bannerbanner
Чернозем
Черноземполная версия

Полная версия

Чернозем

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

Сергей Волконский

Чернозем

Владимиру Васильевичу Богородскому

А там, во глубине России…

– Хорошо ваш автомобиль справляется с осенней грязью.

– Ему все нипочем.

– Какая марка?

– Форд. Не элегантно, но хозяйственно.

– Сколько сил?

– 22.

– А весу?

– 30 пудов.

– Только?

– Вес нагруженной телеги. Где крестьянский воз проходит, там проходит и автомобиль.

– Это ценное свойство при ваших мостах.

– Да, наши мосты не то что ваши. У вас «Нева оделася в гранит, мосты повисли над водами». А у нас пруды оделися в навоз, мосты стоят середь дороги.

– Как – середь дороги?

– Да ведь объезжаем, – вернее.

– А когда нельзя объехать?

– Что ж делать? Надо так надо. Перед риском не задумываемся.

– А рискованно?

– Где перст Судьбы, там нет Закона. Однажды архиерей проехал в карете, так за ним мост провалился. Хорошо, что не под ним, – только проехал, провалился. Архиерей проехал, а исправник остался на той стороне.

– И опасное место?

– Зияющая пропасть легла между властью светской и духовной.

– Ну, послушайте, как ни хороша аллегория, а в ваших местах не поверю, чтобы были зияющие пропасти.

– Что? Гладко?

– Удручающе гладко. И потом этот горизонт, который никогда не приближается, а всегда уходит.

– Да, в это время года особенно безотрадно.

– И этот цвет: на земле черно, над землей серо…

– Посмотрели бы летом: на земле золото, а над землей сине. И какие закаты солнца! Только в Каире бывают подобные.

– Но отсутствие человека. Ведь это пустыня.

– Кроме галок, никого.

– Черные галки, черная дорога, черная равнина…

– Время года. Посмотрели бы летом. Днем – уборка, в золоте ржи рассыпанные сарафаны и рубахи, звон косы; вечером – в облаках золотой пыли стада, щелканье арапника; а ночью – звезды, песни и костры… пронесется табун, залает собака, под боком из темноты фыркнет лошадь…

– Вон обоз идет навстречу, – наконец живые существа!

– Надо остановиться, пропустить.

– Как лошади относятся к автомобилю?

– Очень розно.

– Темперамент?

– Темперамент, опыт, общественное положение, – вы думаете что?

– Несчастий не бывало?

– Слава Богу. Один раз лошадь распряженная около телеги стояла, заметалась, забилась, обезумелая, и вдруг всеми четырьмя ногами на телегу. Счастье – в телеге никого; подумайте, если бы в ней ребенок спал…

– Понемногу привыкнут.

– Надо надеяться. А то исправник соседнего уезда так объявил, что он не допустит езду на автомобилях, пока все лошади в уезде не привыкнут.

– Да, тогда, конечно, несчастных случаев не будет. И как это другие не догадались… А люди как относятся?

– Тоже розно. Но, представьте, тут скорее возраст, а не темперамент.

– Что же, дети боятся?

– Наоборот. То есть бояться никто не боится, а взрослые глупее детей. Мальчишка слышит свисток и понимает, лошадь остановит, соскочит, накинет ей зипун на голову или закроет шапкой глаз, и все это спокойно, без переполоху. А мужик – свистка не слышит, услышит – не понимает, смотрит выпуча глаза, едет на слабых вожжах… И можете себе представить картину этой скачки, дерганой, рваной: лошадь в сторону, вожжи подбираются, телега по бороздам, пожитки из телеги…

– Чем это объяснить?

– Чем объяснить… Посмотрите на крестьянских детей: что это за драгоценный материал и что из него выходит.

– Условия жизни?

– Уж не знаю. Только посмотрите, как отвечают дети в сельской школе на экзамене, и посмотрите, как ответит вам мужик, если вы у него дорогу спросите. Я раз сбился с дороги. Переспросил, я думаю, человек двадцать: чесание затылков, и больше ничего не добился, а когда несколько человек вместе стоят, то один показывает вправо, а другой влево. Я вас уверяю, что в Центральной Африке с английским языком и несколькими туземными словами я бы легче выбрался на дорогу, чем в своем уезде. Один, помню, посмышленее, взялся проводить, согласился с нами сесть; только, вижу, что-то мешкает: идут переговоры с женой. «Ну, что же, спрашиваю, скоро?» – «Нет, барин, не поеду». – «Что же передумал?» – «Аграфена не пущает».

– Тоже пропадающая сила.

– Что?

– Российская «Аграфена».

– Это разумеется. Если бы она так же умела приказывать, как «не пущать»…

– Какой длинный обоз… Какая рвань… Какая грязь… И это тоже люди, и это тоже души.

– И это тоже граждане.

– Вот и вопрос – что раньше нужно, условия или права?

– А что было раньше, курица или яйцо? Когда причина и следствие совмещаются в одном, то нечего спрашивать, что нужно раньше.

– А что же это одно, в чем вы видите причину и следствие?

– Человек.

– Сам человек не виноват, другой человек виноват.

– Пожалуйста, знаем, наизусть знаем вашу столичную прибавку. «И я таким когда-то был».

– Что же вас вылечило?

– Водка.

– Вы стали пить? Не поверю.

– Не я стал пить, а увидал вокруг себя, как пьют.

– Ну и мы тоже знаем вашу помещичью прибаутку. «Водка, водка». Ведь нужно тоже иногда забыться.

– А! Вот оно самое любимое слово! Не забыться, а проснуться надо.

– Не очень-то приятно просыпаться, когда наяву и холодно, и голодно.

– «Холод» надо измерять не температурой…

– А чем?

– «Голод» – не тем, что съедается.

– А чем же?

– А тем, мог ли бы он протопиться, мог ли бы прокормиться.

– Очевидно, не мог бы, коли не может.

– Ну, цифру того, что он мог бы, вы найдете не в его дому.

– А где же?

– В винной лавке.

– Ну уж этому я никогда не поверю. Я понимаю, говорить о растлевающем влиянии пьянства на здоровье, на нравственность, наконец, видеть в пьянстве один из факторов экономического разорения, сказать, что человек пьяный не может работать; но измерять пьянство рублем, это теория, это для отводу глаз, это ваше помещичье упокоение на лаврах барства. Так легко сказать: ничего нельзя сделать.

– Теория!.. Ах вы, городской практик!

– Ругаться можете, а только это не доказательство.

– Что ж мне с вами делать, если вы не хотите цифрам верить.

– Я не говорю, что не поверю цифрам, а я только говорю, что если бы я, например, отказался от театров и иных развлечений, то вряд ли бы это составило такое увеличение моего достатка, о котором бы говорить стоило.

– То вы, а то крестьянин. Я вам одну цифру скажу. Есть у нас село Мучкап, одно из самых крупных и зажиточных в уезде. За этот год оно не внесло ни одного рубля земских повинностей.

– Большая недоимка?

– 30 тысяч.

– Плохой год?

– Уж я вижу, – вам хочется сказать: «Край родной долготерпенья, край ты русского народа». Не правда ли?

– Вы знаете, что я не славянофил.

– Да, но в вопросах экономических часто, как во время наводнений, на одном холме спасаются славянофильские агнцы и анархистские тигры.

– Позвольте, я еще меньше анархист.

– Что верно для крайностей, то верно и для промежуточных инстанций.

– Ну так я, как промежуточная инстанция, без слезливости, но и без ярости спрошу вас: как же можно в плохой год ставить в укор невзнос податей?

– Не отвечаю на ваш вопрос, потому что это теория, а ведь вы, кажется, любите практику? Продолжаю, что не кончил. Знаете ли, сколько это самое село Мучкап в тот же «плохой» год выпило водки?

– Сколько?

– Сто пятнадцать тысяч.

– Чего?

– Рублей.

– Это цифра!

– Если бы каждый вместо штофа выпивал полштофа, то у них бы в три года был общественный капитал в сто семьдесят пять тысяч рублей. Да отнесите на приход убытки от пожаров.

– Вероятно, большое проезжее село?

– Да.

– Ну так не одни местные пьют…

– Ну положите вдвое, – в шесть лет сто семьдесят пять тысяч. А знаете, сколько пропил наш уезд?

– Сколько?

– Миллион семьсот тысяч. Это тоже «цифра», не правда ли? А хотите знать профессию? Лет пятнадцать тому назад было полмиллиона.

– Больше чем в три раза! Но ведь водка вздорожала.

– Так ведь я говорю не о выпитом, а о пропитом. А занимательно тоже, что министерство финансов, получившее с уезда полмиллиона за продажу водки, выдало ему тридцать тысяч на борьбу с пьянством.

– Это – туманные картины?

– Весьма туманные. Что ж, вам, может быть, хочется продолжать вместе с Тютчевым: «Всю тебя, земля родная, в рабском виде Царь Небесный исходил, благословляя»?

– Я же вам сказал, что я не славянофил. Что же, по-вашему, делать?

– Что вообще делать, это огромный вопрос, а в данном случае земское собрание постановило закрыть в этом селе школу и больницу.

– Это опять уже несправедливо.

– А более справедливо, по-вашему, чтобы больница и школа оплачивались другими плательщиками?

– Безвыходные вопросы.

– А зачем же вы их вперед решаете?

– Я не решал вперед.

– Ну да, вы данный случай не решали, потому что и не знали о нем, но вы решали принципиальный вопрос о том, что виноват не сам человек, а виноват другой человек.

– Послушайте, у меня голова в тисках.

– А, вот видите, горизонты-то не так просторны, как кажутся.

– Нет, знаете, монополия – это ужасная вещь.

– А что ж вы думаете: не было бы монополии, не пили бы?

– Ну а если бы наложить какую-нибудь узду на самую продажу, как в Швеции? Там сиделец, который продал меньше вина, получает награду.

– А у нас получает награду сиделец, который продал больше вина. Под праздник ведрами продает: винная лавка в праздник закрыта, а на улице перед избами бабы стоят и проезжих заманивают бутылками.

– «Аграфена – Сирена»?.. Так нужна культурная работа. Нужна борьба, нужны общества…

– На общества у нас, вы знаете, косятся. Пироговский съезд предлагал устроить помощь голодающим – не разрешили.

– Так Пироговский съезд! Я был в Петербурге тогда, когда его закрыли. Когда они такие глупости говорили, что без конституции касторка не будет действовать!

– Уверяю вас, что можно глупости говорить, а дело делать.

– Может быть, и можно, но как заставить этому поверить? Не лучше ли начать с дела, а потом глупости говорить?

– Начать с дела! У меня знакомый один, врач в соседней губернии, просил разрешения в деревнях читать крестьянам о холере…

– Ну вот.

– Что – ну вот?

– Побольше бы.

– Да. Знаете результат? Через два с половиной года – отрицательный ответ.

– Так, может быть, тоже из таких, что «глупости говорил»?

– Пожалуйста, у предводителя дворянства жил, и предводитель же за него хлопотал.

– Тоже ничего не значит. Мало разве мы видали таких, что от слов воздерживаются, а «свое» дело делают.

– Ну, объясняйте чем хотите, а только нельзя, нельзя, нельзя.

– Что?

– Ничего сделать.

– А! Вот видите!

– Что?

– Есть и обратная сторона медали.

– Обе обратные, обе обратные!

– Ну, значит, не так я виноват, когда говорю, что не сам человек виноват, а виноват другой человек. Вопрос только – кто?

– Вы не глупы, но и Достоевский не глуп.

– Почему Достоевский?

– Он ответил: всякий человек виноват перед всяким человеком.

– Ну это тоже… Помещичья мистика.

– Не мистика, не мистика! Когда общество постановляет ходатайствовать о закрытии винной лавки, а земский начальник приговора не утверждает, какой вам еще реальности нужно?

– Ну, значит, Достоевский не глуп, но и я не дурак… Посмотрите, табун. И коняжки за нами бегут!

– Да, это довольно непонятная вещь: в запряжке лошади автомобиля боятся, а из табуна бегут смотреть, совсем близко подходят, молодые даже провожают, как собаки.

– Психология животных…

– А ночью, когда с фонарями, – тушканчики так и шмыгают под колесами, на полном ходу.

– Что такое тушканчик?

– Зверек такой, вроде кенгуру, на длинных задних лапках, хвост лопаточкой, след заметает. Его еще называют земляной зайчик. Зверек чрезвычайно пугливый, а тут на свет идет, между колес шмыгает, верстами провожает.

– Как интересно это проникновение человека в дикую природу. Введение новых условий… новые равнодействующие…

– Самое изумительное, что я видел, это лиса. Стояла шагах в двадцати от опушки и смотрела, как мы проезжали шагах в пятидесяти от нее. Я никогда ничего подобного не видел: дикий зверь, и палец изумления во рту. К сожалению, один из наших спутников махнул рукой, и она ушла в лес, но и то – первые шаги она попятилась, чтобы не потерять зрелище.

– Это прелестно. Чувство самосохранения, уступающее чувству любопытства.

– Не правда ли? Я понимаю в животном чувство самосохранения, уступающее голоду, какому-нибудь материальному побуждению, но – любопытству! Это уж «эстетическое бескорыстие».

– До чего может дойти, до каких перестановок отношений может дойти проникновение человека в зверя!

– Во всяком случае, до большего, чем проникновение человека в человека. Принимая во внимание, что человек делает из некультурного животного, подумайте, что бы он должен сделать из некультурного человека. Подумайте, если бы все люди повиновались какой-нибудь высшей приказывающей силе, как собаки, кошки, крысы повинуются Дурову.

– Заменить наступательный прогресс поступательным повиновением? У вас бывают интересные мысли.

– Пожили бы в провинции, и у вас бы «интересные мысли» завелись. Если вы думаете, что можно чего-нибудь добиться иначе чем приказанием… Вы за воспитание?

– Ну конечно.

– А я за дрессировку.

– Нельзя это говорить, когда не испробованы способы разъяснения.

– Извините. Я думаю, ни одному живому существу в природе не нужно объяснять, что вредное вредно, а полезное полезно. Всякое животное понимает и само разбирается. Почему же над человеком нужна опека?

– Простите, но это опять теория. Это на бумаге…

– А вам хочется на земле? Посмотрите направо, хоть и сильно уже стемнело, – видите косогор вспаханный? Как борозды идут? Вы видите: сверху вниз. Когда снег будет таять, когда дождь пойдет, – что, по-вашему, вода в бороздах останется? Чем ее бороздами задержать, ее по бороздкам в овраг «спущают». Что же, это тоже, по-вашему, бумага? А крестьянский пар! Вы видали когда-нибудь крестьянский пар?

– Что такое крестьянский пар?

– Да вы, может быть, и вообще не знаете, что такое пар?

– Ну, кто же не знает, что такое пар!

– Пожалуйста, не до каламбуров. Пар – это отдыхающая летом земля, на которой осенью сеется озимое. Так советую вам когда-нибудь посмотреть, что это такое – крестьянский пар. Сплошной сор, сплошная лебеда.

– Так чему же и быть, коли ничего не сеяно?

– Вот, вы господа – «радетели», а отвечаете точь-в-точь как бы ответил сам мужик.

– Так я вас спрашиваю, чему же быть на несеянном поле?

– Ничему.

– Как – ничему?

– Так, черная должна быть земля. Вспаханная должна быть. По-вашему, землю для чего вспахивают?

– Чтобы на ней сеять.

– Вот и мужик так же ответит. По-вашему, пашут землю для зерна?

– А то для чего?

– Для земли, для самой же земли, – чтоб чистая была, не сорная, не истощенная, рыхлая, а коли рыхлая, то и влажная. Что же, и пар крестьянский, по-вашему, «бумага»? Так я вам скажу, что если этот чернозем – бумага, то на ней написана самая ужасная история человеческого нерадения. Я знаю, я знаю, что вы хотите сказать, – что она писана потом и кровью, не правда ли? Так неужели из-за письменного материала мы должны прощать нелепости текста? Если ужасны эти черные страницы человеческого нерадения, то прощать их еще ужаснее, прощать значит поощрять, а уж умиляться ими – это не имеет имени.

– Никто не умиляется.

– Извините, наши восьмидесятые годы с их слащавым народничеством – одно сплошное умильничание над тем, как «русский мужичок» сохою скоблит и бороной царапает «свою десятинку».

– Ну, послушайте, уж насчет «десятинки», кажется, нельзя сказать, чтобы умильничали. Вряд ли из умиления произошел 1905 год.

– Именно потому, что одни над «десятинкой» умилялись, другие о «десятинке» позаботились. Но ведь не в «десятинке» суть. Один саратовский помещик продал свое имение крестьянам, сговорился по 200 рублей десятина. Приехал банковский оценщик, оценил землю много больше – помещик получил лишних тысячи четыре. Он не хотел их взять – бывают такие чудаки, – отдал крестьянам и эти четыре тысячи. Что же, спрашиваю я того господина, который мне про это рассказывал, как живут крестьяне? Хуже прежнего: они зарабатывали больше, чем сами собирают. Значит, не в «десятинке» дело.

– А в чем же?

– А в том, что с нею делать. В Германии на разъездах, где рельсы расходятся, в середине картофель сидит. Дороги и поля обсажены плодовыми деревьями, и, заметьте, никто даже падалицу с чужого дерева не подберет. А у нас навоз в овраги сваливают. Ведь это все равно что наложить двугривенных – лукошками в овраг свозить.

– Зачем же это делают?

– Неохота удабривать поле, которое в будущем году достанется другому.

– Общинное землевладение?

– Да, общинное землевладение и все связанные с ним прелести: атрофия чувства собственности, рабочей длительности, преемственности в труде.

– Послушайте, я не знал, что вы, эстет, такими вопросами занимаетесь.

– Не занимаюсь и никогда не занимался.

– Но почему же вы все это знаете?

– Да я даже не знаю, знаю ли я. Мне кажется, тут никаких знаний нет. Знание – результат изучения, а я что же?

– Да как же, – вы, что называется, в курсе.

– Позвольте. Если вы живете, ну, я не знаю, в большом доме, где много жильцов, сталкиваетесь с теми, с другими, ведь в конце концов вы будете «в курсе» их условий жизни без особого «изучения». И потом, я вам скажу, что условия здешние с теми, в которых вы живете, до такой степени не одинаковы, что все, что бы вы ни услышали, вам представится продуктом изучения. Если у вас спросят, сколько у вашего дядюшки детей, ведь вы, не «изучая» этого вопроса, ответите: семь. Так и тут. Я даже жалею, что заговорил об этих вопросах. Только перед такой городской птицей, как вы, я и позволяю себе «пройтись по чернозему». А то разве это сфера моего мышления?

– А интересно бывает видеть знакомого человека, пересаженного в другие условия жизни, открывать в нем новые проявления приспособляемости.

– Да, правда? Кажется, другой человек, а на самом деле он же, но с другой стороны.

– Нет, с тех же сторон, но с новым лучеиспусканием.

– А-а-а, это новое слово на замену слова «реагирование»? Одобряю, хотя немножко не нравится мне какой-то в нем медицинский звук.

– Я знаю, что вы разборчивы, но в живой речи приятны иногда неожиданности, и даже грамматическую оскорбительность можно простить ради живописности.

– Ничего не имею против оскорбительности грамматической, когда она является результатом экспромта. Но ошибки в форме установленных и даже «утвержденных» образцов…

– А искание слов какие иногда внушает неожиданности! Я помню, покойная княгиня Мария Васильевна Воронцова искала раз фамилию: «Ну, как его, как его… Вы знаете… „Гром победы, раздавайся“». Конечно, все сейчас подсказали.

– Ну, гром этой победы, кажется, уже не раздается… Мы подъезжаем.

– Так это ваша знаменитая Павловка?

– Ничем не знаменитая, как только тем, что, когда к ней подъезжаю, я вспоминаю, как «прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать»…

– А теперь?

– А теперь? Помните, как кончается это «лирическое место» у Гоголя? Или вы, как Белинский, не любите его «лирические места»?

– Люблю, люблю всего.

– Но не помните?

– Не помню. Как кончается?

– «О моя юность! о моя свежесть!»

– Позвольте вам сказать, что это с вашей стороны фиглярство.

– То есть?

– Мы всегда юны, мы всегда свежи, потому что мы всегда живем.

– Ваша правда, даже здесь, в автомобиле…

– «В ночную пасмурную пору».

– Мы въезжаем. Чувствуете, как аллея вас обнимает? Теперь вы пленник.

– Как – пленник?

– «Я не предвижу возражений».

– Да я возражаю против термина.

– Вот огни… Свисток… поворот – вы дома.

Павловка,13 октября 1911