bannerbanner
Фома Гордеев
Фома Гордеевполная версия

Полная версия

Фома Гордеев

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
17 из 20

А старик расхаживал по комнате и то вполголоса напевал псалмы, то внушительно поучал дочь, как нужно ей держаться с женихом. И тут же он что-то высчитывал на пальцах, хмурился и улыбался…

– Тэк-с!.. «Суди меня, боже, и рассуди прю мою… от человека неправедна и льстива избави мя…» Н-да-а… Материны изумруды надень, Любовь…

– Будет, папаша! – воскликнула девушка с тоской. – Оставьте, пожалуйста…

– А ты не брыкайся! Слушай, чему учат…

И он снова погружался в свои расчеты, прищуривая зеленые глаза и играя пальцами у себя пред лицом.

– Тридцать пять процентов выходит… жулик-парень!.. «Посли свет тво-ой и истину твою…»

– Папаша! – уныло и с боязнью воскликнула Любовь!

– Ась?

– Вы… вам он нравится?

– Кто?

– Смолин…

– Смолин? Н-да… он – ше-ельма… дельный парень… Ну – я ушел… Так ты того, – вооружись!..

Оставшись одна, Любовь бросила работу и прислонилась к спинке стула, плотно закрыв глаза. Крепко сжатые руки ее лежали на коленях, и пальцы их хрустели. Полная горечью оскорбленного самолюбия, она чувствовала жуткий страх пред будущим и безмолвно молилась:

«О, боже мой! О, господи!.. Если б он был порядочный человек!.. Сделай, чтоб он был порядочный… сердечный… О, боже! Приходит какой-то мужчина, смотрит тебя… и на долгие годы берет себе… Как это позорно и страшно… Боже мой, боже!.. Посоветоваться бы с кем-нибудь… Одна… Тарас хоть бы…»

При воспоминании о брате ей стало еще обиднее, еще более жаль себя. Она написала Тарасу длинное ликующее письмо, в котором говорила о своей любви к нему, о своих надеждах на него, умоляя брата скорее приехать повидаться с отцом, она рисовала ему планы совместной жизни, уверяла Тараса, что отец – умница и может все понять, рассказывала об его одиночестве, восхищалась его жизнеспособностью и жаловалась на его отношение к ней.

Две недели она с трепетом ждала ответа, и когда, получив, прочитала его, – то разревелась до истерики от радости и разочарования. Ответ был сух и краток; в нем Тарас извещал, что через месяц будет по делам на Волге и не преминет зайти к отцу, если старик против этого действительно ничего не имеет. Письмо было холодно; она со слезами несколько раз перечитывала его, и мяла и комкала, но оно не стало теплее от этого, а только взмокло. С листочка жесткой почтовой бумаги, исписанного крупным, твердым почерком, на нее как бы смотрело сморщенное, недоверчиво нахмуренное лицо, худое и угловатое, как лицо отца.

На отца письмо сына произвело иное впечатление. Узнав, что Тарас написал, старик весь встрепенулся и оживленно, с какой-то особенной улыбочкой торопливо обратился к дочери:

– Ну-ко, дай-ко сюда! Покажи-ко! Хе! Почитаем, как умники пишут… Где очки-то? «Дорогая сестра!» Н-да…

Старик замолчал, прочитал про себя послание сына, положил его на стол и, высоко подняв брови, с удивленным лицом молча прошелся по комнате. Потом снова прочитал письмо, задумчиво постукал пальцами по столу и изрек:

– Ничего, – писание основательное… без лишних слов… Что ж? Может, и в самом деле окреп человек на холоде-то… Холода там сердитые… Пускай приедет… Поглядим… Любопытно… Н-да… В псалме Давидове сказано: «Внегда возвратитися врагу моему вспять…» – забыл, как дальше-то… «Врагу оскудеша оружия в конец… и погибе память его с шумом…» Ну, мы с ним без шума потолкуем…

Старик старался говорить спокойно, с пренебрежительной усмешкой, но усмешка не выходила на лице у него, морщины возбужденно вздрагивали, и глазки сверкали как-то особенно.

– Ты ему еще напиши, Любавка… валяй, мол, смело приезжай!

Любовь написала Тарасу еще, но уже более краткое и спокойное письмо, и теперь со дня на день ждала ответа, пытаясь представить себе, каким должен быть он, этот таинственный брат? Раньше она думала о нем с тем благоговейным уважением, с каким верующие думают о подвижниках, людях праведной жизни, – теперь ей стало боязно его, ибо он ценою тяжелых страданий, ценою молодости своей, загубленной в ссылке, приобрел право суда над жизнью и людьми… Вот приедет он и спросит ее:

«Что же, ты свободно, по любви выходишь замуж?»

Одна за другой в голове девушки рождались унылые думы, смущали и мучили ее. Охваченная нервным настроением, близкая к отчаянию и едва сдерживая слезы, она все-таки, хотя и полусознательно, но точно исполнила все указания отца: убрала стол старинным серебром, надела шелковое платье цвета стали и, сидя перед зеркалом, стала вдевать в уши огромные изумруды – фамильную драгоценность князей Грузинских, оставшуюся у Маякина в закладе вместе со множеством других редких вещей.

Глядя в зеркало на свое взволнованное лицо, на котором крупные и сочные губы казались еще краснее от бледности щек, осматривая свой пышный бюст, плотно обтянутый шелком, она почувствовала себя красивой и достойной внимания любого мужчины, кто бы он ни был. Зеленые камни, сверкавшие в ее ушах, оскорбляли ее, как лишнее, и к тому же ей показалось, что их игра ложится ей на щеки тонкой желтоватой тенью. Она вынула из ушей изумруды, заменив их маленькими рубинами, думая о Смолине – что это за человек?

Потом ей не понравились темные круги под глазами, и она стала тщательно осыпать их пудрой, не переставая думать о несчастии быть женщиной и упрекая себя за безволие. Когда пятна около глаз скрылись под слоем белил и пудры, Любови показалось, что от этого глаза ее лишились блеска, и она стерла пудру… Последний взгляд в зеркало убедил ее, что она внушительно красива, – красива добротной и прочной красотой смолистой сосны. Это приятное сознание несколько успокоило ее тревогу и нервозность; она вышла в столовую солидной походкой богатой невесты, знающей себе цену.

Отец и Смолин уже пришли.

Любовь на секунду остановилась в дверях, красиво прищурив глаза и гордо сжав губы. Смолин встал со стула, шагнул навстречу ей и почтительно поклонился. Ей понравился поклон, понравился и сюртук, красиво сидевший на гибком теле Смолина… Он мало изменился – такой же рыжий, гладко остриженный, весь в веснушках; только усы выросли у него длинные и пышные да глаза стали как будто больше.

– Каков стал, а? – крикнул Маякин дочери, указывая на жениха.

А Смолин жал ей руку и, улыбаясь, говорил звучным баритоном:

– Смею надеяться – вы не забыли старого товарища?

– Вы после поговорите, – сказал старик, ощупывая дочь глазами. – Ты, Любава, пока распорядись тут, а мы с ним докончим один разговорец. Ну-ка, Африкан Митрич, изъясняй…

– Вы извините меня, Любовь Яковлевна? – ласково спросил Смолин.

– Пожалуйста, не стесняйтесь, – сказала Любовь.

«Вежлив!» – отметила она и, расхаживая по комнате от стола к буфету, стала внимательно вслушиваться в речь Смолина. Говорил он мягко, уверенно.

– Так вот, – я около четырех лет тщательно изучал положение русской кожи на заграничных рынках. Лет тридцать тому назад наша кожа считалась там образцовой, а теперь спрос на нее все падает, разумеется, вместе с ценой. И это вполне естественно – ведь при отсутствии капитала и знаний все эти мелкие производители-кожевники не имеют возможности поднять производство на должную высоту и в то же время – удешевить его… Товар их возмутительно плох и дорог… Они повинны пред Россией в том, что испортили ее репутацию производителя лучшей кожи. Вообще – мелкий производитель, лишенный технических знаний и капитала, – стало быть, поставленный в невозможность улучшать свое производство сообразно развитию техники, – такой производитель – несчастие страны, паразит ее торговли…

Любовь почувствовала в простоте речи Смолина снисходительное отношение к ее отцу, это ее задело.

– Мм… – промычал старик, одним глазом глядя на гостя, а другим наблюдая за дочерью. – Так, значит, твое теперь намерение – взбодрить такую агромадную фабрику, чтобы всем другим – гроб и крышка?

– О, нет! – воскликнул Смолин, плавным жестом отмахиваясь от слов старика. – Моя цель – поднять значение и цену русской кожи за границей, и вот, вооруженный знанием производства, я строю образцовую фабрику и выпускаю на рынки образцовый товар… Торговая честь страны…

– Много ли, говоришь, капитала-то требуется? – задумчиво спросил Маякин.

– Около трехсот тысяч…

«Столько отец не даст за мной», – подумала Любовь.

– Моя фабрика будет выпускать и кожу в деле, в виде чемоданов, обуви, сбруи, ремней…

– А о каком ты проценте мечтаешь? – спросил старик.

– Я – не мечтаю, я – высчитываю со всей точностью, возможной в наших русских условиях, – внушительно сказал Смолин. – Производитель должен быть строго трезв, как механик, создающий машину… Нужно принимать в расчет трение каждого самомалейшего винтика, если ты хочешь делать серьезное дело серьезно. Я могу дать вам для прочтения составленную мною записочку, основанную мной на личном изучении скотоводства и потребления мяса в России…

– Ишь ты! – усмехнулся Маякин. – Принеси записочку, – любопытно! Видать – ты в Европах недаром время проводил… А теперь – поедим чего-нибудь, по русскому обычаю…

– Как поживаете, Любовь Яковлевна? – спросил Смолин, вооружаясь ножом и вилкой.

– Она у меня скучно живет… – ответил за дочь Маякин. – Домоправительница, все хозяйство на ней лежит, ну и некогда ей веселиться-то…

– И негде, нужно добавить, – сказала Люба. – Купеческих балов и вечеринок я не люблю…

– А театр? – спросил Смолин.

– Тоже редко бываю… не с кем…

– Театр! – воскликнул старик. – Скажите на милость – зачем это там взяли такую моду, чтобы купца диким дураком представлять? Очень это смешно, но – непонятно, потому – неправда! Какой я дурак, ежели в думе я – хозяин, в торговле – хозяин, да и театришко-то мой?.. Смотришь на театре купца и видишь – несообразно с жизнью! Конечно, ежели историческое представляют – примерно. «Жизнь за царя» с пением и пляской али «Гамлета» там, «Чародейку», «Василису» – тут правды не требуется, потому – дело прошлое и нас не касается… Верно или неверно – было бы здорово… Но ежели современность представляешь, – так уж ты не ври! И показывай человека как следует…

Смолин слушал речь старика с вежливой улыбкой на губах и бросал Любови такие взгляды, точно приглашал ее возразить отцу. Немного смущенная, она сказала:

– А все-таки, папаша, в большинстве купеческое сословие необразованно и дико…

– Н-да, – утвердительно кивнув головой, молвил Смолин. – К сожалению, – это печальная истина… А в обществах вы ни в каких не участвуете? Ведь у вас тут много разных обществ…

– Да, – вздохнув, сказала Любовь. – Но я как-то в стороне от всего живу…

– Хозяйство! – вставил отец. – Вон сколько разной дребедени у нас… требуется содержать все на счету, в чистоте и порядке…

Он самодовольно кивнул головой на стол, уставленный серебром, и на горку, полки которой ломились под тяжестью вещей и напоминали о выставке в окне магазина. Смолин осмотрел все это, и на губах его мелькнула ироническая улыбка. Потом он взглянул в лицо Любови; она в его взгляде уловила что-то дружеское, сочувственное ей. Легкий румянец покрыл ее щеки, и она внутренно с робкой радостью сказала про себя:

«Слава богу!..»

Огонь тяжелой бронзовой лампы как будто ярче засверкал в гранях хрустальных ваз, в комнате стало светлей.

– А мне нравится наш старый, славный город! – говорил Смолин, с ласковой улыбкой глядя на девушку. – Такой он красивый, бойкий… есть в нем что-то бодрое, располагающее к труду… сама его картинность возбуждает как-то… В нем хочется жить широкой жизнью… хочется работать много и серьезно… И притом – интеллигентный город… Смотрите – какая дельная газета издается здесь… Кстати – мы хотим ее купить…

– Кто это – вы? – спросил Маякин.

– Да вот я… Урванцов, Щукин.

– Это – похвально! – ударив рукой по столу, сказал старик. – Пора им глотку заткнуть – давно пopa! Особенно Ежов там есть… пила такая зубастая… Вот его вы и приструньте! Да хорошенько!..

Смолин снова бросил Любови улыбающийся взгляд, и вновь ее сердце радостно дрогнуло. С ярким румянцем на лице она сказала отцу, внутренно адресуясь к жениху:

– Насколько я понимаю Африкана Дмитриевича, он покупает газету совсем не для того, чтобы зажать ей рот, как вы говорите…

– А куда ее? – спросил старик, пожав плечами. – Одно пустозвонство и смута от нее… Конечно, ежели деловой народ, сам купец возьмется в ней писать…

– Издание газеты, – поучительно заговорил Смолин, перебивая речь старика, – рассматриваемое даже только с коммерческой точки зрения, может быть очень прибыльным делом. Но помимо этого, у газеты есть другая, более важная цель – это защита прав личности и интересов промышленности и торговли…

– Вот я и говорю, – ежели сам купец будет руководствовать ей, газетой, тогда – она нужна…

– Позвольте, папаша, – сказала Любовь.

Она чувствовала потребность высказаться пред Смолиным; ей хотелось убедить его, что она понимает значение его слов, она – не простая купеческая дочь, тряпичница и плясунья. Смолин нравился ей. Первый раз она видела купца, который долго жил за границей, рассуждает так внушительно, прилично держится, ловко одет и говорит с ее отцом – первым умником в городе – снисходительным тоном взрослого с малолетним.

«После свадьбы уговорю его свозить меня за границу…» – вдруг подумала она и, смутившись от этой думы, забыла то, что хотела сказать отцу. Густо покраснев, она несколько секунд молчала, вся охваченная страхом, что это молчание Смолин может истолковать нелестно для нее.

– Вы, за разговором, совсем забыли предложить гостю вина… – нашлась она после нескольких неприятных секунд молчания.

– Это твое дело: ты хозяйка… – возразил отец.

– О, пожалуйста, не беспокойтесь! – живо воскликнул Смолин. – Я ведь почти не пью…

– Ой ли? – спросил Маякин.

– Уверяю вас! Иногда рюмку, две, в случае утомления, нездоровья… А вино для удовольствия – непонятно мне. Есть другие удовольствия, более достойные культурного человека…

– Барыни, что ли? – подмигнув, спросил старик.

Смолин взглянул на Любовь и сухо сказал ее отцу:

– Театр, книги, музыка…

Любовь так вся и расцвела при его словах.

А старик исподлобья посмотрел на достойного молодого человека, усмехнулся остренько и вдруг выпалил:

– Эх, двигается жизнь-то! Раньше песик корку жрал, – нынче моське сливки жидки… Простите, любезные господа, на кислом слове… слово-то больно уж к месту! Оно – не про вас, а вообще…

Любовь побледнела и с испугом взглянула на Смолина. Он сидел спокойно, рассматривая старинную солонку-ковчежец, украшенную эмалью, крутил усы и как будто не слыхал слов старика… Но его глаза потемнели, и губы были сложены как-то очень плотно, отчего бритый подбородок упрямо выдался вперед.

– Так, значит, господин будущий фабрикант, – как ни в чем не бывало заговорил Маякин, – триста тысяч целковых, и – дело твое заиграет пожаром?

– Через полтора года я выпущу первую партию товара, который у меня оторвут с руками, – с непоколебимой уверенностью сказал Смолин и уставился в глаза старика твердым, холодным взглядом.

– Стало быть: торговый дом Смолин и Маякин и – больше никаких? Тэк-с… Поздно мне будто бы новое дело затевать, а? Надо полагать, что уж давно для меня гробик сделан, – ты как думаешь про это?

Вместо ответа Смолин несколько секунд смеялся сочным, но равнодушным и холодным смехом, а потом сказал:

– Э, полноте…

Старик вздрогнул при смехе его и пугливо отшатнулся чуть заметным движением корпуса. После слов Смолина все трое с минуту молчали.

– Н-да-а… – сказал Маякин, не поднимая низко опущенной головы. – Надо подумать об этом… надобно мне подумать… – Потом, подняв голову, он пристально осмотрел дочь и жениха и, встав со стула, сказал угрюмо и грубо: – На минуточку я отойду от вас в кабинетишко к себе…

И ушел, тяжело шаркая ногами, согнув спину, опустив голову…

Молодые люди, оставшись один на один, перекинулись несколькими пустыми фразами и, должно быть, почувствовав, что это только отдаляет их друг от друга, оба замолчали тяжелым и неловким, выжидающим молчанием. Любовь, взяв апельсин, с преувеличенным вниманием начала чистить его, а Смолин осмотрел свои усы, опустив глаза вниз, потом тщательно разгладил их левой рукой, поиграл ножом и вдруг пониженным голосом спросил у девушки:

– А… извините меня за нескромность! – должно быть, в самом деле тяжело вам, Любовь Яковлевна, жить с папашей… ветхозаветен он у вас и – простите – черствоват!

Любовь вздрогнула и взглянула на рыжего человека благодарными глазами, говоря ему:

– Нелегко, но я привыкла… У него есть свои достоинства…

– О, это несомненно! Но вам, молодой, красивой, образованной, вам с вашими взглядами…

Он ласково и сочувственно улыбался, голос у него был такой мягкий… В комнате повеяло теплом, согревающим душу. В сердце девушки все ярче разгоралась робкая надежда на счастье.

XII

Фома сидел у Ежова и слушал городские новости из уст своего товарища. Ежов, сидя на столе, заваленном газетами, и болтая ногами, рассказывал:

– Началась выборная кампания, купечество выдвигает в головы твоего крестного, – старого дьявола! Он бессмертен… ему, должно быть, полтораста лет уже минуло? Дочь свою он выдает за Смолина – помнишь, рыжего! Про него говорят, что это порядочный человек… по нынешним временам порядочными людьми именуют и умных мерзавцев, потому что – людей нет! Африкашка корчит из себя просвещенного человека, уже успел влезть в интеллигентное общество и – сразу встал на виду. По роже судя – жулик первой степени, но, видимо, будет играть роль, ибо обладает чувством меры. Н-да, брат, Африкашка – либерал… Либеральный купец – это помесь волка и свиньи.

– Пес с ними, со всеми! – сказал Фома, равнодушно махнув рукой. – Что мне до них? Ты как – пьешь все?

– Почему же мне не пить?

Полуодетый и растрепанный Ежов был похож на ощипанную птицу, которая только что подралась и еще не успела пережить возбуждения боя.

– Пью, потому что надо мне от времени до времени гасить пламя сердца… А ты, сырой пень, тлеешь понемножку?

– Надо мне идти к старику!.. – сморщив лицо, сказал Фома.

– Дерзай!

– Не хочется…

– Так не ходи!..

– Нужно…

– А тогда – иди!..

– Что ты все балагуришь? – недовольно сказал Фома. – Будто и в самом деле весело ему…

– Мне, ей-богу, весело! – воскликнул Ежов, спрыгнув со стола. – Ка-ак я вчер-ра одного сударя распатронил в газете! И потом – я слышал один мудрый анекдот: сидит компания на берегу моря и пространно философствует о жизни. А еврей говорит: «Гашпада! И за-ачем штольки много разного шлов? И я вам шкажу все и зразу: жизнь наша не стоит ни копейки, как это бушующее море!..»

– Э, ну тебя, – сказал Фома. – Прощай!..

– Иди! Я сегодня высоко настроен, и стонать я с тобой не могу… тем более что ты и не стонешь, а – хрюкаешь…

Фома ушел, оставив Ежова распевающим во все горло:


Греми в бар-рабан и – не бойся…


«Сам ты барабан…» – с раздражением подумал Фома.

У Маякина его встретила Люба. Чем-то взволнованная и оживленная, она вдруг явилась пред ним, быстро говоря:

– Ты? Боже мой! Ка-акой ты бледный… как похудел… Хорошую, видно, жизнь ведешь!

Потом лицо ее исказилось тревогой и она почти шепотом воскликнула:

– Ах, Фома! Ты не знаешь – ведь… вот! Слышишь? Звонят! Может быть – он…

И девушка бросилась из комнаты, оставив за собой в воздухе шелест шелкового платья и изумленного Фому, – он не успел даже спросить ее – где отец? Яков Тарасович был дома. Он, парадно одетый, в длинном сюртуке, с медалями на груди, стоял в дверях, раскинув руки и держась ими за косяки. Его зеленые глазки щупали Фому; почувствовав их взгляд, он поднял голову и встретился с ними.

– Здравствуйте, господин хороший! – заговорил старик, укоризненно качая головой. – Откуда изволили прибыть? Кто это жирок-то обсосал с вас? Али – свинья ищет, где лужа, а Фома – где хуже?

– Нет у вас других слов для меня? – угрюмо спросил Фома, в упор глядя на старика.

Вдруг он увидал, что крестный вздрогнул, ноги его затряслись, глаза учащенно замигали и руки вцепились в косяки. Фома двинулся к нему, полагая, что старику дурно, но Яков Тарасович глухим и сердитым голосом сказал:

– Посторонись… отойди!..

Фома отступил назад и очутился рядом с невысоким, круглым человеком, он, кланяясь Маякину, хриплым голосом говорил:

– Здравствуйте, папаша!

– Здра-авствуй, Тарас Яковлевич, здравствуй… – не отнимая рук от косяков, говорил и кланялся старик, криво улыбаясь, – ноги его дрожали.

Фома отошел в сторону и сел, окаменев от любопытства.

Маякин, стоя в дверях, раскачивал свое хилое тело, все упираясь руками в косяки, и, склонив голову набок, молча смотрел на сына. Сын стоял против него, высоко подняв голову, нахмурив брови над большими темными глазами. Черная клинообразная бородка и маленькие усы вздрагивали на его сухом лице, с хрящеватым, как у отца, носом. Из-за его плеча Фома видел бледное, испуганное и радостное лицо Любы – она смотрела на отца умоляюще, и казалось – сейчас она закричит. Несколько секунд все молчали, не двигаясь, подавленные тем, что ощущали. Молчание разрушил тихий, странно глухой голос Якова Маякина:

– Старенек ты, Тарас…

Сын молча усмехнулся в лицо отцу и быстрым взглядом окинул его с головы до ног.

Отец, оторвав руки от косяков, шагнул навстречу сыну и – остановился, вдруг нахмурившись. Тогда Тарас Маякин одним большим шагом встал против отца и протянул ему руку.

– Ну… – поцелуемся!.. – тихо предложил отец.

Они судорожно обвили друг друга руками, крепко поцеловались и отступили друг от друга. Морщины старшего вздрагивали, сухое лицо младшего было неподвижно, почти сурово. Любовь радостно всхлипнула. Фома неуклюже завозился на кресле, чувствуя, что у него спирает дыхание.

– Эх – дети! Язвы сердца, – а не радость его вы!.. – звенящим голосом пожаловался Яков Тарасович, и, должно быть, он много вложил в эти слова, потому что тотчас же после них просиял, приободрился и бойко заговорил, обращаясь к дочери: – Ну ты, раскисла от сладости? Айда-ка собери нам чего-нибудь… Угостим, что ли, блудного сына! Ты, чай, старичишка, забыл, каков есть отец-то у тебя?

Тарас Маякин рассматривал родителя вдумчивым взглядом и улыбался, молчаливый, одетый в черное, отчего седые волосы на голове и в бороде его выступали резче…

– Ну, садись! Говори – как жил, что делал?.. Куда смотришь? Это – крестник мой, Игната Гордеева сын, Фома, – Игната помнишь?

– Я все помню, – сказал Тарас.

– О? Это хорошо… коли не хвастаешь!.. Ну, – женат?

– Вдов…

– Дети есть?

– Померли… двое было…

– Жа-аль… Внуки у меня были бы…

– Я закурю? – спросил Тарас у отца.

– Вали!.. Ишь ты, – сигары куришь…

– А вы не любите их?

– Я? Все равно мне… Я к тому, что барственно как-то, когда сигара… Я просто так сказал, – смешно мне… Этакий солидный старичина, борода по-иностранному, сигара в зубах… Кто такой? Мой сынишка – хе-хе-хе! – Старик толкнул Тараса в плечо и отскочил от него, как бы испугавшись, – не рано ли он радуется, так ли, как надо, относится к этому полуседому человеку? И он пытливо и подозрительно заглянул в большие, окруженные желтоватыми припухлостями, глаза сына.

Тарас улыбнулся в лицо отца приветливой и теплой улыбкой и задумчиво сказал ему:

– Таким вот я и помню вас, веселым, живым… Как будто вы за эти годы ничуть не изменились!..

Старик гордо выпрямился и, ударив себя кулаком в грудь, сказал:

– Я – никогда не изменюсь!.. Потому – над человеком, который себе цену знает, жизнь не властна!

– Ого! какой вы гордый…

– В сына пошел, должно быть! – с хитрой гримасой молвил старик. – У меня, брат, сын семнадцать лет молчал из гордости…

– Это потому, что отец не хотел его слушать… – напомнил Тарас.

– Ладно уж! Богу только известно, кто пред кем виноват… Он, справедливый, скажет это тебе, погоди! Не время нам с тобой об этом теперь разговаривать… Ты вот что скажи – чем ты занимался в эти годы? Как это ты на содовый завод попал? В люди-то как выбился?

– История длинная! – вздохнув, сказал Тарас и, выпустив изо рта клуб дыма, начал, не торопясь: – Когда я получил возможность жить на воле, то поступил в контору управляющего золотыми приисками Ремезовых…

– Знаю!.. Три брата, – всех знаю! Один – урод, другой – дурак, а третий – скряга…

– Два года прослужил у него, – а потом женился на его дочери… – хрипящим голосом рассказывал Маякин.

– Так. Неглупо…

Тарас задумался и помолчал. Старик взглянул на его грустное лицо.

– С женой, значит, хорошо жил… – сказал он. – Ну, что ж? Мертвому – рай, живой – дальше играй!..Не так уж ты стар… Давно овдовел?

– Третий год…

– А на соду как попал?

– Это завод тестя…

– Ага-а! Сколько получаешь?

– Около пяти тысяч…

– Кусок не черствый! Н-да-а! Вот те и каторжник!

На страницу:
17 из 20