
Полная версия
В мире отверженных. Записки бывшего каторжника. Том 2
В Александровском рынке торговал старыми вещами один крещеный еврей; был также слух, что он принимал и краденое. Вот на него-то я и показал, хотя и в лицо-то даже плохо знал его. Мы пошли прямо к нему в лавку. Увидав нас, лавочник, видимо, испугался, так как хорошо знал, что еврей-фанатик, каким был мой отец, не придет покупать в субботу. "Ну, говори этому мошеннику прямо в глаза", – обратился ко мне отец. Мне было невыносимо совестно обвинять совершенно незнакомого человека, но отступать уже было поздно. Собрав все нахальство, к какому только я был способен в то время, и не сморгнув глазом, я сказал: "Отдайте портмоне, которое я вам продал за три рубля. Мой отец возвратит вам ваши деньги назад, потому что я украл эту вещь у своего хозяина, но теперь я сознался, и вещь надо возвратить". Лавочник с неподдельным изумлением вытаращил глаза: "Помилуйте, вы ошиблись… Я в первый раз вас вижу!" Но я сказал на это: "Разве вы забыли прекрасное серебряное портмоне, которое я принес вам под Новый год? Я знаю, вам жаль расстаться, потому что оно стоит в десять раз дороже". И видя, что он молчит, продолжая удивляться, прибавил: "Будет вам притворяться, лучше отдайте и получите свои деньги. А не то мы заявим сейчас в полицию, и вас арестуют". Я говорил так искренно и так настойчиво, что отец вполне уверился в правдивости моего показания и, с своей стороны, обратился к торговцу сначала с ласковыми убеждениями, а потом и с угрозами. Но, понятно, из всего этого ничего не вышло. Очнувшись от минутного столбняка, вызванного крайним изумлением, торговец начал кричать на нас и выгнал вон, грозясь, в свою очередь, нас арестовать. Были уже сумерки, и отец, опасаясь прозевать службу, повел и меня с собой в синагогу. Дорогой он опять начал сомневаться и говорил мне: "Невозможно ни в чем тебе верить! Ты ведь в десятый уже раз сознаешься, а потом отпираешься, и каждый раз выходит что-нибудь новое. И как это не можешь ты жить без приключений? Чего тебе не хватает, злой мальчик? От кого выучился ты воровать? В нашем роду не было воров. Я старался тебя воспитать как следует, выучил пятикнижию, талмуду, геморе, я не жалел на тебя денег, а ты вот чем мне отплачиваешь! Это все оттого происходит, что ты водишься больше с русскими, а священного нашего закона не исполняешь". Он так разжалобил меня своими речами, что я чуть было не упал ему в ноги и не признался во всем: но удержался, сообразив, что это ни к чему бы не повело, так как признаться мне было не в чем. Так мы дошли до синагоги. Тут нас окружила толпа ребятишек, и отец сдал меня им, приказав хорошенько караулить. Они облепили меня, как пчелы, и стали жестоко насмехаться, так что я готов был провалиться сквозь землю от стыда и бессильной злости: я был один, а их несколько десятков человек. Между тем на отца моего, как только он зашел в синагогу, тоже набросилась целая орава евреев: они тормошили его и наперерыв рассказывали, как я ночью разломал кружки и украл священные деньги. Такого удара отец мой не ожидал! Он тотчас же призвал меня и спросил при всех, верно ли это новое обвинение. У меня дрожали ноги от страха и язык прилипал к гортани, но не мог же я отрицать явного факта, и я сознался… Отец пришел тогда в такое бешенство, что схватил скамью и тут же хотел покончить со мной, но ему не дали этого сделать. Спросив у "габая",{31} сколько было в кружках денег, и узнав, что около пятнадцати рублей, он сказал, что заплатит за меня четвертной билет. После этого началась служба. По окончании ее отец повел меня домой, всю дорогу крепко держа за руку…
Дома он раздел меня донага и веревкой привязал за руки и за ноги к столбу, так, чтобы я не мог шевелиться; затем взял трость и начал ею меня бить, приговаривая: "Теперь я уж ни в чем. тебе не поверю, и потому не думай, что как только ты сознаешься, я тебя отпущу. Нет, мне теперь все равно, украл ты портмоне или нет, довольно и того, что ты меня опозорил в синагоге перед всем обществом. Значит, можешь теперь молчать. Я буду тебя бить эту ночь до тех пор, пока ты не кончишься у меня под руками. Я уж буду по крайней мере знать, что сам убил тебя, и ты не будешь больше ни воровать, ни позорить меня". Он поставил около себя графин водки и с каким-то странным наслаждением в лице продолжал мучить меня. Не вытерпев, я начал кричать; тогда он преспокойно взял платок и завязал мне рот так крепко, что мне не только кричать, но и дышать стало трудно, и принялся за прежнюю работу, глотая по временам водку из чайного стакана. И, конечно, он сдержал бы свое слово – убил бы меня, если бы не пришла в это время из гостей ничего не подозревавшая мать и не увидала происходившего: отец, сильно уже охмелевший, сидел к ней спиной в одной рубашке и в брюках и хладнокровно, методически работал тростью, а я, привязанный к столбу и с заткнутым ртом, висел без малейшего движения, не издавая даже стона… Всплеснув в ужасе руками, она кинулась на двор, вскричала дворников и нескольких соседей и при их помощи с великим трудом успела вырвать меня из рук обезумевшего отца и развязать. Меня унесли без чувств в другую комнату и положили на диван. Мать послала за доктором, ему долго пришлось возиться со мною, чтобы вернуть к жизни. Предложили мне пищу, но хотя целые уже сутки я почти ничего не держал во рту, мне было теперь не до еды. Боли я, правда, никакой не чувствовал, но все тело мое было исполосовано и изрублено в куски; окровавленное мясо висело клочьями…
Позвольте мне здесь остановиться до завтра. Я не могу писать об этом без содрогания, не произнося проклятия родному отцу! Ночью со мной сделался бред. Доктор, осмотрев меня во второй раз, объявил, что со мной начинается горячка… Две недели пролежал я без памяти, и когда пришел потом в сознание, то чувствовал такую страшную слабость, что еще целых полтора месяца пролежал в постели. Отец стал обращаться со мной гораздо ласковее, и когда я настолько оправился, что мог разговаривать, объявил мне, что портмоне нашлось. Я полюбопытствовал узнать, каким образом, и он рассказал мне следующее. Портмоне был именной, с вырезанной на крышке фамилией владельца, и вот как-то случилось, что в то время, как я лежал в бреду, к одному часовых дел мастеру, хорошему приятелю моего бывшего хозяина, заходит какой-то господин купить серебряную цепочку и, расплачиваясь за нее, вынимает из кармана портмоне: часовщик сразу увидал на нем ту фамилию, которую называл ему мой хозяин. Не подав покупателю вида, что он что-либо заподозрил, часовщик завел с ним длинный разговор, а сам тем временем послал кого-то в участок, а также и к моему хозяину. Явилась полиция, начали расспрашивать неизвестного господина, у кого и как приобрел он портмоне: он немного смешался, но все-таки объяснил, что где-то купил. Тем временем подоспел и мой бывший хозяин. Он сразу признал не только портмоне, но и самого господина, который накануне Нового года, то есть в день пропажи, заходил к нему в мастерскую и торговал запонки, но не купил их. В участке в нем сразу узнали известного жулика, который ходил по магазинам и торговал разные вещи, причем никогда ничего не покупал, а лишь пользовался случаем кое-что стянуть. Вскоре он сам сознался и в краже портмоне, сыгравшего такую печальную роль в моей жизни. "Да, в этом случае ты невинно пострадал, – заключил отец свой рассказ, – это правда. Но ты украл деньги в синагоге, но ты, может быть, хотел украсть у хозяина золото… Да и раньше за тобой водились эти грехи… Словом, ты не вообрази себя непорочным как голубь. Слава твоя уже гремит, все знакомые указывают на тебя пальцами. Ты должен об. этом хорошенько подумать. Жил ты у меня смирно и честно, и никто тебя не знал, а теперь все тебя называют вором, и даже полиция тебя уже знает. Но я тебе вот какую сказку расскажу. В старые времена жил один нищий. И было ему уже девяносто лет, и стал он очень дряхл и слаб. И думает нищий: "Видно, пора мне помирать… Только как же это я прожил девяносто лет, а теперь вдруг возьму да и помру? И никто на свете не будет знать про то, что я когда-то жил. Обидно ведь это!" Достал нищий последние свои гроши, побрел в лавку и купил большой старинный меч. С этим мечом он забрался в сад к богатому и знаменитому в той стране вельможе. И вот, когда вельможа вышел прогуляться в сад, старик выскочил из своей засады и замахнулся на него мечом… Но свита вельможи, разумеется, тотчас же схватила преступника и вырвала из его рук меч. Тогда вельможа велел подвести старика к себе, гневно взглянул на него и спросил: "За что ты хотел меня убить? Разве я зло тебе какое сделал?" – "Нет, – отвечал нищий, – зла ты мне никакого не сделал, а только собрался я умирать, и захотелось мне оставить по себе какую-нибудь славу, чтоб народ говорил, что вот жил такой-то знаменитый вельможа и такой-то нищий хотел его убить". Засмеялся тогда вельможа и отпустил нищего домой без всякого наказания: "Иди, старый дурак, домой – видно и вправду пора тебе помирать!" Ну вот и ты, молодой дурак, захотел, видно, славы, как этот нищий? Только я тебе скажу, что ты гораздо глупее старого нищего, потому что тот на твоем месте уже не стал бы воровать разных игрушек, а украл бы что-нибудь такое, за что стоило бы по крайней мере отвечать". Такие поучения читал мне родной отец, и, признаюсь, они глубоко залегли мне в душу…
Оправившись от болезни, я перестал уже ходить к своему хозяину ювелиру: после двух несчастий, случившихся в самое короткое время, ему уж стыдно было принять меня в третий раз, и я остался дома. Отец взял с меня честное слово, что я больше не стану воровать, и определил в свой магазин стоять за конторкой, получать и отправлять товар – словом, сделал меня полным хозяином. Но я должен вам сознаться, что слова своего я сдержать не мог, хотя и долго крепился. У меня завелись знакомства с приказчиками и разной купеческой молодежью, я стал чувствовать нужду в расходных деньгах, мне хотелось побывать и в театре, и в зоологическом саду, и угостить товарищей, а отец был страшно скуп, и в награду за свою честность я не видал от него ни одной копейки. И вот я начал воровать, но так умно, что сводил всегда концы с концами и ни разу не был замечен. Так прошел еще целый год.
У нас была обширная торговля, и много было разносчиков, бравших у нас товар за известный процент. С одним из таких разносчиков, старорусским мещанином Иваном Брусницыным, молодым человеком лет двадцати двух, я особенно сдружился. Это был довольно недалекий и в трезвом виде замечательно смирный парень, совершенно еще не испорченный, так что дружба с ним, казалось бы, не сулила мне ничего дурного. Но на деле вышло не так. У Ивана Брусницына был старший брат, живший во второй роте Измайловского полка в старших дворниках у действительного статского советника Красинского, родом поляка. Красинский этот был страшный богач, имел собственный дом, но, неимоверно скупой, он жил в, третьем этаже в двух комнатах, а все остальное сдавал квартирантам. Старик был холост, но у него жила красивая молодая девушка, одновременно игравшая роль и горничной, и кухарки, и экономки, и даже, говорили, хозяйки. Младший Брусницын часто ходил в гости к своему брату в Измайловский полк и там познакомился с Лизаветой (так звали эту девушку).
Однажды в первых числах мая – я только что запер вечером магазин – приходит ко мне Брусницын, грустный и задумчивый, и говорит: "Знаешь что, пойдем в портерную, я тебе кое-что расскажу". У нас друг с другом не было никаких секретов. Придя в портерную, мы потребовали четыре бутылки пива, налили себе по стакану, и Иван начал свой рассказ. "Ты, поди, ведь знаешь, Мишка, как врезалась в меня Лизавета… Ну, я частенько хожу к ней, когда генерала не бывает дома. И вот сегодня она мне рассказала, что на днях они едут в Старую Руссу на минеральные воды. А генерал, между прочим, берет с собой двадцать пять тысяч рублей денег… Потом он уедет на три дня в Москву, а ее одну оставит эти деньги караулить… Ну и что же она удумала, Лизавета, как ты полагаешь, брат? Она предлагает мне тоже поехать в Старую Руссу и, когда генерал будет в отлучке, в Москве, прийти к ней и забрать эти деньги, а уж за последствия она сама берется отвечать. Так чисто, мол, все обделано будет, что и подозрения даже не упадет на меня. Просит все это хорошенько обдумать и завтра ответ дать, Я сдуру-то сказал ей, что подумаю, а теперь вот всего в жар и в озноб кидает, ведь в случае неудачи тут бог знает чем пахнет!" Когда он сказал эти слова, меня самого, в жар и в озноб кинуло, только не от трусости, конечно. Я подумал: двадцать пять тысяч! Ведь это такой капитал, из-за которого многим рискнуть можно… Отцовская притча попала, видно, на благодарную почву… Распив с приятелем четыре бутылки пива, я пригласил его в ресторан ужинать и там принялся доказывать ему всю выгоду предприятия, приводя на вид, что с такими деньгами он может из простого разносчика сделаться купцом первой гильдии и что такой счастливый случай выпадает на долю одного человека из миллиона; я просил его взять меня в товарищи и обещал все устроить так, как следует. После долгих уговариваний он согласился. Мы условились, что он завтра же объявит своему брату, будто уезжает на побывку домой, а пятнадцатого мая будет уже готов и станет дожидаться меня на вокзале Николаевской железной дороги. Сам я решил обмануть отца следующим образом. В Старой Руссе у него было несколько должников, давно уже не плативших ему по векселям; много раз он собирался туда поехать, но собраться никак не мог. Поутру следующего дня я завел с ним разговор об этих неисправных должниках, и говорил с намеренным раздражением; я наперед знал, что он опять скажет о своем недосуге, болезни и пр. И вот, едва только он сказал это, как я предложил себя к его услугам: если он дозволит, я съезжу в Старую Руссу и припугну должников, да кстати посмотрю, не выгодно ли там будет поторговать во время предстоящей ярмарки. Отец охотно согласился на мое предложение, назначил мне на дорогу тридцать рублей и отпустил на две недели. В назначенный день я попрощался с родителями, нанял извозчика и отправился на вокзал".
XV. Падение идет быстрыми шагами
"Брусницын уже поджидал меня.
Дорогой я не заговаривал с ним о деле, так как видел, что он не в духе, хмурится, нервничает, и, чтоб развеселить его, рассказывал разные забавные истории и анекдоты. На каждой почти станции мы пили чай, и я на свой счет угощал его винами и закусками. В седьмом часу утра мы приехали в Старую Руссу. Брусницын спросил меня, в какой из двух гостиниц мы остановимся – в "Лондоне" или "Петербурге". Мое воображение все время деятельно работало; во мне проснулись необыкновенная деловитость и проницательность; я заранее решил все предусмотреть и со всех сторон себя обезопасить; никогда в жизни не видав Старой Руссы, я уже знал ее из одних разговоров с товарищем как свои пять пальцев и потому, не думая долго, объявил, что нам следует остановиться в "Петербурге": я рассчитал, что эта гостиница, стоящая на набережной против собора, находится на, менее людном и шумном месте… В "Петербурге" я нанял две комнаты с отдельным ходом за два рубля в сутки, и сказал Ивану, чтобы он всем своим родным говорил, что приехал сюда с хозяйским сыном по торговым делам. После этого мы разошлись. Денег я в этот день ни от кого из отцовских должников не получил – все отговаривались плохой торговлей и сулились заплатить в скором времени. Весь следующий день мы бродили с Брусницыным без всякого дела по городу, осматривая торговую площадь и базар. На базаре нас встретил квартальный надзиратель и сразу узнал по моему лицу, что я приезжий. Он подошел ко мне и спросил, кто я такой, откуда и есть ли у меня билет. Билет мой оказался в порядке, и, просмотрев его, он велел только прислать его в часть для прописки. В этот день я получил от должников-евреев триста сорок рублей и немедленно отправил их отцу, не оставив себе ни копейки, несмотря на то, что собственные мои деньги уже подходили к концу; мне хотелось, чтобы отец вполне успокоился на мой счет и дал мне свободу жить здесь сколько понадобится. Я рассуждал так: я возьму часть отцовских денег, потрачу их, а вдруг наша затея не выгорит, и мне нечем будет пополнить сделанную растрату? Тогда я должен буду из-за каких-нибудь пустяков навсегда лишиться доверия отца, которое мне так необходимо. И вот я стал придумывать средство раздобыть денег из другого источника.
Вечером я пошел в парк и был там в театре, но все время меня неотступно грызла одна и та же мысль. При выходе из парка я зашел в магазин Попова купить папирос, и здесь-то пришла мне в голову безумная на вид, но вместе и блестящая идея – обокрасть этот богатый магазин. Но как осуществить подобный план? Город был мне мало знаком; товарищей для такого дела у меня не было, потому что Брусницын, конечно, ни за какие миллионы на него бы не пошел, и даже говорить с ним об этой затее было немыслимо; в довершение всего сам я ни разу еще в жизни не пытал своих сил на таких крупных и дерзких кражах. Но что-то упрямо говорило мне: "Все-таки я сделаю, сделаю это!" – и я всю ночь не мог заснуть, перебирая в голове сотни всевозможных планов, критикуя их и отбрасывая один за другим. И к утру я уже знал, что должен сделать.
Я успел за эти два дня подметить, что большая часть старорусских мещан по окончании работ поздно вечером возит для себя воду на тележках в особых маленьких бочонках в пять – шесть ведер, и я решил себе приобрести такой же бочонок и тележку. Поутру Иван позвал было меня погулять с своими друзьями, но я отговорился головной болью, и он один ушел на весь день, а я отправился на базар, сторговал там за 2 рубля 65 копеек тележку с бочонком и велел лавочнику доставить их ко мне на квартиру. Покупка была доставлена в. срок; тогда я снял с одной стороны бочонка обручи, выбил дно и опять надел обручи по-старому. Зачем это было мне нужно? А вот зачем. Я рассуждал, что если мне удастся забраться в магазин, то невозможно будет по главным улицам города тащить узел с товарами в ночное время – меня, наверное, арестуют. В бочонок же можно будет наложить что угодно и затем проехать взад и вперед раза три, не возбудив ни малейшего подозрения. Вечером этого дня я опять был в театре и при возвращении оттуда снова зашел в магазин Попова, купил папирос, орехов, конфет, пару апельсин. Мне не столько нужна была эта покупка, сколько хотелось обстоятельнее все высмотреть, и я нарочно мешкал, покупая разные мелочи. Выйдя затем из магазина, я долго прогуливался по противоположной стороне тротуара, желая посмотреть, как будут запирать магазин. Действительно, приказчики скоро замкнули его и ушли домой; тогда я приблизился и увидал два простых висячих замка, которые при случае нетрудно было бы и сломать, но рискнуть на слом замка в таком пункте было бы непростительной ошибкой: почти напротив, у входа в парк, всегда стоит сторож, и малейший неосторожный шум погубил бы меня. Поэтому я вынул из кармана заранее приготовленный кусок воска и. снял слепок с замочной скважины. Был уже первый час ночи, и я, крайне довольный своими наблюдениями, пошел домой. Дома я застал сильно подвыпившего Брусницына. Я объявил ему, что получил от отца телеграмму, обязывающую меня завтра же уехать на два дня в Новгород, и что поэтому я советую ему, вместо того чтобы платить даром деньги за номер, провести эти два дня у родных. Он согласился, что это резон и тотчас же захрапел. Как только я отправил его утром к родным, сказав, что и сам через час уеду, на душе у меня стало легче, бояться и стесняться теперь мне было нечего. Я поехал тотчас же в железный ряд подбирать по снятой модели ключи. Но и тут я был в высшей степени хитер и осторожен; я делал вид, что просто ищу замков попрочнее, и воскового снимка приказчику, разумеется, не показал. Подходящие замки были скоро найдены, и я, не торгуясь, расплатился. Всю остальную часть дня я не показывал никуда носа, сидя в своем номере и обдумывая все мелочи будущего преступления, причем подкреплял свой дух пивом и коньяком. Однако под вечер во мне заговорило что-то вроде угрызений совести; я спрашивал себя: хорошее ли дело я затеваю? Имею ли я право взять те деньги, которые, быть может, нажиты потом и кровью нескольких поколений? Было ли бы мне приятно, если бы меня самого кто обокрал? У. меня голова закружилась от этих не вовремя и некстати явившихся мыслей, и я, чтобы избавиться от них, оделся на скорую руку, вышел, запер свою квартиру и пошел наверх гостиницы послушать орган. Там я потребовал себе полбутылки коньяку и закуску. Однако и после того я не мог успокоиться и выпил для храбрости стаканчик очищенной, а затем отправился в театр. В театре, как сейчас помню, давалась "Бедность не порок",{32} пьеса эта сильно мне понравилась, так что я просидел до конца представления и окончательно развеселился. Из театра я вернулся домой. Ровно в час ночи я взял свою тележку, положил на нее бочонок, захватил стеариновую свечку, спички и ключи от купленных утром замков и отправился на Ильинскую улицу. Уже в близком расстоянии от магазина мне повстречался ночной сторож с колотушкой; я пропустил его мимо, завернул за угол и, поставив тележку, подошел к магазину. Тишина кругом была мертвая, только далеко где-то слышался стук колес. Вынув ключи, я отпер замки и потихоньку приотворил дверь; за ней была внутренняя стеклянная дверь, и если бы она оказалась тоже замкнутой, то мне пришлось бы или выдавливать стекло, то есть поднимать шум, или совсем отказаться от своей затеи. Но, на мое счастье или несчастье, она не была замкнутой. Осмотревшись еще раз кругом, я пошел за тележкой, подвез к магазину, растворил настежь двери, въехал в них и затем плотно затворил за собою. Сердце мое страшно билось – я чувствовал, что половина дела сделана, что я теперь полный хозяин магазина. Успокоившись, я зажег свечку, и первой моей заботой было направиться к конторке, где хранится выручка. Я нашел в ящике пятьдесят рублей бумажками, девятнадцать серебром и девять медью, всего семьдесят восемь рублей. Сосчитав и забрав эти деньги, я был несколько разочарован… Затем я начал осматривать товары: там был сахар в целых головках и пиленый в мешках, конфеты, пряники, шоколад, крупчатка, но больше всего было чаю собственной фирмы Попова, и я решил брать один только чай, так как это самый дорогой товар. Я наклал полную бочку пятирублевого и трехрублевого чаю – фунтами, полуфунтами, четверками и восьмушками. Накрыв затем бочонок мешком и обвязав шнурком, я погасил свечу, прислушался; приотворив слегка дверь, посмотрел, не идет ли кто по улице, и, уверившись, что все тихо и пустынно, спокойно растворил двери, вывез вон из магазина свою тележку, запер опять двери на замки и поехал с добычей домой. Дома я все это выгрузил и отправился за новой порцией. Короче сказать, я проделал эту операцию три раза. В последний раз я захватил, кроме чаю, триста сигар (по десять рублей сотня) и пятифунтовую банку конфет монпансье. Во время этих трех поездок встречались мне по дороге извозчики, ночные сторожа, запоздалые гуляки, полицейские – и никто, решительно никто, не подумал остановить меня. Дело в том, что за ночь можно встретить несколько десятков человек, едущих с такими бочонками по воду: иным засветло бывает некогда, а иным стыдно везти на себе воду – и вот для этого они выбирают такое время, когда все спят, и если попадется все-таки нечаянно знакомый, то, свернув в сторону, стараются сделать такую кислую рожу, что у того пропадает всякое желание признать знакомого или приятеля.
Окончив езду, я сложил весь чай в угол комнаты, накрыл простыней и лег спать, так как становилось уже светло. В семь часов утра я отправился на базар и купил там три деревянных ящика и несколько рогож. Там же я узнал о сделанной ночью покраже – весь город взбунтовался, как расшевеленный муравейник… Попов всю полицию поднял на ноги; заарестовали множество подозрительного народа. Порешили в конце концов на том, что некому было совершить эту дерзкую кражу, кроме старшего приказчика, потому что замки были целы, а ключи хранились у него… Словом, я находился вне всякого подозрения. Сжегши все чайные обертки, я ссыпал в ящики весь свой чай (книзу худший, а кверху лучший сорт), забил ящики гвоздями, обшил рогожами и отвез на вокзал, где и сдал в товарный поезд, а сам тоже взял билет до Новгорода. В Новгороде я продал чай одному еврею по восемьдесят рублей за пуд и, получив с него восемьсот рублей, на другой день вечером отправился назад в Старую Руссу. На вокзале меня встретил Брусницын, очень сердитый на то, что я вместо двух дней проездил три: по его словам, генерал с Лизаветой приехали еще накануне, и если бы он, Иван, сегодня наконец не встретил меня, то плюнул бы на все и уехал в Петербург. Приехав в гостиницу, я постарался задобрить Ивана и угостил его бутылкой мадеры. Тогда он объяснил мне, что утром у него назначено с Лизаветой свидание на базаре. Действительно, напившись на другой день поутру кофе, мы отправились на базар и повстречали там Лизавету. Она остановилась и, вступив с Брусницыным в разговор, спросила, кто я такой. Он отвечал: "Это мой хороший товарищ. Я нарочно пригласил его из Петербурга, так что перед ним можешь не стесняться. Скажи же нам, долго ли придется тут жить?" Она засмеялась: "Вишь какой нетерпеливый! Ну да утешься. Скряга мой завтра утром уезжает в Москву, и вечером милости просим на чашку чаю". На этом мы и расстались, и я пошел с Иваном погулять. В деньгах я больше не нуждался и скажу вам коротко, что в эти два дня прогулял с ним четыреста сорок рублей. Брусницын все приставал ко мне с вопросом, откуда у меня завелось столько денег, но я отделывался шутками и говорил: "Пей знай, ешь и гуляй, пока есть время! Кто знает, может быть, это мы напоследях гуляем". Я и не подозревал того, что эта шутка была пророческой…