
Полная версия
О пребывании Пушкина на Кавказе в 1829 году
Ночью, после отдыха, движение продолжалось, и к утру 14 июня Паскевич стал лагерем на вершине Соганлуга, при р. Инджа-су, в 8 верстах от позиции Гагки-паши.
Здесь удалось Пушкину осуществить свое желание подраться с турками. После полудня, когда утомленные ночным 30-верстным переходом войска предавались послеобеденному отдыху, значительная партия курдов и дели, посланная Гагки-пашей, внезапно атаковала и потеснила нашу передовую цепь казаков. Сам Пушкин говорит только, что поехал с Семичевым посмотреть новую для него картину. Но другие рассказывают иначе. По словам М. И. Пущина, поэт, услыхав выстрелы в цепи, вскочил на коня и исчез с глаз своих друзей. Семичев и Пущин отправились на поиски и увидели его скачущего с саблею наголо против турецких наездников. К счастью, приближение улан с Юзефовичем, прискакавшим на выручку, заставило турок удалиться. Пушкину не удалось попробовать своей сабли на турецкой голове, но зато и свою удержал он на плечах. По другому рассказу[8], сходному в общем с рассказом Пущина, Пушкин устремился против неприятельских всадников с пикой, взятой им у одного из убитых донских казаков. Опытный майор Семичев, посланный ген. Раевским вслед за поэтом, едва настиг его и вывел насильно из передовой цепи. Можно поверить, что донцы наши были чрезвычайно изумлены, увидев перед собой незнакомого героя в круглой шляпе и бурке.
Три дня простоял Паскевич при реке Инджа-су, оправдывая свою нерешительность глубокомысленными соображениями. Лица, понимавшие дело, сердились на бездействие. Но Пушкин наслаждался свободной и беззаботной лагерною жизнью. Он жил в палатке веселого и гостеприимного Раевского, куда собиралось ежедневно самое разнообразное общество. Здесь имел случай Пушкин видеть представителей различных мусульманских племен Закавказья, служивших под начальством Раевского в так называемых конно-иррегулярных полках. Особенно заинтересовали поэта курды-езиды, обвиняемые мусульманами в поклонении дьяволу. Он довольно верно изложил сущность религиозных воззрений этой еще и до сих пор не вполне разгаданной секты.
Однообразие стоянки на Инджа-су прерывалось военными эпизодами. Пушкин вскользь упоминает о деле 17 июня полковника барона Фридерикса с турками. Это был небольшой отряд Османа-паши, появившийся на фланге нашего следования со стороны Бардуса. Против него был направлен 1-й мусульманский (карабахский) полк под начальством подполковника Ускова, подкрепленный казаками и батальоном эриванского карабинерного полка полковника барона Б. А. Фридерикса. Турки были прогнаны, и сам Осман-паша едва избежал плена.
Наконец, 18 июня Паскевич решился спуститься с Соганлуга к сел. Караургану в тыл позиции Гагки-паши на Милли-дюзе. К вечеру войска остановились для ночлега при р. Хункер-су. На другой день движение продолжалось, и в 10 ч. близ сел. Каинлы разъезды наши столкнулись с передовыми войсками турецкого сераскира Гаджи Магомета Салех-паши, прибывшего накануне к Зивину из Эрзерума. После полудня завязалось дело, кончившееся к ночи полным разгромом турецкой армии. Войска наши гнали турок до сел. Караургана. Здесь пехота остановилась, а кавалерия, предводимая Паскевичем, преследовала бегущих еще 12 верст.
Где находился наш поэт во время боя и 40-верстного марша? Он рассказывает, что после ухода полков к назначенным им местам, остался один и направил своего коня наудачу. Сначала попал он к ген.-м. Бурцову, занимавшему левый фланг нашего боевого расположения; потом пробрался к ген.-м. Муравьеву на правый фланг и, наконец, примкнул к штабу Паскевича. В своем дневнике, рассказывая о виденных им отдельных эпизодах боя при Каинлы, Пушкин называет Бурцова и Муравьева. Действительно, эти два генерала вынесли на себе всю тяжесть сражения, особенно ген.-м. Бурцов, устоявший с херсонскими батальонами против бешеной атаки 10 тысяч турецкой кавалерии.
К вечеру, когда было получено достоверное известие о бегстве сераскира к Эрзеруму, Паскевич возобновил преследование со всей кавалерией. Пушкин принял участие в этом набеге. Не турецкие пули и сабли были опасны в этой бешеной скачке, а возможность упасть с усталым конем и быть затоптанным своими же. Наступившая ночь остановила Паскевича на биваке. Сюда собрались все кавалерийские начальники, принимавшее участие в преследовании турок.
На другой день, 20 июня, решилась судьба Гагки-паши. Получив известие о поражении сераскира, он не нашел возможным защищаться на своей позиции при Милли-дюзе: при первом наступлении наших войск турки сделали несколько безвредных пушечных выстрелов и затем бросились врассыпную. Сам Гагки-паша, оставшись без войска, пытался бежать, но был захвачен в лесу подполковником Верзилиным с линейными казаками. Паскевич остался ночевать на Милли-дюзе, разослав предварительно отряды по разным направлениям для преследования бегущих турок.
Пушкин участвовал в движении колонн против Гагки-паши. Он примкнул к нижегородскому полку, шедшему в третьей линии, но вскоре отстал и очутился один в лесистых горах. Долго бродил он от одной части к другой, пока не наткнулся на нижегородцев, остановившихся на ночлег между Милли-дюзом и Меджингертом.
21 июня Паскевич перешел с Милли-дюза к Караургану. Здесь Пушкин имел случай видеть пленного Гагки-пашу и наблюдать физиологическое явление, известное у турок под названием кеса. 22 июня главные силы, продолжая движение, перешли к сел. Ардосту, 23 июня спустились в долину Аракса и, следуя его левым берегом, достигли к вечеру сел. Кепри-кея. Пушкин прошел молчанием дни 22 и 23 июня. Утомление предшествующих дней, жаркий воздух и отсутствие выдающихся событий заглушили на время его любознательность. В эти дни присоединились к главным силам отдельные отряды, преследовавшие бегущих турок, и были отправлены в Каре Гагки-паша и другие пленные турецкие сановники. Из Ардоста полетел в Петербург и курьер с донесением Паскевича о поражении турецкой армии.
Природа неприветлива в долине Аракса. Бедствия войны сделали ее еще более угрюмой. «Селения были пусты, окрестная сторона печальна», – говорит поэт о местах, виденных им 22 и 23 июня. Селение Кепри-кей (в переводе с турецкого «мостовое селение») находится при слиянии рек Аракса и Гассан-су. Непосредственно над соединением их переброшен через Араке большой и древний каменный мост, называемый Чобан-кепри («мост пастуха»). Пушкин сообщает предание о построении этого моста разбогатевшим пастухом, могилу которого местные жители указывают на вершине соседнего холма. Нам известно другое предание по этому поводу. «Когда какой-то царь предпринял сооружение моста. Но все попытки лучших строителей оказывались неудачными: все, сделанное днем, оказывалось разрушенным в следующую ночь. Наконец, явился ангел в одежде пастуха и указал место для моста. Тогда работа пошла безостановочно, и мост был назван пастушеским».
Развалины Караван-сарая, посещенные Пушкиным, заслуживают внимания. Полагают, что он был построен генуэзцами во времена процветания их торговли с Эрзерумом и Тавризом.
Паскевич не остался на ночлег в Кепри-кее. Вскоре после прибытия главных сил в это селение получено было из Гассан-кале известие о намерении сераскира увезти в Эрзерум находившиеся там артиллерийские и провиантские запасы. Паскевич немедленно сформировал летучий отряд под начальством г.-м. князя Бековича-Черкасского и сам повел его в Гассан-кале. Главные силы выступили туда же на другой день, 24 июня.
Поход, видимо, утомил Пушкина и нравственно и физически. Он жаждал отдыха и уже не бросался вперед при первом известии о деле. Перед выступлением конницы из Кепри-кея было получено ложное известие о нахождении в горах 3000 турок. Полковник Анреп немедленно поскакал на поиски с уланским эскадроном. За ним отправился и Раевский. Пушкин присоединился к нему, но уже не с охотою, а с великою досадою, как бы исполняя скучную служебную обязанность. Известие оказалось ложным, а набег бесполезным. К вечеру 24 июня Пушкин прибыл в Гассан-кале, где уже со вчерашнего дня находился Паскевич. Развалины древней цитадели Гассан-кале не обратили на себя внимания поэта. Он посетил только минеральные бани, известные с древних времен. Пушкин не совсем правильно называет их горячими железо-серными. Температура их не превышает 27 или 28 °C., и по составу принадлежат они к железисто-щелочным с примесью серы. Реку, при которой находится Гассан-кале, Пушкин называет Мургом. Неизвестно, откуда заимствовал он это имя: местные жители называют ее Гассан-су или Кале-су (крепостная река).
Движение к Эрзеруму (25 и 26 июня), смуты в городе, предшествовавшие его сдаче, наконец, самая сдача столицы Анатолии (27 июня) описаны Пушкиным кратко, но со свойственным ему искусством схвачены наиболее рельефные черты событий. Когда войска наши уже заняли высоту Топ-даг, на восточной стороне Эрзерума, буйные арнауты открыли пушечный огонь против Топ-дага, на котором находился Паскевич и эрзерумские сановники с ключами. По общей просьбе Паскевич приказал отвечать на выстрелы, и тогда турецкие пушки умолкли. К этому рассказу Пушкина покойный ныне генерал Э. В. Бриммер прибавляет, что после первого нашего выстрела Пушкин, стоявший перед Паскевичем, воскликнул: «Славно!» – и на вопрос главнокомандующего: «Куда попало?» – отвечал: «Прямо в город». «Гадко, а не славно», – заметил на это Паскевич[9].
Во время трехнедельного пребывания в Эрзеруме Пушкин жил в обширном дворце сераскира, занятом Паскевичем. Город и его обитатели заинтересовали поэта. Он осмотрел все его достопримечательности, не оставил без внимания даже башенных часов, единственных во всей Анатолии. Пушкину выпал даже редкий случай посетить гарем одного из пленных пашей.
Что заставило Пушкина выехать из Эрзерума ранее, чем он сам, по-видимому, предполагал? По его словам, 14 июля, возвращаясь из бани во дворец, узнал он о появлении в Эрзеруме чумы. При этом известии представились ему все ужасы карантина, и он в тот же день решился оставить армию.
Позволительно усомниться в том, чтобы один только страх сиденья в карантине был причиною внезапной решимости Пушкина выехать из Эрзерума. Дело в том, что с момента открытия чумы строгие карантинные меры вступали немедленно в действие и, следовательно, нельзя было избежать их после обнаружения первого случая заразы. К тому же, карантинное наблюдение в Гумрах было обязательно во все время турецкой кампании для всех, ехавших из армии в Грузию. В 1829 г. карантинный срок был определен в 3 недели, но Пушкин без труда выпросил себе сокращение его до трех дней.
Потокский, ссылаясь на отзыв Вольховского, утверждает, что Пушкин оставил действующий корпус вследствие ссоры с Паскевичем, который, под предлогом опасения за жизнь поэта, дорогую для России, предложил ему немедленно уехать из армии. Главной причиной неудовольствия Паскевича были будто бы свидания Пушкина с некоторыми из декабристов. Шпионы следили за поведением поэта и передавали Паскевичу свои наблюдения в преувеличенном виде.
Потокский повторяет то, что тогда говорили в армии. Но сомнительно, чтобы он слышал это от самого Вольховского. Такой серьезный, сдержанный и осторожный человек, как Владимир Дмитриевич, никогда не решился бы сообщить почти мальчику, хотя бы и под секретом, такие вещи, о которых тогда было опасно говорить. Вольховский сам имел несчастье быть названным в заговоре 14 декабря, и хотя лично ни в чем не был замешан, но тем не менее это ему много вредило по службе. Откуда бы, впрочем, ни заимствовал свои сведения Потокский, в них есть доля истины. Но открытой ссоры Пушкина с Паскевичем они все-таки не объясняют, и потому употребленное Потокским слово ссора надо считать простым lapsus calami. Припомним, прежде всего, что во время поездки на Кавказ Пушкин состоял под тайным надзором. Паскевич, разрешив ему приезд в армию, принял на себя надзор за его поведением и сношениями и для этого старался, по возможности, не отпускать его от себя. М. И. Пущин рассказывает, что Пушкин не мог из вежливости оставить Паскевича, который не хотел отпускать его от себя не только во время сражения, но на привалах, в лагере и вообще всегда, на все repas и в свободное от занятий время за ним посылал и порядочно, по словам Пушкина, ему надоел. Держа Пушкина около себя, тщеславный военачальник, ставивший свои сражения наравне с победами Александра Македонского и знаменитейших римских полководцев, быть может, рассчитывал вместе с тем, что поэт проникнется величием подвигов нового македонского героя и не откажется быть его певцом.
Во время похода к Эрзеруму Паскевич не имел возможности держать поэта под постоянным наблюдением. Пушкин проводил большую часть времени с Раевским и считал себя как бы прикомандированным к нижегородским драгунам. Общество его составляли, кроме Раевского, Лев Пушкин, Юзефович, Семичев, Пущин и др. Он чувствовал себя вполне привольно среди этих людей. Но с занятием Эрзерума эта свободная жизнь окончилась: 10 или 11 июля Раевский со всею кавалерией ушел в поход, и Пушкин расстался с самыми близкими ему людьми. В первых числах июля выехал из Эрзерума также и М. И. Пущин, которому было поручено доставить в Тифлис пленного сераскира с пашой. Неизвестно, сам ли Пушкин не пожелал следовать за Раевским или же Паскевич нашел предлог отклонить его от этого. Как бы то ни было, но поэт остался один, и 7 июля, когда Паскевич перешел из лагеря в город и занял помещение во дворце сераскира, поэту пришлось сделаться его гостем. К этому времени, вероятно, и должно отнести замечание Пущина о надоевшем поэту обязательном посещении главнокомандующего. Веселые пиры в палатке Раевского, приправленные живой, непринужденной и остроумной беседой, заменились официальными обедами, на которых малочиновный Пушкин занимал, конечно, не первые места. Надо думать, что и беседа была мало занимательна: Паскевич был в это время очень высокого мнения о своих военных действиях и говорил только о них. Можно представить себе, как несносны были эти обеды для Пушкина, который не мог забыть даже одного обеда у генерала Стрекалова в Тифлисе и закончил описание его забавным восклицанием: «Черт побери тифлисского гастронома!»
В совокупности всех этих причин, кажется мне, должно искать причину отъезда Пушкина. Самый город Эрзерум после осмотра его достопримечательностей не мог, конечно, соблазнить на дальнейшее пребывание в нем.
Несомненно, что Пушкин и Паскевич не питали симпатий друг к другу. Первый, во время похода, имел достаточно поводов убедиться в непомерном самолюбии, можно сказать, в самообожании Паскевича, в его высокомерно-презрительном отношении к подчиненным. Если он чего-нибудь не заметил сам, то друзья его и знакомые, конечно, не преминули просветить его. Все они: и барон Д. Е. Остен-Сакен, и Н. Н. Раевский, и В. Д. Волховский, и М. И. Пущин – все вскоре покинули службу под начальством Паскевича или добровольно, или вынужденно, унося глубокое чувство горечи и неудовольствия против него.
Биограф-панегирист Паскевича князь Щербатов[10] утверждает, что «Пушкин в своем „Путешествии в Арзрум“ не раз упоминает о неустрашимости главнокомандующего и о его, среди боевых забот, веселой приветливости». Достаточно просмотреть творение Пушкина, чтобы убедиться в том, что он нигде ни разу не упоминает о неустрашимости Паскевича. Что касается веселой приветливости, то едва ли такая характеристика может быть основана на словах Пушкина о том, что Паскевич, принимая его в день приезда в армию, был весел и ласков.
Вообще, Пушкин едва ли понравился Паскевичу, особенно с тех пор, как этот последний убедился, что поэт не обнаруживает ни малейшего желания сделаться певцом его подвигов. После поражения сераскира и Гагки-паши и занятия Эрзерума Паскевич был так преисполнен сознания необычайности своих подвигов, что только и говорил об них. После бегства сераскира главнокомандующий, нагнав на поход курдских беков, состоявших при корпусе, не мог удержаться от предложения им вопроса, видели ли они когда-нибудь подобное разбитие армии. Лукавые азиатские дипломаты отвечали: «Мы еще не опомнились от удивления и только теперь начинаем верить, что это может случиться».
Пушкин держал себя по отношению к Паскевичу совершенно независимо, отдавая должную дань высокому его положению. Отношения эти лучше всего охарактеризованы им самим в предисловии: «Человек, не имеющий нужды в покровительстве сильных, дорожит их радушием и гостеприимством, ибо иного от них не может и требовать. Обвинение в неблагодарности не должно быть оставлено без возражения». Этими словами Пушкин дает ясно понять, что только одно опасение прослыть неблагодарным заставило его напечатать свои записки об эрзерумском походе.
Паскевич рассчитывал на другое и, убедившись в ошибочности своих расчетов, охладел к поэту, который составлял для него только обузу.
Вскоре после смерти Пушкина император Николай Павлович писал Паскевичу из Петербурга от 4 февраля 1837 г.: «Здесь все тихо, и одна трагическая смерть Пушкина занимает публику и служит пищей разным глупым толкам. Он умер от раны за дерзкую и глупую картель, им же писанную, но, слава Богу, умер христианином». Ответ Паскевича на это неизвестен, но государь от 22 февраля 1837 г.[11] вновь писал ему: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю, и про него можно справедливо сказать, что в нем оплакивается будущее, а не прошедшее». Судя по этим словам, должно думать, что Паскевич не очень лестно отозвался о трагически погибшем поэте.
Обратный путь из Эрзерума Пушкин описал всего в нескольких строках. Он выехал из столицы Анатолии, по всей вероятности, 21 июля, просидел три дня в гумринском карантине и 1 августа был в Тифлисе. Здесь прожил он до 6 августа, проведя несколько вечеров в садах среди любезного и веселого общества. К сожалению, не сохранилось решительно никаких сведений, из кого состояло это общество. Во Владикавказе Пушкин встретился с М. И. Пущиным и Р. И. Дороховым и вместе с ними отправился на кавказские воды. Пребывание его в Пятигорске и Кисловодске описано Пущиным в записках, опубликованных бароном Розеном и Л. Н. Майковым.
Явное нежелание Пушкина петь хвалебные песни эриванскому герою не прошло ему даром. Газета Булгарина и Греча «Северная пчела», извещая о возвращение поэта в Петербург, пыталась было напомнить ему об его обязанности: «А. С. Пушкин возвратился в здешнюю столицу из Арзрума. Он был на блистательном поприще побед и торжеств русского воинства и наслаждался зрелищем, любопытным для каждого, особенно для русского. Многие почитатели его музы надеются, что он обогатит нашу словесность каким-нибудь произведением, вдохновенным под сенью военных шатров, в виду неприступных гор и твердынь, на которых мощная рука Эриванского Героя водрузила русские знамена» (№ 138 от 16 ноября 1829 г.) Но поэт остался глух к этому призыву и вместо громогласных песнопений издал в 1830 г. седьмую главу «Евгения Онегина». Булгарин дал поэту второе предостережение: «Мы думали, – писал он в своей газете, – что автор „Руслана и Людмилы“ устремился на Кавказ, чтобы напитаться высокими чувствами поэзии, обогатиться новыми впечатлениями и в сладких песнях передать потомству великие подвиги русских современных героев. Мы думали, что великие события на востоке, удивившие мир и стяжавшие России уважение всех просвещенных народов, возбудят гений наших поэтов: мы ошиблись! Лиры знаменитые остались безмолвными, и в пустыне нашей поэзии опять явился Онегин, бледный, слабый…» («Северная пчела», № 37 за 1830 г.) Это был, по тогдашнему времени, уже прямой донос, недвусмысленное обвинение в неблагонамеренности, но Пушкин и на этот раз оставил обвинение без ответа. Наконец, в первой книжке «Современника» за 1836 г. появилось «Путешествие в Арзрум». В предисловии к нему, о котором мы уже говорили, поэт отвергает чье бы то ни было право распоряжаться его вдохновением. «Вдохновения не сыщешь, – говорит Пушкин, – оно само должно найти поэта», – и затем объясняет обнародование «Путешествия» исключительно желанием опровергнуть возведенное на него обвинение в неблагодарности к гостеприимству, оказанному ему Паскевичем. Понятно, что это предисловие, в котором Пушкин относился к Паскевичу, как равный к равному, не могло успокоить Булгарина. Если поэт нашел в своем сердце пламенные строфы для опального Ермолова, то как же смел он остаться совершенно холоден и равнодушен, созерцая подвиги всесильного Паскевича? В отчет о первой книжке «Современника» Булгарин написал: «Есть ли что-нибудь… в „Путешествии в Арзрум?“ Виден ли тут поэт с пламенным восторгом, с сильною душою? Где гениальные взгляды, где дивные картины, где пламень? И в какую пору был автор в этой чудной стране! Во время знаменитого похода! Кавказ, Азия и война! Уже в этих трех словах поэзия, а „Путешествие в Арзрум“ есть ни что иное, как холодные записки, в которых нет и следа поэзии. Нового здесь – известия о тифлисских банях; но люди, бывшие в Тифлисе, говорят, что и это не верно».
«Путешествие в Арзрум» не обратило на себя внимания читателей. Еще и теперь оно принадлежит к наименее читаемым произведениям Пушкина. Даже чуткий Белинский отнесся холодно к «Путешествию». «Сочинение это[12], – писал он, – есть одна из тех статей, которые хороши не по своему содержанию, а по имени, которое под ними подписано. Статья Пушкина не заключает в себе ничего такого, что бы вы, прочтя ее, могли пересказать, что бы вас особенно поразило; но ее нельзя читать без увлечения, нельзя не дочитать до конца, если начнешь читать». Равнодушие публики может быть объяснено только тем, что в эпоху появления «Путешествия» уже царил Марлинский и простая пушкинская проза казалась бесцветной и скучной в сравнении с трескучим Амалат-беком и пр. кавказскими повестями и рассказами, обильно приправленными «бестужевскими каплями». Но удивительно, что великий критик не оценил правдивости и искренности пушкинского дневника, изящной простоты его изложения и искусства несколькими словами изобразить характерные черты природы. Между тем, сам же Белинский[13] находил, что к особенным чертам пушкинской поэзии, резко отделяющим его от прежней школы, принадлежит его художническая добросовестность. «Пушкин ничего не преувеличивает, ничего не украшает, ничем не эффектирует, никогда не взводит на себя великолепных, но не испытанных им чувств, и везде является таким, каков был действительно».
Можно полагать, что Белинский, как и многие другие, был под влиянием предисловия к «Путешествию». Пушкин как будто сам не придавал никакого литературного значения своему дневнику и оправдывал появление его в печати исключительно желанием показать, что он не писал никакой сатиры на эрзерумский поход. Надо прибавить еще, что «Путешествие» было известно Белинскому в далеко не полном виде: по тогдашним цензурным условиям, свиданье Пушкина с Ермоловым и горячие строки о распространении среди горцев христианства не появлялись в печати.
И Пушкин, и Ермолов, и Паскевич давно спят вечным сном. Страсти умолкли, и настал суд истории. Пора перестать смотреть на «Путешествие в Арзрум» как на доказательство того, что Пушкин чего-то не писал, и ценить сочинение это его прямой ценой, обращая внимание на то, что в нем написано. Как очерк путешествия дневник Пушкина есть произведение великого художника и великого человека, достойное внимательного изучения.
Сноски
1
Кавказская поминка о Пушкине. Издание редакции газеты "Кавказ". Тифлис 1899.
2
Л. Павлищев в своей "Семейной хронике" говорит, что Пушкин писал с Кавказа Дельвигу и родителям своим через князя Дадиана ("Исторический вестник", 1888 г., март, 560; апрель, 35). Письма эти до сих пор неизвестны.
3
Л. Н. Майков. О поездке Пушкина на Кавказ в 1829 году. («Русский вестник», 1893 г., IX). Перепечатывая эту статью в своем сборнике «Историко-литературные очерки» (С.-Петербург, 1895 г.), автор отчасти изменил, отчасти дополнил сведения о лицах, скрытых под инициалами. Так, спутником Пушкина по Военно-Грузинской дороге называет он уже не Шереметева, а Э. К. Шернваля. Г-на А., посланного Паскевичем навестить жен эрзерумского паши, Л. Н. Майков, по указанию П. И. Бартенева, считает полковником Р. Р. Анрепом, который командовал сводным уланским полком. Догадка эта кажется нам неудачной, так как Пушкин посетил гарем 12 или 13 июля, когда сводный уланский полк уже не находился в Эрзеруме. Сверх того, сам S Пушкин различает полковника А. (Анрепа) от г-на А. По нашему мнению, этот последний был Абрамович, ординарец и клеврет Паскевича. По показанию П. И. Бартенева, К., сообщивший Пушкину о чуме в Эрзеруме, был граф Петр Петрович Коновницын, разжалованный в рядовые за участие в деле 14 декабря. Догадка эта основывается единственно на начальной букве К.
4
В письме этом год не указан, но все издатели сочинений Пушкина относят его к 1829 г. Содержанием самого письма не трудно доказать, что оно написано в 1827 году. Из «Путешествия в Арзрум» известно, что Пушкин выехал из Москвы на Кавказ 1 мая 1829 г., заехал в Орел повидаться с Ермоловым и 15 мая был в Георгиевске. Следовательно, он не мог писать брату Льву из Москвы 8 мая 1829 г. Затем вопросы: «Кончилась ли у вас война? Видел ли ты Ермолова и каково вам после его?» – были бы совершенно неуместны в 1829 г., так как Пушкин знал об усиленных приготовлениях к начатию второй турецкой кампании и, выехав на Кавказ, опасался не застать Раевского в Тифлисе. Точно так же странно было спрашивать брата о Ермолове, который в 1827 г. покинул Кавказ и удалился в свою орловскую деревню. Напротив, в 1827 г. вопросы, предложенные Пушкиным, были вполне естественны: Лев Пушкин определился в нижегородский драгунский полк в конце 1826 г., но прибыл к полку только в марте или апреле 1827 г., когда Паскевич только что занял место Ермолова (28 марта 1827 г.). Следовательно, Пушкин имел полное основание спрашивать брата, видел ли он Ермолова и каково служится на Кавказе, при новом начальнике.