Полная версия
Капитан гренадерской роты
Ни малейшей принужденности не чувствуется в отношениях этих трех лиц к цесаревне. Шувалов серьезно обдумывает свои ходы в шашках и всеми силами старается выиграть партию.
Лесток, прохаживаясь по комнате, по временам что-то мурлычет себе под нос и пощелкивает пальцами о попадающуюся мебель.
Мавра Ивановна погружена в работу: шьет что-то и, только изредка взглядывая на играющих, произносит односложные фразы, относящиеся к неудачному ходу то того, то другой. Глядя на них со стороны, можно подумать, что они просто убивают время, как много лет и делали это.
Но теперь не то, теперь осталась только внешняя сторона прежней этой жизни, а между тем у каждого на душе лежит большая забота. Каждый сознает, что приходит наше время, что скоро начнется новая жизнь, и каждый невольно мечтает об этой жизни, старается заглянуть в близкое будущее.
Мавра Шепелева ждет не дождется дня, когда увидит на престоле своего старого друга. О себе она не думает, ей всегда хорошо, лишь бы только улыбнулось полное счастье цесаревне. С детства знает она ее, одиннадцати лет еще назначена была к ней камер-юнгферой, а потом сделалась ее фрейлиной и другом.
Только раз пришлось им разлучиться, когда Елизавета уступила ее своей любимой сестре Анне Петровне и снарядила ее в Киль, откуда она должна была как можно чаще, подробнее извещать обо всем, что там творится.
После ранней и неожиданной смерти Анны Петровны вернулась Шепелева снова к Елизавете и уже не расставалась с нею. Знает она каждый день ее жизни, каждую думу. Каждую радость и беду переживали они вместе. Издавна она привыкла в мыслях своих не отделять себя от Елизаветы и теперь, помышляя о том, что может совершиться, часто рассуждает сама с собой: «Что будет, когда мы достигнем престола?!»
Петр Иванович Шувалов тоже ждет не дождется грядущих радостных дней. Много планов и много надежд честолюбивых копошится в его молодой голове – и он бы всеми силами поторопил этот день. Он находит, что время давно уже пришло, и не раз в жарких разговорах толкует об этом; но его мнениям еще не придают особенную силу, еще живут умом ганноверца Лестока, хирурга, а хирург объявляет, что ждать нужно.
Партия окончена, цесаревна проиграла. Мавра Шепелева без церемонии хлопнула ее по плечу.
– Ну что, матушка, опростоволосилась? А уж как шашки-то подошли, ни за что бы не уступила Петру Иванычу.
– Ничего, Маврушка, ничего, – отвечала, засмеявшись, Елизавета, и все прекрасное лицо ее на мгновение озарилось, – ничего, если шашечную игру проиграла, шашки уступлю кому угодно, вот бы другую игру не проиграть только!
Лесток вышел из комнаты, но сейчас же и возвратился.
– Цесаревна, – сказал он, – гости к вам.
– Кто это?
– Да кто же, как не маркиз, – ответила Шепелева за Лестока. – Кто к нам теперь тихомолком по ночам приезжает, словно на любовные свидания? Наверное он!
– Он и есть, – сказал Лесток.
– Так просите его, – опять улыбнулась Елизавета, – и оставьте нас; может быть, это и действительно любовное свидание.
– В таком случае мне ревновать надо, – смеялась Шепелева, – я, право, совсем влюблена в маркиза, никогда еще не видывала такого красавца.
Она взяла под руку Шувалова и вместе с ним вышла из комнаты.
Елизавета осталась одна. Через несколько мгновений дверь отворилась снова, и к цесаревне приблизился, едва слышно ступая по мягкому, несколько уже истертому ковру, маркиз де ла Шетарди, французский посланник.
– Soyez le bien-venu, marquis[1], – с ласковой улыбкой обратилась к нему Елизавета, протягивая руку и приглашая его сесть рядом с собой.
Маркиз грациозно поместился на кресле.
Шепелева очень преувеличивала, говоря о нем, что такого красавца она еще не видала.
Шетарди был уже не первой молодости и вовсе не красавец, но у него было одно из тех тонких, художественных, загадочных лиц, которые так нравятся женщинам. Небольшого роста, стройный и гибкий, роскошно, но без шаржировки и со вкусом одетый, он, очевидно, чувствовал себя в своей стихии, когда являлся в обществе, и по преимуществу в женском.
Еще девять лет тому назад маркиз де ла Шетарди начал в Берлине свое дипломатическое поприще; скоро он обратил на себя всеобщее внимание как замечательный дипломат, и действительно он был совершеннейшим типом дипломата того времени. Он обладал всеми нужными для этого качествами: он был рожден для интриги. Лукавый, двуличный, умеющий незаметно и тонко подкопаться под врага, расставить ему сети, поймать его в ловушку и при этом остроумный и любезный, знающий, как влезть в душу человека, баловень женщин, – таков был маркиз де ла Шетарди.
Фридрих II выражался о нем в одном из своих писем: «Le marquis viendra ici la semaine prochaine, – с’est un bonbon pour nous»[2].
Эта конфетка явилась, наконец, в Россию для того, чтобы укрепить дружбу между русским двором и французским.
Немного потребовалось ему времени, чтобы сразу понять все, что здесь творится, и увидеть, чего ему надо добиваться. Он понял, может быть, раньше всех, как непрочно положение Бирона и брауншвейгских, и в последние дни оказался большим другом цесаревны Елизаветы. Действительно, точно на любовное свидание приезжал он к ней вечером, в темень, в закрытой карете.
Теперь, усевшись рядом с цесаревной, он, конечно, начал с комплиментов; в те времена еще легко было говорить комплименты, не боясь их пошлости. Он сделал как бы невольное сравнение между ужасной невыносимой погодой, все ужасы которой он чувствовал даже в закрытой карете, и светлым, цветущим видом царевны.
Она ответила ему, что в такую отвратительную погоду, в такой сырой вечер нетрудно показаться светлой и цветущей.
– Но оставим погоду и меня, я жду от вас новостей, маркиз, – заговорила Елизавета. Она прекрасно говорила по-французски, ее с детства приучили к языку этому, так как Петр думал впоследствии выдать ее за французского короля Людовика XV, за того маленького мальчика, которого носил он на руках в бытность свою в Париже и которого назвал в письме своей к Екатерине «дитей весьма изрядной образом и станом».
– Да какие новости, ваше высочество! – сказал маркиз. – Сегодня печальные новости, регент продолжает аресты, и арестованных пытают. Сегодня, мне передавали, была пытка: пытали гвардейских офицеров. Ужасы с ними там делают, в этом, как он у вас там называется, застенок… так, кажется?
Елизавета невольным и искренним движением закрыла лицо руками и вздрогнула.
– Ах, это ужасно, – сказала она. – Так вот видите, маркиз, почему я медлю? Не упрашивайте же меня, не уговаривайте. Не за себя я трушу, а что же вы хотите, чтоб я безвинных погубила?! Да поймите же вы, поймите, что я не вынесу, если из-за меня кого-нибудь пытать будут, потом часу спокойного иметь не буду.
Маркиз пожал плечами.
– Да ведь все равно, принцесса, ведь уж и за вас тоже пытают. Vous savez, on a arrete ce matelot Tolstoy[3], ведь он то же самое вытерпел, что и остальные, не знаю только, что с ним теперь сделали.
Елизавета сидела совсем больная.
– Знаю, знаю, – проговорила она, – но, по крайней мере, я здесь не виновата, я ничего не поручала ему, а о нем не имела никакого понятия.
– Я могу только преклониться перед вашим человеколюбием и добротой вашего сердца, которая мне хорошо известна, – заговорил снова маркиз, – но мне кажется, что вам следует торопиться, и именно для того, чтобы прекратить эти пытки и казни. Виделся я сегодня со шведским министром, и много мы с ним о вас говорили. Он тоже того мнения, что наступает для вас самое благоприятное время. Мы оба всеми силами готовы способствовать вам, принцесса. Дело можно обделать так, что неуспех окажется невозможным. Шведский министр гарантирует вам помощь со стороны Швеции, а я буду служить вам деньгами.
«От французских денег я не откажусь, – придется, конечно, к ним обратиться, – подумала Елизавета. – Но что касается до шведской помощи – нет, на это не согласна! Ничем я не буду обязана шведам, чтобы потом ничего не смели они от меня требовать». Но, конечно, этой своей мысли она не высказала Шетарди, и он решился, наконец, проститься с нею, опять-таки не добившись от нее никакого решительного ответа.
Выйдя из комнаты цесаревны, он встретился с Лестоком, остановил его и начал доказывать выгодность своих предложений и предложений Швеции, необходимость торопиться.
– Я с вами совершенно согласен, маркиз, – ответил Лесток, – но вы напрасно думаете, что от меня зависит многое.
– Ах, не говорите, не говорите, mon cher[4], – протянул ему руку маркиз. – Заезжайте ко мне – мы потолкуем.
Лесток любезно расшаркался и обещал непременно приехать в первую свободную минуту.
Цесаревна, оставшись одна, долго сидела в задумчивости и даже не заметила, как к ней подошел кто-то. Наконец, она очнулась и увидела пред собою высокого, стройного молодого человека.
Он был одет очень просто: в темный суконный казакин. Но эта простота одежды еще более выставляла необыкновенную красоту его.
Он глядел на цесаревну ясными светлыми глазами, и она невольно забыла все думы от этого взгляда.
– Где это ты пропадал весь вечер, Алеша? – обратилась она к нему.
– Да вышел после обеда немножко прогуляться и встретился с знакомым офицером, – отвечал, улыбаясь, молодой человек.
В его выговоре слышалось малороссийское произношение. Елизавета пристально взглянула на лицо его, на его румяные щеки и укоризненно покачала головой.
– Знаю тебя, Алеша, встретился с знакомым офицером, ну и зашел, конечно, к нему, ну и выпили изрядно. Эх, как тебе, право, не стыдно!..
– Нет, цесаревна золотая, коли бы я изрядно выпил, так не смел бы явиться перед твои ясные очи, а вот, видишь, стою как ни в чем не бывало, значит, не изрядно выпил.
– Ну, да, да, рассказывай! Вот лучше скажи, не слышал ли чего нового?
– Расскажу, расскажу, только позволь сесть, устал я.
– Садись, кто же тебе мешает?
И Алексей Григорьевич Разумовский с видимым удовольствием опустился в мягкое кресло.
– Страшные дела делаются: Бирон теперь, что зверь лютый, – всех пытает.
– Да, слышала я уж это, сейчас маркиз сказывал. Только имени он, конечно, назвать не мог. Кого же пытали, знаешь? Хоть страшно и расспрашивать об этом, да все-таки знать нужно, говори.
– Пытали рано утром Ханыкова, Аргамакова и Алфимова, поднимали их на дыбу. Ханыкову дали шестнадцать ударов, а Аргамакову и Алфимову по четырнадцати ударов, все это доподлинно известно, а после них, слышал я тоже, приводили в застенок и на дыбу поднимали Яковлева, Пустошкина, Семенова и Граматина. Сам генерал Ушаков присутствовал, только вот к вечеру уехал.
Цесаревна грустно и внимательно слушала Разумовского, а он продолжал передавать ей все, о чем слышал, о чем говорил в этот день со своими знакомыми.
Он постоянно приносил ей городские новости. Из его рассказов она могла составить верное понятие о том движении, которое начинается в ее пользу в гвардии. И она очень любила эти рассказы, потому что Разумовский передавал все точно и подробно и в то же время не вставлял своих замечаний, не давал советов, не лез со своими убеждениями и уговариваниями.
Долго так беседовали они, и никто не нарушал их разговора. Лесток зашел было на минуту в комнату, да и опять вышел. Но вот и говорить не о чем, все переговорено и передано.
– Спой мне что-нибудь, Алеша! – обратилась Елизавета к Разумовскому. – Да только тише, теперь громко петь не годится.
Разумовский не стал долго задумываться. Он закинул голову, и в тихой комнате раздались нежные звуки чистого прекрасного тенора.
Он запел старую казацкую песню и с первых же слов забыл все окружающее, ушел всею душою в звуки.
Цесаревна оперлась головою на руки, не отрываясь смотрела на певца и жадно слушала. Песня кончена, а слушать все хочется.
– Спой еще что-нибудь, да только русское!
Разумовский на мгновение задумался, и вдруг на лице его мелькнула хитрая улыбка. – Придумал! – сказал он. И запел:
Я не в своей мочи огнь утушить,Сердцем болею, да чем пособить?Что всегда разлучно, и без тебя скучно,Легче б тя не знати, нежель так страдатиВсегда по тебе.Цесаревна все так же жадно слушала, но с каждым новым звуком лицо ее принимало все более и более грустное выражение. Вот и слезы затемнили светлые глаза ее и скатилась по полным румяным щекам. Слишком знакома была ей эта песня: она сама сочинила ее в прошедшие юные годы, в минуты глубокой, теперь уж позабытой, тоски и горячего молодого чувства. «Зачем все это снова напомнил неразумный Алеша?»
– Замолчи, замолчи! – наконец не выдержала цесаревна и поднялась со своего места. Она подошла к Разумовскому, спутала своей нежной белой рукой его кудри.
– Ах ты, голова бестолковая, – печально и ласково сказала она, – какую песню петь выдумал!..
– А что ж, разве дурна моя песня? – наивно и изумленно спросил Разумовский. – Никогда не певал я еще при тебе, государыня, эту твою песенку, думал, поблагодарствуешь, что ее выучил.
– Эх ты, Алеша, Алеша! – повторила цесаревна. – Прежде бы спросил, допытался, когда та песенка мною сложена да про кого сложена, а потом бы уж пел мне. Оставь меня, уйди теперь, вели собирать ужин.
Он взглянул на нее и, с почтением и любовью прижавшись губами к протянутой ему руке, вышел исполнить ее приказание.
А у нее снова показались на глазах слезы.
– Глупый Алеша! Зачем он все это напомнил?! – почти громко шепнула она.
Ей вспомнилось прошлое, связанное с этой песней. В теплой тишине ее комнаты встал перед нею позабытый, когда-то горячо любимый образ молодого красавца Шубина.
Этот Шубин был гвардейский прапорщик. Его красота, ловкость и решительность обращали на него всеобщее внимание.
Молодая принцесса тоже любовалась им, как и все другие, и сама не заметила, как зародилось в ней к нему глубокое, страстное чувство. Она приблизила его к себе; сделала своим ездовым. Она даже мечтала навсегда соединить его судьбу со своею: мечтала выйти за него замуж.
А он со своей стороны употреблял всю энергию для того, чтобы принести ей пользу. Он был любим всеми товарищами-гвардейцами. Он сблизил ее с гвардией, сделал ее популярной в войске. Если теперь случится то, о чем они все думают, если и взойдет она благополучно на престол отцовский, то началом всего этого она обязана Шубину. Он для нее работал первый и первый же за нее поплатился страшно. Движение в гвардии было замечено. Шубина схватили; светлые мечты разлетелись прахом. Никогда уж более не видала цесаревна своего друга. Его засадили в каменный мешок, в нору каменную, где нельзя было ни лечь, ни сесть.
Всячески осведомлялась она о судьбе его, наконец узнала, что услали его в Камчатку. И еще пуще насмеялись над ним и над нею; насильно женили его на камчадалке, и сделали все это тайно. Сослали его под чужим именем, и запрещено с тех пор упоминать его имя.
Страшные, тяжкие дни переживала тогда бедная цесаревна.
Ее чувство к Шубину было не простым мимолетным чувством: она любила его искренне и долго, долго плакала по нем и долго не могла примириться со своею судьбой. Одно только время, мало-помалу, залечило ее раны. Сердце просило жизни, искало любви и ласки. Прекрасный образ несчастного Шубина побледнел и расплылся в тумане воспоминаний; в сердце Елизаветы появился новый, не менее прекрасный, живой, веселый и беззаботный образ молодого казака и певца Алеши Разума.
«Глупый Алеша! Зачем он это все напомнил?!» – повторяла цесаревна и долго не могла остановить своей тоски, все мерещились ей прежние картины.
Так печальной, задумчивой и вышла она к ужину и наказала Алексея Разумовского за его недогадливость тем, что почти и не замечала его присутствия в этот вечер.
VНа следующее утро цесаревна едва успела одеться, как ей доложили, что приехал герцог. Она удивилась несказанно и даже не могла победить в себе невольного волнения.
Все эти последние дни она не видела Бирона. Она знала, какое тревожное это для него время, знала, что он всюду теперь раскрывает заговоры, пытает людей. Она слышала, что вчера ездил он в Зимний дворец и там кричал на принца и принцессу.
Мавра Шепелева узнала все это из верного источника и сейчас же, конечно, подробно рассказала царевне.
Зачем же он приехал? Какое это будет свидание и чем оно кончится? Наверно, и тут же все дело заключается в открытии какого-нибудь заговора: опять кто-нибудь из офицеров попался… Что, если он вздумает и на нее кричать? Она не потерпит этого! Чем же тогда кончится? Конечно, ей с ним еще можно побороться, конечно, она тогда будет вынуждена поторопиться с исполнением своего плана… Но идти наобум, когда еще ничего не созрело, очень может быть – потерпеть неудачу и погибнуть!.. Лучше уж заранее приготовиться ко всему, заранее заставить себя быть хладнокровной, ничем не возмущаться, вынести его дерзости, его крик… Да, это нужно, это необходимо ради дела, ради всей будущности…
Но вытерпит ли она, вынесет ли? Нет, ни за что! При одной мысли о том, что Бирон будет кричать на нее и она станет это равнодушно, молчаливо слушать и склоняться перед ним, краска стыда и негодования бросилась в лицо Елизаветы.
– Нет, я не потерплю этого. Я не позволю, чтоб этот холоп кричал на меня! – сверкнув глазами, сказала она Мавре Шепелевой.
Ее сердце быстро стучало.
На добром и по обыкновению спокойном лице ее выражалось горделивое чувство и негодование. Вся обида, все смущение, вызванные этим неприятным ожидаемым свиданием, как не бывали. Она вышла в свою приемную к Бирону, высоко держа голову. Холодная и величественная. Она точно была в эти минуты орлиною дочерью.
Бирон, бесцеремонно сидевший в кресле, ожидая ее появления, быстро встал к ней навстречу и протянул ей руку.
Было мгновение, когда ей захотелось не дать ему своей руки. Она взглянула на него, и, если б увидела в нем какие-нибудь признаки раздражения, если б увидела что-нибудь дерзкое или даже непочтительное в его обращении к ней, она бы и не дала ему руки.
Но он стоял перед нею в довольно почтительной позе, любезно и ласково улыбался. Он протянул ей руку первый, без всякой мысли о том, что это не совсем прилично, по простой, издавна приобретенной привычке думать, что его рукопожатие должно приносить честь даже принцессе.
И она не начала первая ссоры. Она любезно ему улыбнулась, поместилась на маленький диванчик и грациозно указала ему кресло возле себя.
– Извините, ваше высочество, – начал Бирон, – я слишком рано к вам сегодня. Но ведь день столько же часов имеет теперь, как и всегда, а дел у меня с каждым днем прибывает. Через час я должен быть в чрезвычайном собрании кабинет-министров. Затем до позднего вечера каждая минута у меня разобрана… только поэтому и решился к вам заехать так рано.
Она с изумлением его слушала и глядела на него. Совсем не такого приступа к разговору ожидала она.
– Какое дело привело вас ко мне, герцог? – спросила, наконец, цесаревна, слабо и неопределенно улыбнувшись.
– Не дело, – ответил Бирон, – и если в этом вопросе вашем – упрек мне, что не посвятил вас до сих пор, то сознаю себя заслуживающим этот упрек и прошу у вас прощения. Я не по делу, а именно потому, что давно уж собирался…
Елизавета удивлялась все больше и больше.
– Но если вы непременно хотите дела, – продолжал Бирон, – то, пожалуй, вот и дело есть. Знаете, ваше высочество, что ведь я по-настоящему должен считать вас своим врагом. Скажите мне: вы недовольны тем, что я выбран регентом? Вы недовольны завещанием императрицы? Вы находите, что император Иоанн III имеет меньше права на престол российский, чем вы?
Он говорил это тихо, не раздражаясь, и внимательно смотрел на Елизавету.
«А! Вот и начало!» – подумала она. У нее шибко забилось сердце, кровь бросилась в лицо, потом отхлынула.
Она побледнела, но сделала над собой усилие и заговорила спокойным голосом:
– Что за вопросы? Неужели во все эти десять лет вы не могли узнать меня? Неужели вы до сих пор думаете, что я мечтаю о престоле и что он мне нужен? Кажется, я все делала, чтобы разубедить вас. Неужели нельзя жить спокойно? Неужели такая уж приманка для меня престол этот? Ведь вот вы теперь управляете государством и жалуетесь мне, что дни коротки… А я ленива, герцог, и уж не так молода, чтобы отвыкать от своей простой и спокойной жизни…
– Однако вы в самом деле, кажется, за серьезное приняли мои вопросы! – улыбнулся Бирон. – Не беспокойтесь, ваше высочество, я вас знаю и именно хочу доказать, что не обращаю ни малейшего внимания на то, в чем меня иногда хотят уверить. Я не подозреваю вас, смотрите…
Он вынул из кармана пакет с бумагами.
– Поглядите это, – продолжая улыбаться, сказал он и протянул пакет Елизавете.
Она взяла, развернула бумаги и увидела, что это копии с показаний капрала Хлопова, Толстого и других, схваченных по обвинению в желании возвести на престол цесаревну. У нее невольно дрогнули руки, когда она проглядывала эти бумаги.
Она знала, что эти признания даны под страхом смерти, даны во время истязаний в Тайной канцелярии.
– Я не знаю этих людей, я никогда их не видала! – окончив чтение, сказала цесаревна, и слезы слышались в ее голосе.
– Уверен, что вы их не знаете, – медленно произнес Бирон. – Чего же вы так волнуетесь?
– А вы бы хотели, чтоб я не волновалась, узнавая о мучениях людей, которые, не зная меня, мне преданы и из-за меня подвергаются этим мучениям? Послушайте, герцог, если вы уверены во мне, как говорите это, то должны понимать, что эти люди не могут быть никому опасны. Что же видно изо всех признаний, и наверное здесь еще сказано даже больше, чем было на самом деле, что же видно? Одни только слова. Эти люди не опасны, пожалейте их…
Она взглянула на него умоляющими глазами, она говорила волнуясь, тяжело дыша и совершенно забывая, что это волнение может показаться подозрительным Бирону, что, глядя на нее, он может заподозрить ее участие в заговоре.
Он внимательно смотрел на нее и вдруг улыбнулся.
– Я и так пожалел их ради вас.
– Вы не казните их, нет? Что вы с ними сделаете? Скажите ради Бога! – даже поднялась она со своего места.
– Я не казню их, – опять медленно и продолжая улыбаться сказал регент, – я только удалю их отсюда.
– Правда? Вы мне обещаетесь, как пред Богом?
– Обещаюсь.
Елизавета протянула ему руку, которую он почтительно и нежно поцеловал.
Наконец цесаревна несколько поуспокоилась и могла снова рассуждать хладнокровно.
Первая пришедшая ей мысль была: что ж все это значит? С чего такая любезность? Нет ли тут какой ловушки? Она и прежде, давно, особенно в последние годы царствования Анны Ивановны, ничего не видала от Бирона, кроме любезностей. Одно время при дворе даже замечали, что он просто-напросто ухаживает за ней. Толковали о том, что он в нее влюбился.
Отчасти это была правда: цесаревна действительно производила на него сильное впечатление! Он разделял общую участь всех людей, знавших ее.
Появляясь на придворных балах, она всегда была там первою красавицей. Кому она раз ласково улыбнулась, кому сказала приветливое слово, тот уж никогда не мог забыть этой минуты.
А ласковых улыбок и приветливых слов выпало немало на долю Бирона.
Елизавета, поставленная в необходимость хитрить и лукавить, поневоле чувствовала себя обязанной быть как можно более любезной с таким всесильным человеком, как Бирон. Она знала, что захочет он, и настанет конец ее тихой жизни. Она знала, что ему ничего не будет стоить уговорить императрицу, и тогда с ней не поцеремонятся. И вот она только всеми силами старалась избегать встречи с ним, но, когда встречалась, не отказывала ему в своей улыбке и любезном слове.
«Что ж это он в самом деле? – думала она теперь. – Неужели точно за мной ухаживать приехал? Неужели дошел до того, что станет изъясняться в любви своей… он – Бирон!»
Снова краска негодования залила ее щеки. И она в этом негодовании и в своих мыслях даже не слышала, что говорит он. А он говорил, на что-то жаловался…
Наконец она вслушивается, он действительно жалуется, плачется на свое положение, на то, что никто не хочет понять его, что все замышляют теперь, как бы его погубить, что у него враги есть лютые, принц и принцесса брауншвейгские…
– Часу спокойно не дадут вздохнуть, принцесса! – грустным голосом говорит Бирон. – И не на кого положиться, не с кем отвести душу. Оттого вот к вам и приехал, откровенно поговорить захотелось. Может быть, хоть вы-то меня немножко пожалеете…
«Так и есть! – мелькнуло в голове Елизаветы. – Вот сейчас начнется в любви признание!»
– И что же они воображают, что так уж сладко мне мое регентство! – каким-то даже патетическим голосом и ударив себя рукою в грудь говорил Бирон. – Они ошибаются. Что, кроме мучений, всяких забот, опасностей, приносит мне оно? Если я его принял, то никак не для себя, а для государства. Ну что ж, ну я откажусь, кто ж тогда всем управлять будет? Принц Антон, принцесса Анна? Хороши правители!.. Да и сам император, мало того, что новорожденный, мало того, что можно двадцать раз погубить все государство, пока он вырастет, ведь ко всему и надежда на него плохая, может, слышали, какой ребенок? Совсем нездоровый ребенок, того и жди, скончается. Вот вы говорите, что никогда у вас мысли не было о престоле, жизнь свою покойную больше любите, а напрасно это. Я был бы очень счастлив видеть вас на престоле.