bannerbanner
И.С. Никитин. Его жизнь и литературная деятельность
И.С. Никитин. Его жизнь и литературная деятельностьполная версия

Полная версия

И.С. Никитин. Его жизнь и литературная деятельность

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

В опасениях идеалиста-Придорогина была большая доля правды. Прежде всего, здоровье Никитина в это время было крайне плохо: почти весь 1859 год он проболел и дошел до такого истощения, что через силу мог ходить. Постоянные заботы по торговле еще больше расстраивали его. Вместе с тем выступили наружу худшие стороны натуры Никитина. В нем развернулся мелочный и беспокойный дух спекуляции. Он отстал от всех и всего, сделался желчен и раздражителен, с утра до ночи проводил в своем магазине, весь погруженный в коммерческие счеты, почти ничего не писал и не читал. Было от чего приходить в ужас Придорогину! Даже Де-Пуле, склонный во всем оправдывать Никитина, сознается, что в это время он был “не хорош и не симпатичен”. Упреки близких людей, их сожаления о постигшей его перемене мучили Никитина. Особенно тяжело ему было слышать их от Второва, мнением которого он так дорожил. В своих письмах Никитин с горечью защищается от обвинений, которые за глаза высказывал в его адрес Второв:

“Вы ставите меня в разряд торгашей, которые ради приобретения лишнего рубля не задумаются пожертвовать своею совестью и честью. Неужели, мой друг, я упал так низко в ваших глазах? Неужели я так скоро сделался негодяем из порядочного человека? Если бы во мне не было признаков порядочности, я уверен, вы не сошлись бы со мной так близко… Грустное превращение! Вот к чему меня привело открытие книжного магазина! Итак, мои слова: пора мне удалиться и отдохнуть от сцен, обливающих мое сердце кровью, – были ложью; мое желание принести некоторую долю пользы на избранном мною поприще – было ложью; моя любовь к труду безукоризненному и благородному – была ложью… Неужели, мой друг, все это справедливо?”

Встревоженный известиями Придорогина о плохом состоянии здоровья Никитина, Второв советовал ему, продав магазин, купить хуторок и жить в деревенской тиши. Никитин отвечает, что для исполнения этого проекта нужно иметь больше денег, чем он мог бы выручить от продажи своего магазина, и что хозяйничанье в деревне напомнило бы ему ту неприятную возню на постоялом дворе, от которой он нашел спасение в своем магазине. Самый серьезный упрек, который делался Никитину, был тот, что он совершенно оставил писательство. “Что касается моего молчания, – отвечает он, – моего бездействия, которое, по вашим словам, губит мое дарование (если оно, впрочем, есть), вот мой ответ: я похож на скелет, обтянутый кожей, а вы хотите, чтобы я писал стихи! Могу ли я вдуматься в предмет и овладеть им, когда меня утомляет двухчасовое серьезное чтение? Нет, мой друг, сперва надобно освободиться от болезни, до того продолжительной и упорной, что иногда жизнь становится немилою, и тогда уже браться за стихи. Писать их, конечно, легко; печатать – благодаря множеству новых журналов – еще легче; но вот что скверно, если после придется краснеть за строки, под которыми увидишь свое имя”.

Таким образом, Никитину удалось отстоять свое детище– книжный магазин. Главным противником его в этой борьбе, как мы видели, был Придорогин. Несомненно, что намерения, заставлявшие его так горячо ратовать против магазина, были самые хорошие: он боялся, что в тине торговли погибнет дарование Никитина, которым он так восхищался, что его друг, его “милый Савка” обратится в прозаического кулака. И здесь, как и в других случаях, Придорогин обнаружил себя розовым идеалистом, неспособным мириться с грубой прозой жизни, к которой так близок был Никитин и по своему происхождению, и по положению. Это были две крайности, которые, однако, сблизила искренняя дружеская связь. После Второва из всех членов воронежского кружка наибольшее влияние на Никитина имел Придорогин. Такие люди, как он, сами обыкновенно непрактичные, с трудом пристраивающиеся к какому-либо делу, вносили в жизнь других людей чувство и инициативу, заставляли вспомнить о том, что выше действительности, – об идеалах. Теперь это уже исчезнувший тип доброго старого времени, произведение литературных и философских идей сороковых годов. Придорогин внезапно умер осенью 1859 года. Эта смерть была тяжелой утратой для Никитина. “Теперь в Воронеже меньше одним из самых лучших людей, – пишет он Второву. – Я хорошо знал моего друга, знал его горячую любовь к добру, любовь ко всему прекрасному и высокому, его ненависть ко всякой пошлости и произволу и – что же? Какой плод принесло ему все это в жизни? увы! Жизнь ничем его не вознаградила, ничего не дала ему, кроме печали, – и страдалец умер с полным сознанием, что сам он не знал, зачем жил”.

Горькое сознание бесцельности жизни действительно мучило Придорогина; оно запечатлено им в следующей стихотворной характеристике, сделанной незадолго до смерти:

Вся жизнь моя прошла бесплодно;Я целый век не жил – мечтал.Я не трудился, но других свободноЗа лень и праздность укорял.Я иногда брался за дело,Казалось, я любил его;За все я принимался смелоИ не кончал я ничего…

Многих огорчений, как мы уже видели, стоило Никитину открытие книжного магазина. Скоро, однако, дела его пошли так хорошо, что Никитин мог радоваться успеху своего предприятия, хотя по привычке всех торговцев и жаловался постоянно на плохие обстоятельства. Магазин сделался популярным среди воронежской публики. Сюда заходили не только за делом, чтобы купить что-нибудь, но и просто для того, чтобы потолковать с хозяином о разных разностях: о литературных новостях, о вопросах дня и пр. Нужно вспомнить, что это было время особенного оживления общественной жизни, вызванного подготовлявшимися тогда реформами императора Александра II. Новые общественные вопросы, поставленные этими реформами, были всеобщей злобой дня; о них везде говорили, спорили; они вызывали восторг или опасение. Магазин Никитина сделался своего рода литературным клубом, куда собирались самые разнородные элементы общества, от низших до высших. Навещал его, между прочим, и новый воронежский губернатор, граф Д. Н. Толстой, как известно, давнишний знакомый Никитина и первый издатель его сочинений. Никитин был доволен, видя такое общее внимание к себе, в то же время был не внакладе и как купец, получая значительную выручку от продажи. Стоя за прилавком своего магазина, он мог с чувством самодовольства думать о себе так, как однажды написал в письме к Второву: “Вот ты был дворник, жил в грязи, слушал брань извозчиков; теперь ты хозяин порядочного магазина, всегда в кругу порядочных людей…” Весь доход с постоялого двора теперь получал отец Никитина, который, нужно заметить, кстати, хотя и называл теперь сына “первостатейным купцом”, но, подгуляв, по-прежнему набрасывался на него с упреками: “Через кого пошел ты в люди и стал хозяином?” Новая жизнь, постоянное погружение в меркантильные интересы магазина, торговля, к которой Никитин относился с таким увлечением, само собой разумеется, не благоприятствовали литературной производительности. Действительно, 1859 год – год открытия магазина – был самым бедным в литературной деятельности Никитина. Правда, причиной этого могло быть и его крайне болезненное состояние в этом году. Биограф Никитина и его восторженный (но не всегда беспристрастный) почитатель, М. Ф. Де-Пуле, говорит об “изумительном росте” духовных и литературных сил поэта в последние три года его жизни. Но этот рост ни в чем, однако, не выразился. Напротив, можно сказать, что издание “Кулака” в конце 1857 года было кульминационным пунктом в развитии таланта Никитина. Дальше начинается если не упадок, то, по крайней мере, ослабление литературной деятельности. Понять это довольно легко. В первые годы после вступления на литературное поприще Никитин находился под влиянием кружка, способствовавшего развитию его умственных интересов, не дававшего заглохнуть лучшим, благородным и высоким стремлениям, которые проза и грязь окружавшей его жизни всегда готовы были поглотить. Мы видели, как ревниво оберегали эти задатки в Никитине Второв и Придорогин в момент открытия книжного магазина. Влияние кружка Второва на Никитина, даже умственная опека его, несомненно, были очень сильны и благотворны. Те дружеские, чуждые мысли о неравенстве отношения, в которых находились с Никитиным Второв, Придорогин, Де-Пуле и др., нисколько не противоречат этому: авторитет их, помимо воли может быть, создавался сам собой, в силу неодинакового умственного развития и, наконец, самого общественного положения этих лиц и поэта-дворника. Говорить поэтому о полной умственной самостоятельности Никитина, обладавшего поначалу ничтожным образованием (два класса семинарии) и знанием жизни, почерпнутым на постоялом дворе, невозможно. Вот почему четыре года, проведенные Никитиным среди кружка, были лучшими годами в его поэтической деятельности. Под влиянием первых успехов и при заботливой поддержке просвещенных друзей в Никитине укрепилось сознание своего дарования, и теперь, не гонясь за лаврами других поэтов, которым он вначале стал подражать, он берет темы для своих стихотворений из той сферы, которая ему близка и хорошо знакома. Но прошли эти годы, и воронежский кружок распался. Людей, оказывавших столь положительное влияние на жизнь Никитина, не стало: одних не было в живых, другие были далеко. В жизни поэта-мещанина произошел новый переворот: он сделался более самостоятельным, достиг материального довольства, стал “первостатейным купцом”, но… предсказание Придорогина: “Не могут ужиться в одном человеке торгаш и поэт – одно что-нибудь непременно убьет другое”, – в значительной мере исполнилось: торгаш начал брать перевес над поэтом. Умственная энергия тратилась на коммерческие расчеты, сила и свежесть чувства подавлялись мелочными и прозаическими заботами о барыше. Прежний Никитин, воспитанник Белинского, смотрел с пренебрежением на “грязь действительности”, от которой он тщательно оберегал свой поэтический дар, не дававший ему покоя на грязном постоялом дворе, среди извозчиков. Никитин-купец уже свысока смотрит на свою литературную деятельность, которую прежде он считал таким высоким призванием. В это время он занимался пересмотром своих произведений для второго издания, предпринятого Кокоревым под редакцией Второва. “Признаюсь вам, – пишет он Второву, – я почти ничем не доволен: что ни прочитаю – все кажется риторикой. Грустно! Видит Бог, многое писалось от души”. На совет Второва выставлять года под стихотворениями, чтобы можно было следить за развитием таланта, Никитин скептически восклицает: “Боже сохрани! Где оно, это развитие? Все суета сует! Если я в самом деле подвинулся сколько-нибудь вперед, заметят и без цифр”.

К лету 1860 года здоровье Никитина поправилось, и он решился наконец совершить давно задуманную поездку в Москву и Петербург. Целью поездки было завести сношения со столичными книгопродавцами; хотелось, кроме того, увидеть Второва, который давно уже звал Никитина в надежде, что это путешествие освежит его и разбудит в нем новую умственную энергию. Второв хотел познакомить Никитина с петербургскими литераторами. Путешествие хорошо подействовало на Никитина, всю жизнь почти безвыездно прожившего в Воронеже. Это происходило в то “доброе старое время”, когда железных дорог с их чудодейственной силой переносить человека в продолжение нескольких часов за сотни верст еще почти не было и существовал единственный способ передвижения– на перекладных. Однако литературных знакомств, как предполагал Второв, никаких не состоялось. И путевые письма к Де-Пуле, в которых Никитин подробно рассказывает, сколько и где с него взяли “на водку” ямщики, сколько он заплатил за перетяжку колес (“3 р. 90 к., в Воронеже они стоили бы не более 75 к.!”), и жизнь его в Петербурге и в Москве, где Никитин больше всего был занят своими делами по книжной торговле, – выдают человека, всецело погруженного в заботы о рубле. Когда по возвращении Никитина в Воронеж знакомые спрашивали его, познакомился ли он со столичными литераторами, Никитин отвечал: “С какими литераторами? Что мне в них и что им во мне?”

К пребыванию Никитина в Петербурге относится и прилагаемый при этой биографии его портрет. Трудно найти более суровое выражение, чем выражение этих больших, проницательных глаз на исхудалом, болезненном лице. Кажется, будто тихие, ясные грезы никогда не посещали душу этого человека, так сосредоточенно погрузившегося в какую-то мрачную думу.

ГЛАВА IV. ГОД САМОСТОЯТЕЛЬНОСТИ

Душевный перелом в Никитине. – Его отношение к литературе и вопросам современности. – Стихотворения “Поэту-обличителю” и “Разговоры”. – Интеллигент-самоучка. – Последняя вспышка литературной деятельности. – “Дневник семинариста”. – Роман в письмах

В 1860 году Никитину было уже 35 лет. Можно сказать, что только к этому времени его жизненное положение вполне определилось и он сделался человеком самостоятельным. Та пора, когда человек колеблется в выборе пути, не зная, к какому берегу он в конце концов причалит, уже прошла. Начался период устойчивости и душевного равновесия, который, впрочем, для Никитина оказался слишком коротким: осенью следующего года его уже не стало.

Мы говорили уже, что вместе с самостоятельностью, которой достиг Никитин, сделавшись владельцем книжного магазина, начинается упадок его литературной деятельности. В понятиях и вкусах поэта-мещанина совершается заметный переворот. В то время, когда Никитин на постоялом дворе “слагал свой скромный стих, просившийся из сердца”, робко мечтая о писательстве, оно представлялось ему таким высоким призванием, которому он считал за великое счастье посвятить себя. И вот уже из приведенных выше отрывков его писем к Второву мы видим, с каким скептицизмом он относится теперь к этому высокому “призванию”. Прежний восторженный поклонник Белинского теперь с каким-то брюзгливым пренебрежением отворачивается от литературы, видит в ней только “пустоту и фальшь”. Особенно пугало Никитина, кажется, то отрицательное направление, которое преобладало в нашей литературе в конце пятидесятых и в начале шестидесятых годов. Он не понял, насколько глубокие корни это направление имело в самой жизни и как естественно оно было в то время, и, что называется, махнул на него рукой. Журналов тогдашних, рассказывает Де-Пуле, Никитин терпеть не мог. “Все ложь и мерзость!” – говорил он. Трудно объяснить это идеализмом, тем, что “разбивались кумиры, утрачивалась вера в силу и значение литературы”, – для этого нет никакого основания. Правда, идеализм, который витает над действительностью и потому никогда не имеет под собой твердой почвы, отличается способностью “сжигать то, чему поклонялся”, переходить из одной крайности в другую. Но в Никитине, несмотря на его воспитание в духе отвлеченных теорий сороковых годов, было слишком много природной умственной трезвости и практичности, чтобы объяснять такой переворот идеализмом.

Если бы идеалист Белинский дожил до шестидесятых годов, он, наверное, многому порадовался бы из того, что совершалось тогда в нашей литературе и жизни. Очевидно, что причина такой перемены во взглядах Никитина была другая. Проза жизни взяла верх над всем остальным; случилось то, что предвидел и сам Никитин, когда в одном письме к Второву высказывал опасение, что ему придется “ожесточиться и очерстветь”. Та суровая жизненная школа, которую прошел поэт-мещанин, выработала из него тяжкодума, сурово и прозаически смотрящего на жизнь, с недоверием относящегося ко всяким смелым надеждам и высоким порывам, ко всему, что не приносит осязательной практической пользы. Мещанин, даже отчасти кулак, “торговый человек” в конце концов все-таки сказался в Никитине.

Ярче всего этот переворот в Никитине выразился в следующем факте. Весной 1860 года в Воронеже был устроен литературный вечер в пользу литературного фонда. Никитин выступил здесь со стихотворением “Поэту-обличителю”, которое начинается так:

Обличитель чужого разврата,Проповедник святой чистоты,Ты, что камень на падшего братаПоднимаешь, – сойди с высоты!

Все это стихотворение было направлено против Некрасова, которому так горячо сочувствовал раньше Никитин (“Некрасов у меня есть, не утерпел, добыл. Да уж как же я его люблю!” – писал он в 1857 году). Неприличие и грубость этой выходки заключаются в том, что поэт нападает не на литературную деятельность Некрасова, а на его личность и частную жизнь, которую Никитин громит, основываясь на каких-то слухах, дошедших до него, как объясняет Де-Пуле.

Твоя жизнь, как и наша, бесплодна,Лицемерна, пуста и пошла…Ты не понял печали народной,Не оплакал ты горького зла.Нищий духом и словом богатый,Понаслышке о всем ты поешьИ бесстыдно похвал ждешь, как платы,За свою всенародную ложь… и т. д.

Любопытно для характеристики тогдашнего настроения умов, что это стихотворение было восторженно встречено публикой. Никитин по вызову должен был его повторить.

Столь же отрицательно относится Никитин и к другим сторонам тогдашней жизни. Как человек, сам вышедший из простого народа, он, конечно, не мог не сочувствовать освобождению крестьян и день 19 февраля встретил с восторгом. Но это, кажется, и все, чему он сочувствовал. К другим вопросам, выдвинутым жизнью, он относится с недоверием или прямо со злобой. Достаточно просмотреть только его произведения последних лет жизни, чтобы убедиться в этом. Симпатичными чертами у него рисуется только “наш бедный труженик-народ, несущий крест свой терпеливо”; все, что касается народа, Никитин близко принимает к сердцу. Во всем остальном он видит только “разврат души, разврат ума и лень, и мелочность, и тьму”. В стихотворении “Разговоры”, в свое время наделавшем много шуму, Никитин с иронией говорит о порывах интеллигенции:

В нас душа горяча,Наша воля крепка,И печаль за других —Глубока, глубока!..А приходит пораДобрый подвиг начать —Так нам жаль с головыВолосок потерять:Тут раздумье и лень,Тут нас робость возьмет;А слова… на словахСоколиный полет!..

В том же духе, только более резко, он пишет и Второву: “Тошно слушать эти заученные возгласы о гласности, добре, правде и прочих прелестях. Царь ты мой небесный! Исключите два-три человека, у остальных в перспективе карманные блага, хороший обед, вкусное вино etc. etc. А знаете, я прихожу к убеждению, что мы – преподленькие люди, едва ли способные на какой-либо серьезный, обдуманный, требующий терпения и самопожертвования труд. Право так!”

Исключить, как известно, пришлось не двух-трех, а многих благородных и честных деятелей, взявших на себя тяжелую задачу проведения в жизнь великих реформ императора Александра Николаевича. Но для нас интересны эти отзывы Никитина, стихотворные и прозаические, как характеристика самой личности поэта-мещанина и его мировоззрения. В общественном движении конца пятидесятых и начала шестидесятых годов, конечно, было много незрелого, даже уродливого, – отрицательные типы того времени много раз выводились в нашей литературе; но видеть в нем только “разврат души, разврат ума” и не замечать, сколько в тогдашнем общественном энтузиазме было молодого, живого и хорошего, – значит демонстрировать только узость собственных взглядов. Не надо забывать, что при несомненном поэтическом даровании и наблюдательности Никитину недоставало правильного и широкого образования. Если подвести итог всему, что дала ему школа, то окажется, что, кроме кое-каких отрывочных сведений, которые он мог вынести из семинарии, да смутных идей о великом и благотворном влиянии науки и литературы, – ничего не дала. С таким небольшим умственным капиталом Никитин вступил на литературное поприще. Правда, с тех пор его развитие сделало большой шаг вперед: он много и серьезно читал, прислушивался к разговорам образованных людей, среди которых вращался; но это развитие происходило в слишком узкой сфере провинциальной жизни. В конце концов из него выработался интеллигентный самоучка, вышедший из простого народа и запертый в таком узком кругу мещанско-торгашеской жизни, в котором ему было душно и тесно; но выбиться из этого круга совершенно ему не пришлось.

Кроме поездки в Москву и Петербург, о которой мы уже говорили, 1860 год ничем особенным в жизни Никитина не ознаменовался. В этом году среди нескольких местных литераторов явилась мысль об издании литературного сборника под заглавием “Воронежская беседа”. Средства для этого были предоставлены одним из преподавателей корпуса, П. П. Глотовым, а редакторство принял на себя М. Ф. Де-Пуле. Вокруг него образовался новый литературный кружок, который, кроме Никитина, составляли И. И. Зиновьев, А. С. Суворин и Н. Н. Чеботаревский. В Никитине снова ожил литератор, хотя это была последняя вспышка. Он с увлечением взялся написать для “Воронежской беседы” большую повесть из семинарской жизни. Впрочем, этот замысел не был исполнен – помешали торговые дела и болезнь, – и вместо повести Никитин должен был ограничиться очерками, которым он дал название “Дневник семинариста”. Эти очерки имеют большой автобиографический интерес. Они носят сильно субъективный характер, чему много способствует сама дневниковая форма их. Никитин, очевидно, рассказывает здесь повесть собственной жизни, а многие сцены и лица, кажется, списаны прямо с натуры. “Дневник” ведется от лица семинариста Белозерского, который описывает свои впечатления. Белозерский – это хорошая, но пассивная и уже порядочно забитая воспитанием натура, уже в молодые годы прошедшая школу терпения. “Терпение и терпение! – пишет он. – Об этом говорят мне не только окружающие меня люди, но книги и тетрадки, которые я учу наизусть, и, кажется, самые стены, в которых я живу”. Зубристика не убила в нем, однако, способности рассуждать самостоятельно; он критически смотрит вокруг себя, на свою науку, профессоров и товарищей, порывается в университет, куда увлекает его друг, Яблочкин, но твердо идти к цели, бороться с препятствиями не способен. Белозерский без ропота подчиняется воле священника-отца, который требует, чтобы сын “пребывал в том звании, из которого вышел”. Некоторыми чертами все это напоминает историю самого автора “Дневника”, его порывы к другой жизни и, наконец, историю выхода из семинарии. Совершенно другой тип представляет друг Белозерского, Яблочкин. Это смелый и независимый ум, развившийся под влиянием литературы, в особенности под влиянием Белинского, которым зачитывались тогда семинаристы. Яблочкин не может примириться с семинарской схоластикой, хочет сознательно относиться ко всему, что ему приходится учить, и пользуется за это репутацией вредного вольнодумца. Заветная мысль Яблочкина – попасть в университет, куда он готов дойти хоть пешком; но добиться этой цели ему не пришлось: он умирает от чахотки. Что это тип не выдуманный, а живой, видно на примере Серебрянского. Да и сам Никитин, как мы уже знаем, представляет продукт литературы сороковых годов, влияние которой проникало даже за запертые стены дореформенной семинарии. Но Яблочкин – единственный светлый образ в “Дневнике”; все остальное – и образование, и нравы семинарии – Никитин изображает в мрачном виде. О сухости и приемах семинарского образования мы уже говорили; дополним это характерной сценой экзамена из “Дневника семинариста”.

“Ученики выходили по вызову друг за другом. И вот один, малый, впрочем, неглупый (относительно), замялся и стал в тупик.

– Ну, что ж? Вот и дурак! Повтори, что прочитал.

– Хотя творчество фантазии как свободное преобразование представлений не стесняется необходимостью строго следовать закону истины, однако ж, показуясь представлениями, взятыми из действительности, оно тем самым примыкает к миру действительному. Оно только расширяет действительность до правдоподобия и возможности…

– Что ты разумеешь под словом “показуясь”?

– Слово “проявляясь”.

– Ну, хорошо. Объясни, как это расширяется действительность до правдоподобия? Ученик молчал.

– Ну, что ж ты молчишь?

– Забыл.

Федор Федорович (профессор) двигал бровями, делал ему какие-то непонятные знаки рукой. Ничто не помогало. Не утерпел он – и слова два шепнул.

– Нет, что ж, подсказывать не надо.

– Вы напрасно затрудняетесь, – сказал ученику один из профессоров. – “Юрия Милославского” читали?

– Читал.

– Что ж там? Действительность или правдоподобие?

– Действительность.

– Почему вы так думаете?

– Это исторический роман.

– Нет, что ж, дурак! Положительный дурак, – сказал отец ректор и махнул рукой.

История в этом роде повторялась со многими. Едва доходило дело до объяснений и примеров, ученики становились в тупик”.

Это – наглядные результаты семинарской зубристики, которая забивала даже крепкие головы. Трудно было сохранить приятные воспоминания о школе, от которой веет только холодом и сухостью, и неудивительно, что в каждой строчке “Дневника” сквозит антипатия к ней автора.

Эта литературная работа и душевные волнения, вызванные нахлынувшими воспоминаниями, дорого обошлись ему: он захворал. Последнюю сцену “Дневника”, сцену смерти Яблочкина, Никитин прочел Де-Пуле в своем книжном магазине.

– Доконал меня проклятый семинарист, – воскликнул он, приступая к чтению.

С первых же слов смертная бледность покрыла его лицо; глаза загорелись сухим пламенем; красные пятна зарделись на щеках; голос дрожал, порывался и замер как-то страшно на словах:

На страницу:
4 из 6