
Полная версия
История России с древнейших времен. Том 13
Пришел черед и протопопу упасть духом и получить помощь от протопопицы. «Десять лет, – говорит Аввакум, – Пашков меня мучил или я его, не знаю, бог разберет». Наконец пришла грамота – велено Аввакуму ехать на Русь. Протопоп отправился, приплыл в русские города и «уразумел о церкви, яко ничто же успевает, но паче молва бывает. Опечалясь, сидя, рассуждаю: что сотворю? Проповедую ли слово божие или скрыюся? Жена и дети связали меня. И видя меня печальна, протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: „Что, господине, опечалился еси?“ Аз же подробну известих: „Жена! Что сотворю? Зима еретическая на дворе, говорить мне или молчать? Связали вы меня!“ Она же мне говорит: „Господи помилуй! Что ты, Петрович, говоришь! Поди, поди в церковь, Петрович! Обличай блудню еретическую!“ Аввакум рассказывает еще одну любопытную семейную сцену: „У меня был в Москве бешеный, Филиппом звали, в избе в углу прикован был к стене, понеже в ем бес был суров и жесток: гораздо бился и дрался, и не могли с ним домочадцы ладить. Егда же аз грешный с крестом и с водою прииду, повинен бывает и, яко мертв, падает пред крестом Христовым. По некоем времени пришел я от Федора Ртищева зело печален, понеже в дому у него с еретиками шумел много о вере и о законе; а в моем дому в то время учинилось нестройство: протопопица моя со вдовою домочадицею Фотиниею между собою побранились. И я, пришед, бил их обеих и оскорбил. Та же бес вздивьял в Филиппе: и начал чепь ломать, бесясь, и кричать не удобно, на всех домашних нападе ужас. Аз без исправления приступил к нему, хотел его укротити, но не бысть по-прежнему: ухватил меня и учал бить и драть. Потом бросил меня от себя и сам говорит: Не боюсь я тебя. Мне в те поры горь ко стало: Бес, реку, надо мною волю взял. Полежал маленько ссовестию собрался; восстав же, жену свою сыскал и пред нею стал прощаться со слезами, а сам ей, в землю кланяясь, говорю: Согрешил, Настасья Марковна, прости меня, грешного! Она мне также кланяется. По сем и с Фотиньею тем же образом простился; тоже лег среди горницы и велел всякому человеку бить себя плетью по пяти ударов по окаянной спине; человек было 20; и жена, и дети, и все, плачучи, стегали. Егда же все отбили, и я, восставши, сотворил пред ними прощение. Бес же, видев неминучую беду, опять вышел вон из Филиппа, и я его крестом благословил, и он по-старому хорош стал“».
В Москве приняли Аввакума отлично, ласкою хотели отвратить такого сильного человека от раскола. «Яко ангела божия прияша мя, – говорит Аввакум, – государь и бояре все мне рады. К Федору Ртищеву зашел; он сам из палатки выходил ко мне, благословился от меня и учал говорить много; три дня и три нощи домой меня не отпускал и потом царю обо мне известил. Государь меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: здорово ли-де, протопоп, живешь? Еще-де видеться бог велел. И я су против руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: „Жив господь жива и душа моя, царь-государь! А впредь что повелит бог“. Он же миленкой вздохнул да и пошел, куда надобе ему; и иное кое-что было, да что много говорить? Прошло уже то. Велел меня поставить на монастырском подворье в Кремле и, в походы мимо моего двора ходя, кланялся часто со мною, низенько-таки, а сам говорит: благослови-де меня и помолися обо мне; и шапку, в иную пору мурманку снимаючи, с головы уронил, едучи верхом. Из кареты бывало высунется ко мне, тоже и все бояре после его челом да челом: „Протопоп! Благослови и молися о нас“. Как мне царя того и бояр тех не жалеть? Жаль видеть, каковы были добры, давали мне место, где бы я захотел; и в духовники звали, чтоб я с ними соединился в вере. Аз же, вся сия яко уметы вмених, да Христа приобряшу. Видят они, что я не соединяюся с ними, приказал государь уговаривать мене Родиону Стрешневу, чтоб я молчал. И я потешил его: царь то есть от бога учинен и добренек до мене. Чаял либо помаленьку исправиться, а се посулили мне Симеонова дни сесть на Печатном дворе, книги править, и я рад сильно: мне то надобно лучше и духовничества. Пожаловал, ко мне прислал 10 рублев денег, царица 10 рублев, Лука духовник 10 рублев же, Родион Стрешнев 10 рублев же, а дружище наше старое Федор Ртищев тот и 60 рублев казначею своему велел в шапку мне сунуть, а про иных нечего и сказывать! Всяк тащит да несет всячиною. У света моей Федосьи Прокофьевны Морозовы, не выходя, жил во дворе, понеже дочь мне духовная; и сестра ее, княгиня Евдокия Прокофьевна (Урусова), – дочь же моя. И у Анны Петровны Милославские всегда же в дому был; и к Федору Ртищеву браниться с отступниками ходил, да так-то с полгода жил. Да вижу, яко церковное ничто же успевает, но паче молва бывает, паки заворчал, написал царю многонько-таки, чтоб он старое благочестие взыскал и мати нашу общую святую церковь от ереси оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика. С тех мест царь на меня кручиновать стал; не любо стало, как опять стал я говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось. И власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы, понеже ради Христа многие приходили ко мне и, уразумевши истину, не стали к прелестной службе их ходить. И мне от царя выговор был: „Власти-де на тебя жалуются, церкви-де ты запустошил: поедь-де в ссылку опять“. Да и повезли на Мезень. По городам паки людей божиих учил и их, пестрообразных зверей, обличал. И привезли на Мезень. Полтора года держав, паки к Москве взяли. А привезши к Москве, отвезли под начал в Пафнутьев монастырь; и туда присылка была, то же да то же: „Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушка!“ Я отрицался что от бесов, а они лезут в глаза; сказку им тут с бранью большою написал. Из Пафнутьева взяли меня паки в Москву и в Крестовой стяжашася власти со мною; ввели меня в соборный храм и стригли (расстригали) по переносе меня и диакона Феодора, потом опроклинали, а я их проклинал сопротив: зело было мне тяжко в обедню ту. И повезли ночью на Угрешу к Николе в монастырь, держали в студеной палатке 17 недель. И царь приходил в монастырь, около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Как стригли, в то время великое настроение вверху у них бысть с царицею с покойницею; она за нас стояла в то время, миленькая, и от казни отпросила меня. Посем свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную палатку, скованна держали год без мала. Привезли меня из монастыря Пафнутьева к Москве и поставили на подворье и, волоча многажды в Чудов, поставили пред вселенских патриархов, и наши все тут же, что лисы, сидели; от писания с патриархи говорил много. Последнее слово ко мне рекли: что-де ты упрям; вся-де наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи – все-де тремя персты крестятся; один-де ты стоишь на своем упорстве и крестишься двумя персты; так не подобает. И я им о Христе отвещал сице: „Вселенские учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом; и у вас православие пестро; от насилия турского Магмета немощни есте стали; и впредь приезжайте к нам учиться; у нас божиею благодатию самодержство; до Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь не мятежна…“ Я отошел к дверям да на бок повалился: „Посидите вы, а я полежу“, – говорю им, так они смеются: „Дурак-де протопоп и патриархов не почитает“; а я говорю: „Мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестни; вы сильны, мы же немощны“. Повели меня на чепь, потом на Воробьевы горы, тоже к Николе на Угрешу; тут государь присылал ко мне голову Юрья Лотухина, благословения ради, и кое о чем много говорили. Таже опять ввезли нас в Москву, на Никольское подворье, и взяли у нас о правоверии еще сказки; потом ко мне комнатные люди многажды присыланы были: Артемон (Матвеев) и Дементий (Башмаков), и говорили мне царевым глаголом: „Протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное и богоподражательное житие, прошу-де твоего благословения и с царицею и с чады, помолись о нас. Пожалуй-де, послушай меня, соединись со вселенскими теми, хотя не большим чем“. И я говорю: „Аще и умрети мне бог изволит, со отступниками не соединюся. Ты мой царь, а им до тебя какое дело? Своего царя потеряли, и тебя проглотить сюды приволоклися“. Таже, братию казня, а меня не казня, сослали в Пустозорье». Аввакум до конца остался непреклонен; вот его исповедание: «Аще я и не смыслен, гораздо неученый человек, да то знаю, что вся церкви от св. отец преданная свята и непорочна суть; держу до смерти: яко же приях; не прелагаю предел вечных: до нас положено, лежи оно так во веки веков».
Мы видели, что жена поддерживала ревность Аввакума, но это далеко не единственный пример в истории раскола. Боярыня Федосья Прокофьевна Морозова, вдова Глеба Ивановича, брата знаменитого Бориса, пользовалась большим почетом при дворе: «Дома прислуживало ей человек с триста. Крестьян было 8000; другов и сродников множество много; ездила она в дорогой карете, устроенной мозаикою и серебром, в шесть или двенадцать лошадей с гремячими цепями; за нею шло слуг, рабов и рабынь человек сто, оберегая ее честь и здоровье». И эта богатая и знатная боярыня вместе с сестрою, княгинею Евдокиею Урусовою, стали ревностными последовательницами Аввакума, и целый ряд лишений и страданий не могли поколебать их твердости. Легко понять, какую помощь оказывали обе сестры расколу по своему положению, сосредоточивая около себя самых ревностных его последователей; понятно, как это не нравилось царю, который употреблял все средства для их обращения – увещания, угрозы, наказание, и все понапрасну. «Сумасбродная люта», – отзывался царь Алексей Михайлович о Морозовой, считая сестру ее, Евдокию, смиренною; но эта смиренная, как часто бывает, поддерживала «лютую» своею твердостию. На вопрос крутицкого митрополита Павла, причастится ли она по тем служебникам, по которым причащается государь, царица и царевны, Морозова отвечала: «Не причащусь; знаю, что царь причащается по развращенным служебникам Никонова издания. Враг божий Никон своими ересями как блевотиною наблевал, а вы ныне то сквернение его полизаете; явно, что и вы подобны ему».
Сестер заточили по разным местам. Патриарх Питирим стал просить за них царя: «Я советую тебе боярыню ту Морозову вдовицу, кабы ты изволил опять дом ей отдать и на потребу ей дворов бы сотницу крестьян дал; а княгиню тоже бы князю отдал, так бы дело то приличнее было. Женское их дело; что они много смыслят!» «Давно бы я так сделал, – отвечал царь, – но не знаешь ты лютости этой женщины. Как поведать тебе, сколь поругалась и ныне ругается Морозова та! Много наделала она мне трудов и неудобств показала. Если не веришь моим словам, изволь сам испытать; призови ее к себе, спроси, и сам узнаешь ее твердость, начнешь ее истязать и вкусишь приятности ее».
Патриарх вкусил приятности ее и отступился. Сестер пытали наверху, у государя в думе была речь о том, чтоб сжечь Морозову в срубе, «да бояре не потянули; а Долгорукий малыми словами, да много у них пересек». Раскольниц сослали в Боровск и заперли в земляную тюрьму. Урусова не вынесла тяжкого заключения и скоро умерла; за нею последовала и Морозова.
Приходили отовсюду новые учителя; во дворце и с церковной кафедры, из монашеской кельи и из сибирского заточенья толковали они о необходимости перемен, о необходимости науки; задетые ими, оскорбленные старые учителя, бывшие прежде сами передовыми людьми, возбуждавшие негодование своими новшествами, восстали против новшеств, принесенных соперниками, провозгласили, что не должно быть никаких перемен: «До нас положено, лежи оно так во веки веков». Но в то время как старые и новые учителя в священнических и монашеских рясах препираются о двуперстном и треперстном сложении, когда русские разделились в ожесточенной борьбе, когда сделка с наукою, попытка ввести науку чрез православных учителей без вреда православию, далеко не удалась, как бы желалось, когда старые учителя провозгласили и православных греков, и православных малороссиян, и белорусов еретиками, латинцами, – в это время являются новые учителя особого рода, не желанные ни старым учителям, ни новым в рясах, являются иноверцы-немцы, являются вследствие того, что прежде грамматики и риторики нужно было выучиться сражаться, вследствие того, что явно было экономическое банкротство по неуменью производить и продавать и по неимению моря, являются вследствие того закона, по которому внешнее предшествует внутреннему. Мы должны обратить внимание и на этих новых учителей, посмотреть, что это за люди и как они живут в своей Немецкой слободе, которая играет такую роль в истории преобразования.
Мы уже имели случай говорить о наемных войсках, о их историческом значении. Мы видели, что они образовались из добровольных и невольных изгнанников из родных стран, одним словом, из козаков Западной Европы. Для наших козаков служила привольным убежищем широкая степь, поле, где они могли поляковать, козаковать на свободе, признавать только по имени власть Русского государства, враждебно действовать против него при первом столкновении, но все оставаясь православными русскими людьми. В Западной Европе не было степей, где бы могло образоваться козачество; западноевропейским козакам было два выхода: или плыть за океан для приискания и завоевания новых землиц, и эта деятельность западных козаков в Новом Свете совпадает с деятельностию наших восточных козаков за Камнем. Другой выход – извечное занятие богатырских, козацких дружин – служить в семи ордах семи королям, искать хорошего жалованья и добычи в службе разных государей; с XVII века в числе этих государей был и великий государь всея Руси. Из происхождения и занятия этих западных козаков, явившихся в Москве под именем служилых иноземцев, объясняется уже их характер. Волею или неволею оторвавшиеся от родной страны, меняющие службу, знамена, смотря по тому, где выгоднее, составляя пеструю дружину пришельцев из разных стран и народов, служилые иноземцы были совершеннейшие космополиты, отличавшиеся полным равнодушием к судьбам той страны, где они временно поселились, отличавшиеся легкою нравственностию; побольше жалованья, побольше добычи оставалось всегда главною целию. Трудно было сыскать между ними кого-нибудь с научным образованием: такие люди не пошли бы в наемные дружины; но это были обыкновенно люди живые, развитые, много видевшие, много испытавшие, имевшие много кой о чем порассказать, приятные и веселые собеседники, любившие хорошо, весело пожить, попировать за полночь, беззаботные, живущие день за день, привыкшие к крутым поворотам судьбы: нынче хорошо, завтра дурно; нынче победа, богатая добыча, завтра проигранное сражение, добыча отнята, сам в плену.
Таковы были люди, которых постоянно вызывали в Москву в продолжение XVII века; сперва увеличение числа иностранцев в Москве возбудило сильный ропот, жалобы священников; иноземцев выделили, переселили в особую слободу. Казалось, что Русь отгородилась от немцев, но это могло только казаться так. Русь трогалась с востока на запад, и Запад выставил ей на пути как свою представительницу Немецкую слободу. Исторический черед был за Немецкой слободой, и скоро старая Москва преклонится перед этою слободою своею, как некогда старый Ростов преклонился перед пригородом своим Владимиром; скоро Немецкая слобода перетянет царя и двор его из Кремля, обзаведется своими дворцами. Немецкая слобода – ступень к Петербургу, как Владимир был ступенью к Москве.
Служилые иноземцы не прожили молча в Немецкой слободе. Один из самых замечательных людей между ними изо дня в день записал свои похождения, свое житье-бытье и оставил нам любопытные известия о себе самом, о своих собратиях, о России пред эпохою преобразования. Я разумею «Дневник» Гордона.
Патрик Гордон был родом шотландец, католик. Последнее обстоятельство затворило ему двери отечественных университетов. На досуге молодой человек влюбился, но не мог жениться на предмете своей страсти. Частию это обстоятельство, частию жажда к свободе тянули Гордона из родной страны, тем более что на родине ему нечего было терять: он происходил из младшей линии Гордоновской фамилии и сам был младший сын. Молодой Гордон за границею. Сначала он поступил в иезуитский Браунобергский коллегиум, но скоро заметил, что затворническая жизнь ему не по характеру. В 1655 году он вступил в войска шведского короля Карла X, который воевал тогда с поляками. В следующем же году Гордон попался в плен к полякам и освобожден под условием вступления в польскую службу; в том же самом году попался в плен к шведам и вступил опять в шведскую службу. Наемному офицеру жалованья не платили; зато он не упускал удобного случая поживиться добычею, подкарауливал ее в лесу, как разбойник, и записывал в своем «Дневнике», что, например, ему удалось, хотя и не без труда, отнять лошадей у двоих крестьян; Гордон служил в шотландской дружине, которая прославилась своими грабительствами. В 1658 году он опять попался в плен к полякам и вторично вступил в польскую службу. «Ведь главная цель Гордона, – говорит он о себе в третьем лице, – была составить себе счастие, но в шведской службе теперь это трудно было сделать, потому что у шведов на шее были император, короли датский и польский и царь русский. Правда, что честному человеку хорошо у шведов служить: это народ справедливый, ценит каждого по заслугам; но и между поляками можно составить себе счастье; польские генералы гордо обращаются с иностранцами, но остальная шляхта и кто пообразованнее обращаются с ними хорошо». Но и между поляками Гордон не нашел возможности составить себе счастье и в 1661 году вступил в русскую службу в звании майора; в сентябре приехал в Москву, в Немецкую слободу. Здесь сначала Гордону не понравилось. Его позвали к начальнику Иноземного приказа, тестю царскому, боярину Илье Даниловичу Милославскому; тот велел ему взять копье и мушкет и показать, как он умеет ими действовать. Гордон отвечал, что если б ему прежде сказали об этом, то он бы привел с собою своего денщика, который, вероятно, знает лучше его ружейные приемы, и прибавил, что для офицера эти приемы – последнее дело, а главное – начальствовать над солдатами. Боярин возразил, что всякий служилый иноземец, приезжающий в Россию, хотя бы был полковник, должен показать, умеет ли действовать копьем и мушкетом. Делать было нечего: Гордон принялся за копье и мушкет, и боярин остался доволен.
Тут же на первых порах опытный искатель добычи столкнулся со знаменитыми также искателями добычи – московскими дьяками. Назначен был Гордону за его выезд в Россию подарок – 25 рублей чистыми деньгами и на 25 рублей соболями. Иностранец не знал обычая, что для получения этого подарка надобно прежде подарить дьяка. Гордон к дьяку за подарком – тот отговаривается пустяками, Гордон бранится – нет успеха; Гордон к боярину с жалобою, боярин велит дьяку выдать подарков, но тот не выдает. Гордон в другой, в третий раз с жалобою к боярину, говорит ему прямо, что не понимает, кто имеет больше силы – он, боярин, или дьяк, потому что дьяк и не думает исполнять его приказаний. Боярин рассердился, велел позвать дьяка, схватил его за бороду, потаскал его добрым порядком и обещал кнут, если Гордон придет еще раз с жалобою. Дьяк приходит к Гордону с ругательствами; тот платит ему такою же монетою и оканчивает угрозою, что потребует увольнения от службы. Действительно, Гордон начал серьезно думать, как бы выбраться из России жалованье небольшое, и то медными деньгами (4 копейки идут за одну серебряную), и жить нельзя, не только что скопить что-нибудь. В Иноземном приказе проведали, что Гордон хочет просить увольнения у боярина, испугались и выдали ему свидетельство для получения денег и соболей. Гордон заупрямился, не хотел брать подарка; толковал об отпуске; но ему внушили, что просьбою об отпуске он только может погубить себя; он католик, приехал из Польши, с которою идет война, и сейчас же хочет опять уехать – ясно, что приезжал для лазутчества; вместо отпуска познакомится, пожалуй, с Сибирью. Гордон испугался, взял подарок и остался в Москве, в Немецкой слободе, в которой иногда происходили любо пытные события.
В Немецкой слободе, как во всякой другой, полицейский надзор был поручен десятским, которым давался наказ: «Ведать тебе и беречь накрепко в своем десятке и приказать полковникам и полуполковникам и нижних чинов начальным и торговым и всяким жилецким людям и иноземцам, чтоб они русских беглых и новокрещеных и белорусцев и гулящих людей в дворах у себя для работы без крепостей не держали, и поединков и никакого смертного убийства и драк не чинили, и корчемным продажным питьем, вином и пивом и табаком не торговали, и воровским людям приходу и приезду и б… и, не явясь в Приказ Новые Четверти, никакова питья не держали, а для работы во дворе у себя держали всяких разных вер иноземцев некрещеных». Но мы уже знаем, как солдаты мало обращали внимания на указы относительно вина и как иностранные офицеры их сквозь пальцы смотрели на это. Однажды в Москве узнали, что солдаты держат вино в Немецкой слободе в известном доме. Подьячий с отрядом стрельцов явился на выимку и нашел вино, хотя солдаты успели спрятать его в саду. Стрельцы взяли вино, захватили и несколько солдат; но прибежали другие солдаты, освободили товарищей, отняли вино и протолкали стрельцов до городских ворот. Тут к стрельцам пришла подмога, и солдаты принуждены были бежать в свою очередь; но скоро и они получили подкрепление: солдат набралось 800 человек, стрельцов было 700; завязался бой в узких улицах, и солдаты втиснули стрельцов в ворота Белого города; но на помощь к стрельцам явилось 600 товарищей с главного кремлевского караула и отрезали путь солдатам, ворвавшимся в Белый город; 22 человека были схвачены, биты кнутом и сосланы в Сибирь.
Игра в карты была также запрещена, и солдаты играли тайком, ночью. Однажды русский капитан Спиридонов накрыл их и но обычаю тогдашнего начальства воспользовался этим случаем для добычи: забрал себе не только те деньги, которые были в игре, но еще взял с солдат 60 рублей, не давши об этом знать по начальству, т. е. Гордону. Тот призвал Спиридонова к себе и сделал ему строгий выговор с угрозою, что вперед ему плохо будет. Капитан, не привыкший к таким внушениям, начал было горячиться; тогда Гордон употребил внушение другого рода: схватил Спиридонова за голову, повалил на пол и так отколотил дубинкою, что несчастный едва мог встать. Капитан пожаловался полковнику, но Гордон заперся, потому что свидетелей не было; капитан пожаловался боярину, Гордон и тут заперся.
Хозяин дома, где квартировал Гордон, захотел освободиться от своего постояльца, и челобитье его было исполнено. Два раза присылали Гордону письменные приказания очистить квартиру, но он не обращал на них никакого внимания. Однажды, когда Гордон сидел за обедом, входит к нему в комнату подьячий с указом, чтоб он немедленно перебирался на другую квартиру. С подьячим пришло 20 человек трубников, большая часть которых остались внизу. «Покажи указ!» – говорит Гордон подьячему. «Не покажу, – отвечает тот, – потому что ты два прежние указа оставил у себя или, быть может, разодрал». «До тех пор не очищу квартиры, пока не покажешь указа», – говорит Гордон. Тогда подьячий велит трубникам взять чемодан и нести вон, а сам берет полковые знамена. Гордон вскакивает из-за стола и с помощию денщика и двоих офицеров, которые вместе с ним обедали, выгоняет подьячего вон из комнаты и с лестницы. Но подьячий соединяется с остальными трубниками и снова идет наверх к Гордону; тот с товарищами, пользуясь выгодою своего положения наверху, прогоняет их тем легче, что трубники были вооружены одними палками. На шум прибегают солдаты, нападают на подьячего и трубников, и те бегут, солдаты гонят их до Яузского моста и отнимают у них шапки. Дело кончилось ничем, потому что, на счастье Гордона, Милославский поссорился с Ртищевым, к приказу которого принадлежал подьячий, а между тем Гордон переменил квартиру.
Остался в Москве – делать нечего, надобно было сообразоваться с обычаями. Гордон позвал всех подьячих Иноземного приказа к себе на пирушку и каждому подарил кому два соболя, кому один. С этих пор он пользовался их полным расположением и уважением; какое бы ни было у него дельце в приказе, все сейчас обделают.
Несмотря на это, Гордону все еще очень не нравилось в Москве; человек привык приобретать добычу с оружием в руках, а тут надобно задаривать людей, которые пером ловят соболей! Нельзя вырваться на запад, то нельзя ли хотя еще дальше на восток. Назначался Федор Андреевич Милославский послом в Персию; Гордон стал проситься в свиту, но, зная, что одни просьбы не принимаются, снес самому Милославскому 100 золотых да его дворецкому подарок в 20 золотых. Но золотые пропали, дело было невозможное; иноземца выписали для ратной службы, а он хочет ехать с послом в Персию, куда могут отправиться и русские – пожалуй, еще оттуда уйдет или передастся шаху!
Хотя десятские Немецкой слободы получали наказ – беречь накрепко, чтоб не было поединков, однако служилые иноземцы мало обращали внимания на это запрещение. Гордон в 1666 году имел поединок с майором Монгомери: поссорился он с ним у себя на пирушке, которую давал придворным в царские именины.