
Полная версия
Император Александр I. Политика, дипломатия
Признаюсь также, что, размышляя об устроении трех польских королевств, я тут вижу большие неудобства без всякой существенной выгоды. Разве этим мы не будем питать стремления к соединению, чего так боимся? Притом же прусская доля особенно, каковы бы ни были уступки, которые удастся получить от императора Александра, будет всегда так незначительна, что не стоит давать ей титул королевства. Так решим без дальнейших проволочек объявить императору, что, отказываясь от секретного параграфа договора 15-го (29-го) января 1797 года, мы согласимся на восстановление королевства Польского, отдельного от империи Российской, к которому он присоединит все русские провинции, прежде бывшие польскими, и даст особенную конституцию, если только он согласится на такое земельное распределение, которое нас удовлетворит, и если он нам гарантирует наши польские владения. Насчет этих владений я останусь при прежних требованиях; Австрия уже несколько раз заявляла, что она удовольствуется Краковом со страною до реки Ниды и округом Замойским; Пруссия требовала Торна и линию Варты. Требовать теперь линию Вислы и на левом берегу уступать только Варшаву с уездом – значит еще более раздражать и удаляться от нашей цели».
Мнение Гарденберга было принято; основание соглашений, которые он был уполномочен сделать императору Александру, были следующие: Пруссия получает Торн и линию Варты; Австрия – уезд Замойский и Краков, и границею здесь будет река Нида. Если император примет эти условия, то Австрия и Пруссия готовы согласиться на его политические виды относительно Польши с гарантиями, которые будут определены с общего согласия. Контрпроект, сообщенный с русской стороны, предлагал Торн и Краков сделать вольными городами и пограничную линию провести между Краковом и Сендомиром через Калиш на западе и Вислу на юге; но так как эту линию представляют опасной для союзников, то император соглашался отнять у нее этот характер с условием sine qua non, чтобы Саксония вся была присоединена к Пруссии, а Майнц сделан был имперской крепостью.
Но тут Меттерних объявляет Гарденбергу, что Пруссия должна ограничить свои требования относительно Саксонии, и Касльри становится на сторону Австрии. Дело объясняется тем, что второстепенные державы Германии, особенно Бавария, с ожесточением восстали против плана присоединения Саксонии к Пруссии и, разумеется, нашли точку опоры в Талейране. Меттерних, который прежде не имел духа прямо противиться требованиям Пруссии и обещал Гарденбергу свое согласие на присоединение целой Саксонии, теперь, найдя сильную поддержку, выступает прямо против такого присоединения. «Австрия, – говорит он, – становится в челе держав, которые противятся присоединению Саксонии к Пруссии; Австрия делает это прежде всего для того, чтобы не уступить этой роли Франции». Касльри же стал уклоняться от своего прежнего намерения, потому что король Саксонский нашел сильных приверженцев в Англии и сам принц-регент был за него.
В прусском лагере забили сильную тревогу, 16-го декабря Гарденберг подал императору Александру ноту. «Объявление князя Меттерниха, – писал Гарденберг, – диаметрально противоположно всем объяснениям, письменным и словесным, которые до сих пор происходили между кабинетами прусским и австрийским, особенно письму князя Меттерниха от 22-го октября, в котором Австрия соглашается под известными условиями на всецелое присоединение Саксонии к Пруссии, и письму от того же числа к лорду Касльри, содержащему объявления совершенно в том же смысле. Самые сильные причины противятся раздроблению Саксонии: народное благо и народное желание, громко заявляющее себя каждый день; слово, данное его величеством императором Всероссийским; интерес Пруссии, интерес, наконец, Европы. Пруссия должна быть сильна для поддержания равновесия и спокойствия Европы; она должна быть устроена так, чтобы могла защищаться; ее нельзя заставлять стремиться к дальнейшему распространению своих пределов для приобретения средств, необходимых для ее защиты. Его величество король докажет свои права пред союзниками, но особенно он полагается на дружбу его величества императора Всероссийского, которой следствия он уже часто испытывал».
Саксонский вопрос стал на первый план и возбудил страшное ожесточение. Представители второстепенных германских держав толковали о войне, которая должна окончиться падением Пруссии. Пруссия не переставала требовать всей Саксонии и в свою очередь грозила войной. Талейран умел воспользоваться обстоятельствами, и, по его мысли, 3-го января 1815 г. был заключен секретно-оборонительный союз между Австрией, Англией и Францией, которые «сочли необходимым, – как сказано в договоре, – по причине претензий, недавно обнаруженных, искать средств к отражению всякого нападения на свои владения». Договаривающиеся стороны обязываются: если вследствие предложений, которые они будут делать и поддерживать вместе, владения одной из них подвергнутся нападению, то все три державы будут считать себя подвергнувшимися нападению и станут защищаться сообща; каждая держава выставляет для этого 150.000 войска, которое выступает в поход не позднее шести недель по востребованию. Англия имеет право при этом выставить наемное иностранное войско или платить по 20 фунтов стерлингов за каждого пехотного солдата и по 30 – за кавалериста; договаривающиеся державы могут приглашать другие государства присоединиться к договору и приглашают к тому немедленно королей баварского, ганноверского и нидерландского.
Талейран был в восторге: он дал знать Людовику XVIII, что разорвал коалицию и дал Франции такую систему союзов, какую едва ли могли бы приготовить пятьдесят лет переговоров. Утверждая, что Россия и Пруссия не решатся на войну, Талейран требовал, однако, у своего правительства на всякий случай, чтобы прислан был к нему генерал Рикар, отлично знавший Польшу, и убедил новых союзников в случае надобности пригласить Порту к нападению на Россию. Бавария с Гёссен-Дармштадтом, Ганновер и Нидерланды приступили к союзу. Но война не открылась. Больше всех боялся ее Касльри: боялся он дать Франции возможность поправить свое положение и предъявить новые требования; боялся ввести французские войска туда, откуда с такими усилиями их вытеснили. Ответственный министр боялся больше всего расположения умов в Англии, знал, что там ждут от конгресса полного умиротворения, а не войны; знал, что война в союзе с Францией должна быть менее всего популярна в Англии, особенно война против Пруссии. На третий день по заключении договора Касльри в разговоре с императором Александром уже старался убедить его, что если отдать Пруссии всю Саксонию, то саксонского короля придется переместить на левый берег Рейна, где он непременно будет союзником Франции; надобно оставить часть Саксонии старому королю, и все бы легко уладилось, если б император согласился уступить еще кое-что в Польше. Император отвечал, что польское дело кончено; что же касается Саксонии, то он согласится на разделение, если прусский король объявит себя удовлетворенным, в противном случае – нет. Вести, получаемые из Франции о затруднениях тамошнего правительства, из Италии – о народном здесь неудовольствии на Австрию, должны были еще более убедить Касльри и Меттерниха в необходимости покончить конгресс мирным образом, дать Пруссии значительную часть Саксонии, а за остальную вознаградить в других местах. Пруссия пошла на эту сделку; сам император Александр советовал Гарденбергу согласиться наперед с лордом Касльри насчет плана раздела, прежде нежели начнутся рассуждения об этом в конференциях. Дела останавливались за тем, что Пруссии не хотелось отказаться от Лейпцига, который вместе с Дрезденом хотели возвратить старому королю: император Александр предложил Пруссии взамен Лейпцига Торн, отказываясь от прежнего намерения сделать его вольным городом. Таким образом устранены были все препятствия, и два важнейшие вопроса, Польский и Саксонский, грозившие повести ко всеобщей войне, были порешены.
Но кто же при этом решении имел право быть довольнее всех? Перечтем инструкции Талейрана и получим ответ. Блистательная дипломатическая кампания была совершена французским уполномоченным. Наполеону как будто стало завидно, и он поспешил прекратить торжество своего старого министра и непримиримого врага. Наполеон ушел с Эльбы и явился во Франции.
II. Сто дней
Бурбонам с эмигрантами трудно было управлять страшным французским народом, по выражению императора Александра. Действительно, французский народ был страшен; действительно, этот народ давно уже играл главную роль в Западной континентальной Европе. Представим себе общество, составленное из людей с различными характерами: один человек очень умный, деятельный и деловой; он постоянно и исключительно занят своими ближайшими интересами, отлично обделал свои дела, разбогател страшно; но он при этом необщителен, держит себя в стороне, неуклюж, не представителен, не возбуждает к себе сочувствия в других, принимает участие в общих делах только тогда, когда тут замешаны его собственные выгоды, да и в таком случае не любит действовать непосредственно, но заставляет действовать за себя других, давая им деньги, как разбогатевший мещанин нанимает вместо себя рекрута. Таков англичанин, таков английский народ. Другой человек – очень почтенный, но односторонне развившийся, ученый, сильно работающий головой, но не могший, по обстоятельствам, укрепить свое тело и потому не способный к сильной физической деятельности, без средств отбивать нападение сильных, без средств поддержать свое значение, заставить уважать свою неприкосновенность при борьбе сильных: это – немецкий народ. Третий человек, подобно второму, не мог, по обстоятельствам, укрепить свое тело, но южная, живая, страстная натура кроме занятий наукою и особенно искусством требовала практической деятельности. Не имея способов удовлетворить этой потребности у себя дома, он часто уходит к чужим людям, предлагает им свои услуги, и нередко имя его блестит на чужбине славными подвигами, обширною, смелою деятельностью: таков итальянский народ. Четвертый человек смотрит истомленным; но, как видно, он крепкого телосложения, способный к сильной деятельности; и действительно, он вел долгую, ожесточенную борьбу за известные интересы, и никто в это время не считался храбрее и искуснее его. Борьба, в которую он страстно ушел весь, истощила его физические силы, а между тем интересы, за которые он боролся, ослабели, сменились другими для остальных людей; но он не выработал себе других интересов, не привык ни к каким другим занятиям; истомленный и праздный, он погрузился в долгий покой, судорожно по временам обнаруживая свое существование, беспокойно прислушиваясь к призывам нового и в то же время оттягиваясь закоренелыми привычками к старому: этот народ испанский.
Но больше всех этих четверых членов нашего общества обращает на себя внимание пятый, ибо никто не одарен такими средствами и никто не употребляет таких усилий для возбуждения к себе всеобщего внимания, как он. Энергический, страстный, быстро воспламеняющийся, способный к скорым переходам от одной крайности в другую, он употребил всю свою энергию на то, чтобы играть видную роль в обществе, приковывать к себе взоры всех. Никто больше и лучше его не говорит; он выработал себе такой легкий, такой удобный язык, что все принялись усваивать его себе как язык преимущественно общественный. У него такая представительная наружность, он так прекрасно одет, у него такие изящные манеры, что все невольно смотрят на него, перенимают у него и платье, и прическу, и обращение. Он весь ушел во внешность; дома ему не живется; долго, внимательно заниматься своими домашними делами он не в состоянии; начнет их улаживать – наделает множество промахов, побурлит, побушует, как выпущенный на свободу ребенок, устанет, потеряет из виду цель, к которой начал стремиться, и, как ребенок, даст себя вести кому-нибудь. Но зато никто так чутко не прислушивается, так зорко не приглядывается ко всему, что делается в обществе, у других. Чуть где шум, движение – он уже тут; поднимется где какое-нибудь знамя – он первый несет это знамя; выскажется какая-нибудь идея – он первый усвоит ее, обобщит и понесет всюду, приглашая всех усвоить ее; впереди других в общем деле, в общем движении, передовой, застрельщик и в крестовом походе, и в революции, опора католицизма и неверия, увлекающийся и увлекающий, легкомысленный, непостоянный, часто отвратительный в своих увлечениях, способный возбуждать к себе сильную любовь и сильную ненависть, страшный народ французский!
Среди угловатого и занятого постоянно только своим делом англичанина; ученого, трудолюбивого, но слабого и вовсе не изящного немца; живого, но неряшливого и разбросавшегося итальянца; молчаливого, полусонного испанца – француз движется неутомимо, говорит без умолку, говорит громко и хорошо, толкает, будит, никому не дает покоя. Другие начнут борьбу нехотя, по нужде, француз бросается в борьбу из любви к борьбе, из любви к славе. Все соседи его боятся, все с напряженным вниманием следят, что он делает: иногда кажется, что он угомонился, истомленный внешней борьбой, занялся своими домашними делами; но эти домашние занятия кончатся или революцией, которая возбудит движение по всему соседству, или военным деспотизмом, который, чтобы дать занятие и славу народу, не оставит в покое Европы.
В конце средних веков первым делом объединенной Франции было броситься на Италию. Испания, могущество Габсбургов могли только сдержать страшный французский народ в его властолюбивых стремлениях: но и тут Франции удалось расширить свои владения на счет Германии. Слабость последних Валуа дала протестантизму усилиться во Франции, дала страшному народу возможность самому порешить религиозный вопрос; он порешил его после ожесточенной усобицы, где католики и протестанты «с французскою яростью» (furia francese) терзали друг друга, варварски истребляя женщин и детей. Занявшись этим домашним делом, французы оставили в покое Европу на известное время; но когда религиозная усобица прекратилась, Франция сейчас же принимает грозное положение относительно соседей. Смерть помешала Генриху IV осуществить его планы; смуты, происходившие в начале царствования Людовика XIII, опять заняли французов дома; но когда Ришелье успокоил эти смуты, Франция снова является на первом плане, решительницею судеб Европы по время Тридцатилетней войны. После Детской игры (Фронды), одного из характеристичнейших эпизодов французской истории, Людовик XIV, самый представительный, следовательно, самый французский из французских королей, солнце-король, великий король для Франции, дает своему народу обширную внешнюю деятельность и великую славу; Франция достигает цели своих постоянных стремлений: она первенствующее государство в Европе; ее великий король служит недосягаемым образцом для государей; он распоряжается в соседних странах как хочет: коалиции против него не удаются; но когда Людовик XIV сказал, что «нет более Пиренеев», образуется сильная коалиция, пред которою великий король должен смириться.
Истомленная царствованием Людовика XIV, Франция, по-видимому, приутихла надолго, и Европа стала поуспокаиваться на ее счет; относительно было тихо и внутри, даже и во Фронду не играли. А между тем страшный народ был занят сильной работой умственной, кипела деятельность литературная; французские писатели с «furia francese» ринулись на прошедшее и настоящее, допрашивая их: что сделано и делается для человека и человечества? Подле запросов законных, подле выводов разумных тут было много фрондерства, много школьничества; тут высказались следствия того умственного, литературного рабства, в котором древний мир, с эпохи Возрождения, держал европейское человечество, несмотря на видимое процветание литератур национальных. В наше время классическое образование сообщает человеку, его получившему, полноту знания жизни человечества, делая человека живым, непосредственным соучастником жизни юного человечества; оно освежает его, возвращает ему силы, как сельская жизнь летом, соединение с безыскусственною и потому великой художницей природой, освежает, восстанавливает силы человека, истомленного городской деятельностью. В наше время классическое образование лишено своего одностороннего, вредного влияния благодаря тому, что мы относимся свободно к древнему миру, благодаря успехам истории, науки, человеческого и народного самопознания, благодаря усиленному изучению истории и другого, европейско-христианского, мира, благодаря изучению своего, народного.
В Англии и в века предшествовавшие влияние классического образования умерялось практической деятельностью классически образованных людей, которая беспрестанно обращала их к своему, заставляла изучать его, заставляла с любовью и уважением относиться к своей старой Англии. Не так было во Франции, где впечатления, полученные в школе от изучения явлений древнего мира, оставались во всей своей силе. Древний мир был поднят высоко, явления греческой и римской истории являлись образцовыми, исключительно достойными подражания; свое было унижено, считалось варварским; с презрением и даже ненавистью отзывались о средних веках. И здесь мы не должны упускать из виду народного характера французов, которые, не изучая внимательно подробностей, особенно увлекались блестящею, картинною деятельностью Греции и Рима, увлекались сценическою постановкою деятелей; а известно, какие охотники французы до этой сценической постановки. Жизнь древних республик являлась великолепным театральным представлением, и как сильно хотелось участвовать в подобном же представлении, действовать на такой широкой сцене.
Это влияние одностороннего изучения древнего мира обнаруживалось более или менее повсюду, резко выразилось в сочинении, которое более всех других пришлось по настроению французского общества во второй половине XVIII века и в свою очередь наиболее содействовало этому настроению, – в сочинении, которое имело самое сильное влияние на ход революционных явлений: я говорю о «Contrat socal» Ж.-Ж. Руссо. Ясно видно, что, когда автор писал это сочинение, он постоянно имел пред глазами Грецию и Рим, формы их политической жизни; отсюда так понятна знаменитая выходка его против представительной формы: «Идея представительства есть идея новая; мы ее получили от феодального правительства, от этого неправедного и нелепого правительства, в котором человечество унижено, в котором самое имя человека употреблялось в унизительном значении. В древних республиках, и даже в древних монархиях, никогда народ не имел представителей».
В то время, когда французское общество теоретически разделывалось со своим прошедшим и настоящим, объявило им непримиримую войну, правительство отказалось от своей направительной деятельности; отчуждив себя совершенно от жизни общества, не зная, не понимая, что в нем делалось и сделалось, оно, разумеется, потеряло все средства править, давать направление, – и следствием была страшная революция. Французская республика перешла в империю; император дал французскому народу неслыханную славу; но, возбудив против себя всю Европу, должен был променять громадную монархию на остров Эльбу. Франция вошла в прежние границы и получила старую династию с новыми правительственными формами. Но мог ли успокоиться страшный народ?
Дело неслыханное в истории, чтобы какой-нибудь народ, потрясенный революционным движением, вдруг успокаивался; тем менее мог успокоиться народ французский по своему характеру и по условиям своей революции. В XVII веке была революция в Англии, по некоторым признакам сходная с французскою; но в сущности разница между обоими явлениями была громадная. В то время как сильное религиозное движение потрясло Англию, династия Тюдоров прекращается и восходит на престол новая, чужая, Шотландская династия. Кто повнимательнее вглядится в фигуры Стюартов, как они очертились в истории, для того судьба знаменитой ошибками и несчастиями фамилии будет ясна: это были люди чужие, случайно попавшие в непривычную среду; они не знали начал английской жизни, английских преданий; у них были свои предания, свои привычки; эти предания и привычки столкнулись с преданиями и привычками английскими; Стюарты начали действовать по-шотландски, как шотландские короли, – и следствием была революция. В основе движения была борьба за английскую старину, против нового, чужого, шотландского, стюартовского. Религиозное движение давало только особую окраску явлению, поддавало более горючего материала. Для огромного большинства революция была печальным явлением, несчастьем; военный деспотизм Кромвеля, преобладание людей, которых Кромвель по убеждению и расчету был представителем, еще более возбудили нерасположение большинства к революции, и народ с искренним, сознательным восторгом приветствовал возвращение Карла II, приветствуя возвращение желанной старины, старого, привычного хода дел, и только совершенная неспособность Стюартов переделаться из шотландских королей в английские вынудила вторую революцию.
Совершенно другое было во Франции. Здесь революционное движение пошло вследствие стремительного желания оторваться от старины и создать новый, лучший мир отношений для себя и для целого человечества, ибо для француза мало устроить что-нибудь для себя, ему нужна широкая, всемирная сцена; он пропагатор по природе: ему нужно, чтобы все народы слушали его, принимали волей или неволей его учение. Крайности движения, неприложимость выработанных теоретических начал оттолкнули многих от революции. Но на главный, существенный вопрос были разные ответы для англичанина и для француза. Англичанин спрашивал: какую выгоду принесла ему его революция, кроме защиты английской старины от шотландских притязаний Стюартов? Ответ был, что выгоды нет и защита старины стоила слишком дорого, можно было бы подешевле. Получивши такой ответ, англичанин отворачивался от своей революции. Но для француза был другой ответ: если революция не принесла блаженства на земле, как ожидали люди со слишком разгоряченным воображением; если она сопровождалась явлениями очень непривлекательными; если, наконец, она показала свою несостоятельность, бросивши истомленную Францию в добычу военному деспотизму, то, с другой стороны, она уничтожила такие явления, которые были ненавистны, создала ряд новых, лучших для большинства отношений. Карл II Стюарт возвращался на английский престол с условием восстановления старины, восстановления того порядка вещей, который был при его предшественниках и который был нарушен революцией. Людовик XVIII настаивал и настоял, что он добровольно даст новое политическое устройство Франции; но это было плохое прикрытие: тем самым, что он признавал необходимость царствовать не так, как царствовали его предшественники, он осуждал старое правление и оправдывал революцию.
В Англии огромное большинство было за полное восстановление старины при восстановлении Стюартов; во Франции за полное восстановление старины было незначительное меньшинство, незначительная партия. Эта партия преимущественно состояла из эмигрантов, людей, которые оставили Францию вместе с Бурбонами; теперь возвратились вместе с ними и нашли: свои имения – в чужих руках; должности, которые принадлежали им по старинному праву, замещенными новыми людьми, детьми революции. Но каким образом возвратились они теперь, в 1814 году? По милости правительства? Но эту милость предлагал им и Наполеон, и они не приняли ее. Они возвратились теперь вследствие торжества своего начала, которому они оставались до конца верными. Следовательно, они возвратились торжествующими, победителями? Но где же следствия торжества, победы? Где награды, где почет за верность тому началу, которое теперь торжествовало; где раскаяние со стороны людей, не признававших этого начала и теперь принужденных признать его? Эмигрантам бросали в глаза упрек, что они ничему не научились, ничего не забыли; от них требовали сделки между старым и новым; но благоразумно ли требовать невозможного? Сделка предполагает взаимные уступки; но какую уступку сделали представители новой Франции представителям старой – ту, что признали старую династию единственно законной? Но какую награду получили люди, которые постоянно признавали это; что было уступлено в пользу старых слуг и приверженцев этой старой династии?
Ничего! Новая Франция не хотела ничего уступить старой. Новая Франция нашла для себя полезным возвратить из изгнания старую династию, возвратить ей прежнее значение; но не считала для себя выгодным возвратить прежнее значение, прежние материальные средства верным слугам этой династии, от которых требовалось, чтобы они забыли прошлое. Но как они могли забыть прошлое, когда в памяти о нем и заключалось все их значение, все их достоинство, все их права? Как они могли забыть его именно теперь, когда и новая Франция вспомнила о нем и восстановляла его? Новая Франция помнила прошлое, насколько это было для нее выгодно, и забывала все то, что могло нанести ущерб ее новым выгодам; от старой Франции требовалось, наоборот, чтобы она забыла для себя прошлое и научилась жертвовать всем для новой Франции, когда последняя не хотела ничем для нее пожертвовать. К требованию неблагоразумному, к требованию невозможного присоединялось требование не очень нравственное: требовалось, чтобы Бурбоны из-за выгоды быть на троне новой Франции забыли об интересах старых верных слуг своих, страдавших за эту верность к ним.