – пленник?
– «Я не предвижу возражений».
– Да я возражаю против термина.
– Вот огни… Свисток… поворот – вы дома.
Павловка,13 октября 19116. Былое – Павловка
Елене Сергеевне Рахмановой
Люблю от бабушки-МосквыЯ слушать толки о родне,О толстобрюхой старине.Пушкин– А это что?
– Это портрет моей бабушки, княгини Марии Николаевны Волконской, жены декабриста, – в Чите, у окна сидит, а в окно виден острог.
– Чья работа?
– Бестужева.
– Декабриста? Конечно, ведь он всех их писал.
– Ну да.
– А этот милый interieur?
– Это гостиная в Зимнем дворце, и за столом, в вольтеровском кресле, княгиня Волконская, мать декабриста. Она была обер-гофмейстерина.
– В то самое время, когда?..
– В то самое время.
– Вот красноречивое соседство: мать в Зимнем дворце, жена в Читинском остроге. А что же, она как себя держала во время допроса?
– Уж не знаю, но думаю, что петел много раз кричал… К сыну она на свидание в крепость не пошла – боялась «потрясения»… Про нее моя бабушка в записках своих говорит: «Придворная дама в полном смысле слова».
– Она кто была?
– Репнина, дочь фельдмаршала, последняя в роде; у ее сестры, Голицыной, не было детей, и она просила старшему своему сыну присвоить титул князя Репнина.
– Так что старший брат декабриста…
– Да, возобновленный Репнин, женатый на Разумовской, был вице-королем Саксонии в 1813 году, генерал-губернатором Малороссии. Жена следовала за ним на войну, под Аустерлицем ходила за раненым мужем.
– Знаете ли вы в истории более «красивую» эпоху, чем эта наполеоновская сказка. Именно – «красота», красота и дурман. Все друг с другом знакомы, все друг друга любят и вместе с тем друг с другом воюют. Вся Европа – какой-то элегантный салон, в котором то сражаются, то проходят в придворных полонезах.
– И потом, какая удивительная красота для глаз.
– А кто это другая – сидит со старухой за столом?
– Это у нее была такая Жозефина, швейцарка, компанионка. Сохранилась большая пачка писем этой Жозефины: она аккуратно отписывала в Сибирь о всех семейных событиях, болезнях, крестинах, свадьбах, как дети растут: «Господин Александр обещает вырасти в необыкновенно изысканного юношу, сын мадам Алин – свежий и краснощекий малыш».
– Как мило. Печатать стоит?
– К сожалению, нет, в конце концов дребедень. Да, вы знаете, что и от старухи гофмейстерины осталось пять тетрадок – путевой дневник: она сопровождала великую княгиню Екатерину Павловну в заграничное путешествие. Но ничего более бессодержательного нельзя себе представить. Баронесса Оберкирх прямо историк в сравнении с ней.
– На каком языке?
– По-французски, с ужасными орфографическими ошибками.
– И к чему это нужно было? Я понимаю французский язык, но без ошибок, тому, кому по-французски почему-нибудь легче, чем по-русски. Но ведь этого ни в одной стране нет, чтобы люди сходились и друг с другом дурно объяснялись на иностранном языке.
– Но и в этом есть своя неизъяснимая прелесть прошедшего. Моя бабушка, жена декабриста, тоже писала свои записки по-французски.
– Ну да ведь это совсем другое.
– Правда, это ни на что другое не похоже?
– Это отсутствие литературности при трагической глубине не выдуманного, а рассказанного…
– Вот посмотрите: внутренность хаты. Сидит за клавикордами дама, прическа кверху с гребнем, около нее, прислонившись к стене, мечтательный господин, на стене несколько маленьких портретов – мелко, но разобрать можно. Под этим была подпись – к сожалению, переплетчик обрезал: «Serge et Marie Wolkonsky a Nertchinsk» – рукою фельдмаршальши, сестры декабриста.
– Как трогательно.
– А эти портреты, которые «там» были, вот они, узнаете? У меня есть и книжки, которые «там» были: томик Ламартина, маленькое издание Шекспира; на заглавном листе: Marie Wolkonsky.
– А почему же вы знаете, что они «там» были?
– На том же заглавном листе вдоль переплета написано: «Читал. Лепарский».
– Знаменитый комендант Читы и Петровского завода?
– Да, имя которого окружено таким светом уважения в памяти декабристов, а через них и вплоть до нас. Подумайте, что бы это могло быть – это официальное «распечатывание» – в руках другого человека. И при такой должности, при таких обязанностях оставить такую память…
– Но еще трогательнее, по-моему, эти портретики на стене хаты, и которые узнать можно. А клавикорды? Она была музыкантша?
– Да, она играла и пела. И, должно быть, с искусством пела, потому что, например, пела такие вещи, как «Ah, quelle nuit» из «Черного домино» Обера. Вы помните?.. А клавикорды, вероятно и даже наверное, те самые, которые невестка Зинаида в Москве без ее ведома подвязала к кибитке, когда она уезжала в Сибирь.
– Это та самая, не правда ли, Зинаида Волконская, урожденная Белосельская, которой посвящены «Цыганы», – «царица муз и красоты»?
– Да.
Среди рассеянной Москвы,При толках виста и бостона,При бальном лепете молвыТы любишь игры Аполлона.– Как трогательно описание музыкального вечера, который Зинаида устроила для своей невестки перед ее отъездом в Сибирь, это описание, найденное в бумагах Веневитинова.
– Да, вы знаете, были найдены мелкие клочки бумаги, и, когда их сложили, прочитали описание этого вечера, о котором бабушка говорит в своих записках. Веневитинов был на этом вечере. Да кто же не бывал у Зинаиды! Друг Пушкина, Мицкевича, Шевырева, Веневитинова… Это у нее в Риме, в несуществующем теперь palazzo Poli, Гоголь так неудачно читал «Ревизора» – благотворительное чтение, которое кончилось при почти пустом зале.
– Она была католичка?
– Да, и причислена к лику «блаженных». Она под конец жизни все раздала; она умерла от простуды, потому что зашла под ворота снять с себя теплую нижнюю юбку и отдать ее бедной.
– Кто бы мог подумать, глядя на портрет Бруни – в рыцарском костюме, который был на Таврической выставке…
– Это в роли Танкреда Россини, она пела его на спектакле-гала на Веронском конгрессе.
– Какие сближения, какие сопоставления: одна невестка – Танкред, Верона, другая невестка – Нерчинск, Чита…
– Да, уж контрастами никто так не богат, как Россия. У Александра Столыпина, который в студенческие годы писал стихи, и очень недурно, была поэма. В одной главе описывалась тройка по слякотной осенней дороге, ямщик, тарантас, солома…
– Одним словом – «чернозем».
– Да, и после чернозема новая глава начинается: «Я помню бал в Концертном зале».
– Эффектно…
– Но эффект между Концертным залом и Читой больше всех других.