
Полная версия
Старый дом
Во всей комнате не было другой мебели, кроме стульев, стоявших у самых стен, и на этих стульях теперь разместилось около тридцати мужчин и женщин. Все были в таких же белых саванах, как Нина и Аннет. Войдя в комнату, девушки низко поклонились. Все встали и отвечали им таким же поклоном. Катерина Филипповна поманила новоприбывших к себе и усадила их рядом с собою. Нина огляделась – все знакомые лица. Она всех узнала; но постороннему трудно было бы узнать многих в этих саванах.
Здесь были, между прочими, молодые гвардейские офицеры, принадлежавшие к лучшему обществу и еще три дня тому назад танцевавшие на балу у Горбатовых. Здесь было несколько почтенных семейств – отцы, матери и дети: взрослые сыновья и дочери. И вперемежку с этим обществом, в таких же саванах и на тех же стульях, восседали лакеи и горничные как самой Татариновой, так и иных членов этого странного общества.
– Теперь мы в сборе, – сказала Катерина Филипповна, – можем начинать молитву!
Все встали. Человек высокого роста, средних лет, с очень приятным лицом начал читать «Отче наш». Читал он с большим чувством. Все набожно крестились, тихонько повторяя слова молитвы. Затем тот же человек, который был никто иной как Пилецкий, один из самых верных и старинных друзей Татариновой, развернул Евангелие и прочел тринадцатую главу Евангелия от Иоанна. Окончив чтение, он набожно сложил книгу и стал говорить самым тихим, мелодическим голосом:
«Возлюбленные братья и сестры о Христе! Сейчас вы выслушали свидетельство очевидцев великой вечери Господа нашего Иисуса Христа. Любимый ученик Божественного учителя поведал нам о том, как дух зла вселился в сердце Иуды Искариота и как тот предал своего Господа… „Да сбудется писание: едущий со Мною хлеб поднял на Меня пяту свою“. Так сказал Спаситель, и Иуда Искариот, приняв от Него хлеб, пошел, чтобы предать Его. Иуда предал Христа. Петр троекратно от него отрекся! Каким уроком должно служить нам это прискорбное событие! Мы здесь собраны во имя Христа, мы Ему служим, Его ищем. Мы творим ту же древнюю вечерю. Вокруг нас бушует море нечестия, и корабль наш носится по волнам, готовым поглотить его. Но он крепок, этот корабль, пока мы храним нашу великую клятву и держим втайне союз наш. Да не будет же между нами не только Искариота, но и Петра…»
Он продолжал в этом же духе. Слова его с каждой минутой начинали все сильней действовать на слушателей: женщины плакали, даже некоторые мужчины утирали глаза. Только князь Еспер с довольным видом выглядывал из своего савана на Нину, стараясь разобрать выражение ее лица. Она была бледна по обыкновению, ее широко раскрытые глаза, в которых стояли слезы, были обращены к проповеднику. Никакого смущения, никакого признака нечистой совести нельзя было прочесть в этом лице. И князь Еспер успокоился.
Когда проповедь была окончена, все встали на колени, каждый перед своим стулом, и тихо и протяжно, в один голос начали петь. Во время этого пения Татаринова наклонилась к Нине и шепнула ей:
– Сестра, есть откровение… тебе сегодня пророчествовать…
Нина вздрогнула. По всему телу пробежала как будто электрическая искра, в ушах у нее зашумело, перед глазами запрыгали какие-то тени. Она вздрогнула еще раз и вдруг поднялась с колен, вышла на середину комнаты и под заунывные звуки песни стала кружиться. С каждой минутой ее движения становились быстрее. Белый саван ее развевался во все стороны. Она кружилась так быстро, что даже трудно было уловить ее очертания. Ее прекрасные длинные волосы распустились и извивались во все стороны.
Мало-помалу все присутствующие начинали приходить в какое-то исступление. Женщины уже громко рыдали; рыдали и мужчины. Песня смолкла. Со всех сторон раздавались только отрывочные слова: «Дух! Дух!.. Иисус Спаситель, приди к нам!.. Вселися в нас!..» Вдруг Нина, все продолжая неистово кружиться, произнесла какое-то слово. Татаринова кинулась к ней, крикнув:
– Начинается пророчество!
Нина приостановилась в своем неистовом верчении. Глаза ее неестественно и дико горели, грудь порывисто дышала, на губах показалась даже пена. Она, очевидно, с большим трудом ворочала сухой язык, что-то говорила, но что – разобрать было трудно. Наконец все расслышали:
– Придет и осенит!.. Ждите! Три недели!..
И она опять закружилась, завертелась на месте, пока наконец не упала без чувств на пол. Князь Еспер кинулся к ней, схватил ее и с помощью подбежавшего старика, лакея Татариновой, вынес из комнаты и уложил на постель в той самой маленькой спальне, где она сняла свое платье и надела белый саван.
– Ступай, Никита! – весь дрожа и захлебываясь, говорил князь Еспер. – Ступай, не пропусти, теперь Катерина Филипповна, верно, пророчествует!.. И я сейчас буду… прочту только над нею молитву… Ступай!
Старик поспешно скрылся.
Князь Еспер склонился над Ниной, прислушался к ее сердцу, отер платком холодный пот, покрывавший ее лоб, и вдруг так и впился поцелуем в ее полуоткрытые губы. Потом он упал на колени, схватил ее руку…
Но вдруг Нина сделала слабое движение, вздрогнула, открыла глаза, еще ничего не видя и его не узнавая. Он тихо приподнялся, на цыпочках вышел из комнаты и вернулся в молельню, где уже снова раздавалось то же заунывное пение и где вместо Нины, действительно, вертелась и пророчествовала Катерина Филипповна…
Нине казалось, что она проснулась после долгого сна, во время которого ей грезились самые причудливые, самые волшебные видения. Она не могла дать себе в них отчета, но ощущение, вызванное ими, наполняло ее еще всецело. Она чувствовала во всех членах большую, но приятную слабость. По временам ее охватывала нервная дрожь, что-то как будто подступало к груди, слегка сдавливало дыхание, заставляло замирать сердце. Но опять-таки и в этом ощущении не было ничего мучительного, а напротив – что-то даже блаженное… Нина снова склонилась на подушку и несколько минут лежала, не шевелясь, отдаваясь своим ощущениям. Ей казалось, так ясно, поразительно ясно показалось, что она не в комнате, не на постели, а в маленькой, маленькой лодке, в которой только и есть место, что для нее одной. И эта лодка тихо скользит с нею по гладкой, блестящей водяной поверхности, и тихо колышется, убаюкивая ее этим колыханием. Ей казалось, что в лицо ее веет теплая ароматическая струя воздуха, что до слуха ее доносятся какие-то далекие отзвуки неземной мелодии… Вот перед нею что-то голубое, какое-то сверкающее пространство… Но миг – и душистое дуновение, и колыхание маленькой лодки – все исчезает…
Она открыла глаза. Она сообразила действительность; но не могла вспомнить, как очутилась здесь, на кровати. Она помнила все до той самой минуты, как, после слов Татариновой, побеждаемая непреодолимым, уже давно знакомым ей влечением, стала кружиться. Что потом было с нею – она ничего не помнила. Она встала с кровати, ее ноги дрожали. Она почувствовала, что все тело ее болит. Голова немного кружилась и, держась за мебель, за стену, она вышла и отворила дверь в молельню.
Теперь и Катерина Филипповна, со всех сторон поддерживаемая, полулежала на стуле, с опрокинутою головою, и что-то шептала. Период исступления, очевидно, у всех окончился, все приходили в себя. Некоторые сидели по стульям, другие лежали на полу, третьи тихо прохаживались по большой молельне. Лица у всех были какие-то странные, с тусклыми глазами, с почти бессмысленным выражением. К Нине стали подходить. Ей передавали ее пророчество, требовали объяснений. Но она ничего не помнила и не понимала.
Катерина Филипповна теперь уже совсем очнулась. Оказалось, что и она во время кружения, в исступленном состоянии, повторяла слова Нины и предрекала какое-то великое событие, которое должно совершиться через три недели. И все вдруг стали говорить о том, что через три недели они обряшут Христа, что Он будет с ними. Только как это совершится – никто не знал.
– Нам надо неустанно молиться все это время, – сказал Пилецкий. – Нам следует очистить свою душу от всего земного, приготовиться достойно встретить Христа!
– Да, да! – вдруг подхватил князь Еспер, пристально глядя на Нину. – Нужно молиться, нужно приготовиться… Забыть все земное, отогнать от себя все земные помыслы и чувства!..
Но с Ниной происходило что-то странное. Вместо того чтобы проникнуться восхищением и священным трепетом, она почувствовала в себе внезапное, никогда еще не испытанное ею недоверие. Ей вдруг стало как-то неловко, как-то совестно и тяжело. Ей захотелось скорее отсюда… Все эти люди, вся эта обстановка, эти белые саваны – все это представлялось ей кощунством… Да, кощунством!
«Враг смущает! – подумала она. – Боже мой, да что же это такое… Враг смущает!..»
Но в то же время она не была в силах бороться с «врагом» и, подойдя к Аннет, шепнула ей:
– Если хочешь ехать со мною – едем скорее, а то я одна уеду… Я не могу больше… Я задыхаюсь…
Аннет сама была почти неузнаваема: лицо ее горело, глаза блестели, она то и дело вздрагивала всем телом. Расслышав слова Нины, она ответила ей:
– Хорошо, поедем, я тоже не могу больше!..
Они скрылись из молельни, сбросили в спальне балахоны, надели свои платья.
В коридоре их поджидал князь Еспер.
– Как, вы уезжаете? – испуганно сказал он глядя на Нину. – И не простились… Зайдите в молельню!
– Пусть сестры и братья простят нас, – прошептала Нина. – Я не могу, мне дурно… Я должна скорее на воздух!..
У нее так кружилась голова, что она должна была опереться на руку Аннет. Она окончательно пришла в себя только тогда, когда очутилась в санях, среди морозной зимней ночи.
– Знаешь что, – говорила Нина, входя с Аннет в ее комнату. – Знаешь – я не верю в пророчества!
– Что ты?!
Аннет даже испугалась и всплеснула руками.
– Как не веришь? Да ведь ты сама пророчествовала?!
– Я не знаю, не помню, что я говорила!.. Но что же делать – не верю… Не верю!.. Разве мы достойны, разве мы можем принять Христа?! Нет, нет, это ложь!.. Это заблуждение. Мы сами себя обманываем!
– Нина, очнись, подумай, что ты говоришь! Какой грех такое неверие… Нина, что с тобою? Я не узнаю тебя!..
Но Нина только повторяла:
– Не верю… Не верю!..
И вдруг истерически зарыдала. Аннет не знала, что ей и делать с нею. Более получаса продолжался этот припадок. Наконец Нина мало-помалу успокоилась и, узнав, что за нею приехали, поспешно стала собираться домой.
– Ты успокойся, милая, помолись хорошенько. Молитвой отгони от себя искушение… Ведь это искушение и с ним нужно бороться, нужно его победить… И у меня являлись сомнения, но теперь их нет… Я верю, я ни в чем не сомневаюсь. Да и скажи, разве Катерина Филипповна может обманываться и нас обманывать? Ведь она святая, безгрешная!..
XXIV. Откуда это?
Иной раз, столкнувшись с каким-нибудь поражающим явлением, с каким-нибудь исключительным обстоятельством человеческой жизни, люди негодуют и пожимают плечами: «Каким образом человек мог дойти до этого?! Ведь тут явное противоречие: человек казался умным, порядочным, благородным – и вдруг поступает нелепо, поступает вразрез с общепринятой моралью! Значит, в этом человеке ошиблись, значит, он не умен, не порядочен и не благороден!..» Но подобные рассуждения часто бывают чересчур поспешными и неосновательными. Постановить быстрый и решительный приговор – очень легко. Гораздо труднее всмотреться в явление, разобрать шаг за шагом тот путь, по которому человек дошел до чего-нибудь такого, что считается общественной моралью достойным порицания.
Трудно понять жизнь и чужие обстоятельства уж потому даже, что людям это неинтересно, что они думают только о себе и глядят на все со своей точки зрения, установившейся опять-таки обстоятельствами их жизни. Сытый не поймет голодного, спокойный – неспокойного. Довольный своей жизнью и очертивший вокруг себя маленький кругозор, за черту которого будто бы не следует и неинтересно никогда выглядывать, не поймет того, кто, по требованиям данной ему от рождения организации, не может ограничиться таким кругозором и томится в нем, стремится заглядывать дальше, выше и глубже. Но в этом стремлении хоть он часто, быть может, ошибается и падает, а все же поднимается снова, а все же достигает порою такой глубины, такой высоты и такого, сопряженного с ними духовного блаженства, о которых даже и понятия не могут иметь его строгие судья.
Бедная Нина! Она и так уже была бельмом на глазу у того общества, в которое попала помимо своей воли, по известным образом сложившимся обстоятельствам. Она, безродная девушка, «qui n'était pas nee du tout» по выражению генеральши, возмущала всех своей красотой, своими успехами, «незаслуженными» – как это казалось многим из «рожденных» ее знакомых. Но если бы эти знакомые, которым она не делала никакого зла и не могла сделать уж потому даже, что способна была причинить зло только себе самой, если бы они узнали, какую жизнь она ведет, если бы они могли себе ее представить вертящейся в белом саване и пророчествующей – о, как бы они возрадовались! Значит, они правы были в своих предчувствиях; значит, ничего путного не может быть в этих выскочках – одна грязь, один разврат… Да, разврат! А если бы им сказать, что вертится и прорицает не одна она, а вертятся и прорицают вместе с нею и равные им по положению в обществе, по рождению девушки и женщины – они бы не смутились. Они бы решили: «О, тут большая разница!» Они бы, наконец, просто не стали слушать, пожали бы только плечами, оставили бы «своих» в покое и продолжали бы «признавать» их. Только бы ее одну смешали с грязью, побили камнями, торжественно изгнали бы из среды своей, несмотря ни на каких княгинь Маратовых.
Но мы не вправе так относиться к Нине, мы должны разобрать, каким образом она могла дойти до подобных странностей. Как мы знаем, жизнь Нины с самого детства сложилась совсем особенно. Она росла, окруженная только взрослыми, в деревенском уединении, с больной матерью. Она рано развилась, приучилась думать о таких вещах, которые обыкновенно недоступны детскому мышлению, стала понимать многое, чего, обыкновенно, не понимают в ее годы. Затем мать умерла на ее глазах, оставив ее одну со старой няней, которая, в сущности, была большим ребенком, чем сама Нина, и никак уже не могла руководить ею.
Потом весь ужас неприятельского нашествия, московского пожара, сцены грабежа, ужасные минуты, когда пьяный солдат схватил ее и понес… Куда? Зачем? Она не знала; но все же предчувствовала, что ее несут на смерть и не на простую, не на обыкновенную, а на какую-то особенную, ужасную, отвратительную, что ее ожидает что-то невообразимое…
И вдруг спасенье! Юноша, храбрый, добрый и прелестный, такой прелестный, что он показался ей ангелом, вырывает ее у этой отвратительной, невообразимой смерти. Какой-то сон, волшебный, лучезарный… Эта странная ночь, проведенная в тихой, озаренной луною комнате… Это новое чувство, могучее и блаженное, охватившее ее!.. Потом внезапная разлука с избавителем, с дорогим, любимым ангелом…
Как сквозь туман, новые впечатления… Выезд из Москвы… Приезд в тихую, заброшенную деревню… Только тут Нина мало-помалу очнулась от всех этих могучих впечатлений.
Конечно, если бы кто-нибудь стал наблюдать ее, то увидел бы, что она превратилась в исключительное, особенное существо, что в двенадцать лет она не имеет уже в себе ровно ничего детского, что она взрослая женщина, способная на неестественное возбуждение нервной системы и жившая в каком-то своем собственном, фантастическом мире. Если бы при ней была любящая, разумная мать, которая бы поняла все, то эта мать, конечно, приняла бы сильные меры, для того чтобы поправить содеянное жизнью зло, для того чтобы излечить бедную девочку и, если не уничтожить (что было уже невозможно), то, по крайней мере, значительно ослабить силу пережитых впечатлений. За девочкой нужно было следить ежеминутно, удалять ее от мечтаний, занимать ее воображение совсем иными предметами, заставлять ее принимать участие в живой, здоровой жизни. Но у Нины не было матери. Дядя ее, человек хороший и добрый, полюбил ее тем более, что она была всегда к нему внимательна. Она была тиха, послушна, не мешала ему ни в чем, не нарушала издавна укоренившихся привычек старого холостяка. Но разглядеть ее и понять то, что ей надо, он не был в состоянии. Он был очень образованным человеком и решился передать ей, насколько возможно, свои знания. Он начал заниматься ею и учить ее. Эти уроки доставляли ему большое удовольствие, так как Нина была очень прилежна, понятлива и иногда поражала своим способностями. Но и в занятиях даже случались иногда странные периоды. Девочка, еще накануне прекрасно знавшая уроки, всем интересовавшаяся, любознательная, вдруг становилась рассеянной, не понимала или не слышала того, что ей говорили. Она скучала, томилась за уроком, не в состоянии была выучить заданного. Делалась вдруг бледной, глаза ее обводились темными кругами и принимали какое-то необычное выражение, глядели и не видели окружающего. В ней выражалось, очевидно, сильное беспокойство. Она нигде не могла найти себе места, бродила по дому, ежеминутно вскакивала, принималась то за одно, то за другое занятие и тотчас же бросала их. Часто она начинала читать (она всегда очень любила чтение), но через несколько минут книга упадала ей на колени, она откидывала голову, глядела, не мигая, своим неопределенным взглядом куда-то в пространство. Ее губы шептали временами, по ее телу пробегала дрожь.
Если была хорошая погода, она, в таком настроении, любила убегать в сад. И ее видели там, по целым часам носящуюся всюду, иногда кружащуюся на одном месте и затем падавшую в траву в изнеможении. И долго так лежала она, глядя вверх, следя за движением облаков и отдаваясь самым странным и причудливым ощущениям. В таком положении она часто засыпала и возвращалась домой уже иной. Ее «одурение», как дядя называл эти странные припадки, проходили. Она снова превращалась в послушную, внимательную и любознательную девочку. Ее рассеянность пропадала, она жадно принималась за уроки и удивляла своими успехами. Дядя не раз решался строго внушать ей, выговаривать за лень, за это «одурение», но строгости хватало ненадолго. Она начинала глядеть на него такими жалкими, молящими глазами, что он не выдерживал.
– Да, скажи же мне, ради Бога, Нина, что это такое делается с тобою? Больна ты, что ли? Где у тебя болит? Что болит?
Нина качала головою.
– Ах, дядюшка, я не больна! Я не знаю, что со мною… Право, не знаю. Это никак нельзя рассказать, слов таких нет… Вы не поймете.
Она опускала голову, задумывалась. А он, боясь, что «одурение» снова, пожалуй, найдет на нее, переменял разговор, стараясь занять ее чем-нибудь, развеселить. Еще разве старуха няня могла бы помочь Нине; она знала все обстоятельства ее жизни, все пережитое и перечувствованное ею. Но эта няня, хоть и преданная и честная старуха, но совсем глупая, приносила ей только вред и не раз даже способствовала своими разговорами проявлению ее припадка. Старуха любила вспоминать прошлое, жалобным тоном напоминала Нине про маменьку, про нашествие французов, про доброго маленького барина, плащ которого до сих пор тщательно хранился Ниной.
– Вот, Ниночка, вот, милая ты моя, вырастешь ты скоро большая, встретишься с этим барином, а он тоже такой важный, большой, красавец будет – вот тебе и жених! Жених настоящий! Помяни мое слово – суженый он тебе! А суженого, добрые люди говорят, и конем не объедешь!..
Глаза Нины загорались от таких речей, и на нее нападало «одурение». Она отправлялась в свою комнату, доставала плащ Бориса, надевала его на себя, куталась в него, целовала его и мечтала. Иногда она доходила до того, что чувствовала присутствие Бориса, говорила с ним, даже почти его видела. И эти грезы не пропадали, и они оставались такими же яркими, неизменными, несмотря на то, что время шло, и Нина вырастала, развивалась.
Няня умерла. Дядя по зимам стал жить с Ниной в Москве. Прежнего уединения уже не было. В доме появлялись не родные (родных у них почти не было), а знакомые. У Нины явились подруги, устраивались вечеринки. Дядя старался веселить ее, заводил знакомства с хорошими молодыми людьми, которые могли к ней присвататься. Она была, несмотря на свою бледность, так хороша. Она держала себя всегда с таким достоинством, рассуждала обо всем скромно и благоразумно, была хорошо воспитана стараниями дяди и даже, что считалось одной из главных основ воспитания, выучилась хорошо говорить по-французски с помощью француженки, которую дядя пригласил к ней. Наконец, полагали, что у Нины очень порядочное приданое. И скоро стали появляться женихи. Но Нина всем отказывала.
Дядя иногда очень возмущался.
– Неужели и этот тебе не по нраву? – говорил он, когда узнавал, что она отклонила предложение какого-нибудь намеченного им человека. – Кого ты ждешь, матушка? Какого принца?! Я стар, я болен… с каждым годом чувствую, как слабость все более и более одолевает. Умру вот… на кого ты останешься?! Что будешь делать?! Сокрушаешь ты меня, Ниночка, своим привередничеством… Подумай, друг мой, жизнь ведь не шутка… То ли дело устроиться вовремя за хорошего человека…
Нина видела, что дядя огорчен, и, стараясь всячески его успокоить, старалась обезоружить его своими ласками.
– Потерпите, дядюшка, – говорила она. – Ведь вот сами сказали – жизнь не шутка! Выйдешь замуж, ошибешься, а тогда уж не вернешь, тогда-то пропала жизнь!
– Да ведь если таким манером рассуждать, друг мой, – перебивал ее дядя, – так и останешься старой девкой.
– Так что, и останусь – может, оно и лучше!..
– Эх! Да я вижу – и говорить-то с тобою не стоит, ничего не понимаешь…
– Может быть, и не понимаю, ведь я в этом не виновата.
Дядя волновался, сердился даже, но настаивать и неволить племянницу не хотел – сиротке Нине было в жизни счастье: она попадала всегда на хороших людей. Между тем Нина просто не могла и подумать о замужестве. Она продолжала ждать своего Бориса, оставалась верна своим грезам, которые нисколько не проходили. Вместе с этим она продолжала быть все такой же странной, не отдавалась веселостям, не наслаждалась жизнью. Иногда ей все надоедало, окружающие люди казались чужими, не имеющими с нею ничего общего. Она по целым дням не выходила из дома, читала или просто сидела, погруженная в мечтания. Иногда дядя замечал на ее глазах слезы.
– Господи, да о чем ты еще?! Чего тебе недостает? Сокрушаешь ты меня, право!
Он решал, что она, верно, нездорова, звал докторов. Нина подчинялась его настояниям, отвечала на все докторские вопросы. Доктора выслушивали ее легкие, сердце – и объявляли, что у нее нет ровно никакой болезни.
– Так отчего же она такая? Отчего она так бледна, задумывается, плачет, тревожится?
Доктора пожимали плечами.
– Отчего?! Ведь вот вы сами говорили, что она навидалась всяких ужасов в детстве – это даром не проходит. Иной раз с человеком на всю жизнь припадки делаются, падучая, истерика, а то и еще хуже… И против этого нет никаких средств… А так, вообще, она здорова, вам нечего тревожиться. Сложение у нее правильное, прекрасное. Вот выйдет замуж, дети будут, тогда, Бог даст, совсем поправится…
Вглядевшись в Нину, можно было сказать, что она находится в постоянном томительном ожидании. И она, действительно, ждала – но чего? Не одного Бориса, а еще и много другого. Она ждала разгадки жизни. Ей казалось, что до сих пор она не живет. Разве это жизнь – то, что ее окружает, эти ежедневные времяпрепровождения, эти люди, разговоры, удовольствия? Она не понимала, как это другие люди могут ограничиться этим и находить, что это и есть настоящая жизнь и что никакой другой жизни не надо.
Нет, это не жизнь. Она знала наверное, что есть другая. И эта другая жизнь иногда открывалась ей в ее мечтаниях, в тех странных ощущениях, которые она иногда испытывала. Ее манило к себе что-то большое, прекрасное, полное глубочайшего смысла. А в том, что ее окружало, не было никакого смысла. Она с детства любила молиться и теперь молилась еще больше, еще горячее. И среди молитвы на нее иной раз находило какое-то вдохновение, блаженный экстаз, во время которого та – другая – жизнь, которую она ждала, открывалась ей ясно.
В это время Нина познакомилась с Аннет Ручинской, и девушки сблизились очень скоро, найдя между собою много общего. Аннет была тоже нервная мечтательница, тоже все искала каких-то откровений, чего-то особенного. Она рассказывала Нине всякие чудесные истории из сфер предчувствий, видений и тому подобного. Она один раз даже стала уверять Нину, что сама, своими глазами, видела духов и что в детстве, она очень хорошо это помнила, умела летать.
– Летать?! – вдруг краснея, воскликнула Нина. – Аннет! Я никогда никому этого не говорила, но, знаешь, ведь я не только в детстве, но и теперь иногда могу летать!.. У нас в деревне в саду, я летаю!.. Право, летаю!.. Начинаю кружиться – и вдруг чувствую, как поднимаюсь с земли, несусь в воздухе, будто меня поддерживает что-то… все меняется, все уплывает… Мне кажется – я поднимаюсь на небо… Я вижу такой свет… свет!.. А в душе так сладко, так блаженно!..