
Полная версия
Рассказы
Она мылась в углу комнаты, но самовар уже стоял на столе, наполняя воздух паром и шипением.
Григорий молча сел, глядя на голые, круглые плечи жены. Самовар бурлил, плескалась вода, Матрёна фыркала, по коридору взад и вперёд быстро бегали служители, Орлов по походке старался определить, кто идёт.
Вдруг ему представилось, что плечи Матрёны так же холодны и покрыты таким же липким потом, как у Чижика, когда тот корчился в судорогах на больничной койке. Он вздрогнул и глухо сказал:
– Умер Сенька-то…
– Умер?! Царство небесное новопреставленному отроку Семёну! молитвенно сказала Матрёна и вслед за тем начала свирепо плеваться – мыло попало в рот.
– Жалко мне его, – вздохнул Григорий.
– Озорник больно был.
– Умер и – шабаш! Не твоё теперь дело, каков он был… А что умер это жалко. Бойкий был. Гармонику… Гм! Ловкий мальчонка… Я иной раз смотрел на него и думал: взять его к себе вроде как в ученика… Сирота… привык бы и стал заместо сына нам… Здоровенная ты, а не родишь… Родила один раз, да и кончено. Эх ты! Были бы у нас пискуны этакие, глядишь, не так скучно жилось бы нам… А то вот живи, работай… А для чего? Для пропитания своего и твоего… А куда мы… куда нам пропитание? Чтобы работать… Колесо бессмысленное выходит… А ежели были бы дети – другой разговорец. Н-да…
Он говорил, низко опустив голову, тоном грусти и недовольства. Матрёна стояла перед ним и слушала, постепенно бледнея.
– Я здоровый, ты здоровая, а детей нет… Почему? Н-да… Думаешь, думаешь этак-то и… запьёшь.
– Врёшь! – твёрдо и громко сказала Матрёна. – Врёшь ты! Не смей ты мне этих подлых твоих слов говорить… слышишь? Не смей! Пьёшь ты – так себе, из баловства, потому что сдержать себя не можешь, а бездетство моё ни при чём тут; врёшь!
Григорий был ошеломлён. Он откинулся на спинку стула, взглянул на жену и не узнал её. Никогда раньше он не видал её такою разъярённой, никогда не смотрела она на него такими безжалостно злыми глазами и не говорила с такой силой.
– Ну, ну?! – вызывающе произнёс Григорий, вцепившись руками в сиденье стула. – Ну-ка, говори ещё!
– И скажу! Не сказала бы, но укора твоего такого не могу снести! Не рожу я тебе? И не буду! Не могу уж… Не рожу!.. – рыдание послышалось в её крике.
– Не ори, – предупредил её муж.
– Почему не рожу, а? Ну-ка вспомни, сколько ты меня бил? Сколько пинков в бока мне насыпал?.. Сосчитай-ка! Как ты мучил, истязал меня? Знаешь ли ты, сколько крови из меня лилось после мучительства твоего? По шею рубаха-то в крови бывала! Вот почему не рожу, муж милый! Как же ты можешь упрёки мне делать за это, а? Как же харе твоей не совестно смотреть-то на меня?.. Ведь убивец ты! Понимаешь ли – убивец! Убивал ты, сам убивал деток-то своих! а теперь меня упрекаешь за то, что не рожу… Всё я от тебя сносила, всё я тебе прощала, – этаких слов вовеки не прощу! Умирать буду – вспомню! Неужто ты не понимаешь, что сам виноват, что извёл ты меня? Неужто я не как все женщины – не хочу детей! Многие ночи я, не спамши, господа бога молила сохранить дитя в утробе моей от тебя, убивца… Вижу дитя чужое – горечью захлёбываюсь от зависти да жалости к себе… Мне бы… Царица небесная!.. Сёмку этого… тихонько ласкала… Что я? Господи! Бесплодная…
Она стала задыхаться. Слова прыгали из её рта без смысла и связи.
Лицо у неё было в пятнах, она дрожала и царапала себе шею, – в горле её клокотали рыдания. Крепко держась за стул, Григорий, бледный, подавленный, сидел против неё и широко раскрытыми глазами смотрел на эту, чужую ему женщину. И боялся её – боялся, что она вцепится ему в горло и задушит его. Именно это обещали ему её страшные, горящие злобой глаза. Она была теперь вдвое сильнее его, он это чувствовал и трусил; не мог встать и ударить её, как сделал бы, если бы не понимал, что она переродилась, впитав великую силу откуда-то.
– Душу ты мне задел… Велик твой грех передо мной! Терпела я, молчала… люблю тебя потому что – но не могу я попрёка такого снести!.. Сил уж нет… Богоданный ты мой! будь ты за слова твои трижды проклят…
– Молчать! – рявкнул Гришка, оскалив зубы.
– Вы, скандалисты! Забыли, где вы?
У Григория был туман в глазах. Не видя, кто стоит в двери, выругался скверными словами, оттолкнул человека в сторону и убежал в поле. А Матрёна, постояв среди комнаты с минуту, шатаясь, точно слепая, протянув руки вперёд, подошла к койке и со стоном свалилась на неё.
Темнело, в окна комнаты с неба из сизых, рваных туч заглядывала любопытно золотистая луна. Но вскоре по стёклам окон и стене барака зашуршал мелкий частый дождь – предвестник бесконечных, наводящих тоску дождей осени.
Маятник часов равномерно отбивал секунды, неустанно били в стёкла капли дождя. Один за другим шли часы, и дождь всё шёл, а на койке неподвижно лежала женщина, глядя воспалёнными глазами в потолок; зубы её крепко стиснуты, скулы выдались. Дождь всё шуршал о стены и стёкла; казалось, он настойчиво шепчет что-то утомительно однообразное, хочет убедить кого-то в чём-то, но не имеет достаточно страсти для того, чтобы сделать это быстро, красиво, и надеется достичь своей цели мучительною, бесконечной, бесцветною проповедью, в которой нет искреннего пафоса веры.
Дождь шёл и тогда, когда небо покрылось предрассветной серостью, обещающей ненастный день. Матрёна не могла уснуть. В монотонном шуме дождя она слышала тоскливый и пугавший её вопрос:
«Что теперь будет?»
Ответ вспыхивал пред нею в образе пьяного мужа. Ей было трудно расстаться с мечтой о спокойной, любовной жизни, она сжилась с этой мечтой и гнала прочь угрожающее предчувствие. И в то же время у неё мелькало сознание, что, если запьёт Григорий, она уже не сможет жить с ним. Она видела его другим, сама стала другая, прежняя жизнь возбуждала в ней боязнь и отвращение – чувства новые, ранее неведомые ей. Но она была женщина и стала обвинять себя за размолвку с мужем.
– И как это всё вышло?.. О, господи!.. Точно я с крючка сорвалась…
Рассвело. В поле клубился тяжёлый туман и неба не видно было сквозь его серую мглу.
– Орлова! Дежурить…
Повинуясь зову, брошенному в дверь её комнаты, она поднялась с постели, наскоро умылась и пошла в барак, чувствуя себя бессильной, полубольной. В бараке она вызвала общее недоумение вялостью и угрюмым лицом с погасшими глазами.
– Вам нездоровится? – спросила её докторша.
– Ничего…
– Да вы скажите, не стесняясь! Ведь можно заменить вас…
Матрёне стало совестно, ей не хотелось выдавать боли и страха пред этим хорошим, но всё-таки чужим ей человеком. И, почерпнув из глубины своей измученной души остаток бодрости, она, усмехаясь, сказала докторше:
– Ничего! С мужем немножко повздорила… Пройдёт это… не в первинку…
– Бедная вы! – вздохнула докторша, знавшая её жизнь.
Матрёне хотелось ткнуться головой в её колени и зареветь… Но она только плотно сжала губы да провела рукой по горлу, отталкивая готовое вырваться рыдание назад в грудь.
Сменившись с дежурства, она вошла в свою комнату и посмотрела в окно. По полю к бараку двигалась фура – должно быть, везли больного. Мелкий дождь сыпался… Больше ничего не было. Матрёна отвернулась от окна и, тяжело вздохнув, села за стол, занятая вопросом:
«Что теперь будет?»
Долго сидела она в тяжёлой полудремоте, каждый раз шум шагов в коридоре заставлял её вздрагивать и, привстав со стула, смотреть на дверь…
Но когда, наконец, эта дверь отворилась и вошёл Григорий, она не вздрогнула и не встала, ибо почувствовала себя так, точно осенние тучи с неба вдруг опустились на неё всей своей тяжестью.
А Григорий остановился у порога, бросил на пол мокрый картуз и, громко топая ногами, пошёл к жене. С него текла вода. Лицо у него было красное, глаза тусклые и губы растягивались в широкую, глупую улыбку. Он шёл, и Матрёна слышала, как в сапогах его хлюпала вода. Он был жалок, таким она не ждала его.
– Хорош! – сказала она.
Григорий глупо мотнул головой и спросил:
– Хочешь, в ноги поклонюсь?
Она молчала.
– Не хочешь? Твоё дело… А я всё думал: виноват я пред тобой или нет? Выходит – виноват. Вот я и говорю – хочешь, в н-ноги поклонюсь?
Она молчала, вдыхая запах водки, исходивший от него, душу её разъедало горькое чувство.
– Ты вот что – ты не кобенься! Пользуйся, пока я смирный, – повышая голос, говорил Григорий. – Ну, прощаешь?
– Пьяный ты, – сказала Матрёна, вздыхая. – Иди-ка спать…
– Врёшь, я не пьяный, а – устал я. Я всё ходил и думал… Я, брат, много думал… о! ты смотри!..
Он погрозил ей пальцем, криво усмехаясь.
– Что молчишь?
– Не могу я с тобой говорить.
– Не можешь? Почему?
Он вдруг весь вспыхнул, и голос у него стал твёрже.
– Ты вчера накричала на меня тут, налаяла… ну, а я вот у тебя прощенья прошу. Понимай!
Он сказал это зловеще, у него вздрагивали губы и ноздри раздувались. Матрёна знала, что это значит, и пред ней в ярких образах воскресало прежнее: подвал, субботние сражения, тоска и духота их жизни.
– Понимаю я! – резко сказала она. – Вижу, – опять ты озвереешь теперь… эх ты!
– Озверею? Это к делу не идёт… Я говорю: простишь? Ты что думаешь? Нужно мне оно, твоё прощенье? Обойдусь и без него, а хочу вот, чтоб ты меня простила… Поняла?
– Уйди, Григорий! – тоскливо воскликнула женщина, отвёртываясь от него.
– Уйти? – зло засмеялся Гришка. – Уйти, а ты чтобы осталась на воле? Ну, не-ет! А ты это видела?
Он схватил её за плечо, рванул к себе и поднёс к её лицу нож короткий, толстый и острый кусок ржавого железа.
– Эх, кабы ты меня зарезал, – глубоко вздохнув, сказала Матрёна и, освободясь из-под его руки, вновь отвернулась от него. Тогда и он отшатнулся, поражённый не её словами, а тоном их. Он слыхал из её уст эти слова, не раз слыхал, но так – она никогда не говорила их. Минуту назад ему было бы легко ударить её, но теперь он не мог и не хотел этого. Почти испуганный её равнодушием, он бросил нож на стол и с тупой злобой спросил:
– Дьявол! Чего тебе нужно?
– Ничего мне не надо! – задыхаясь, крикнула Матрёна. – Ты что? Убить пришёл? Ну и убей.
Орлов смотрел на неё и молчал, не зная, что ему делать. Он пришёл с определённым намерением победить жену. Вчера, во время столкновения, она была сильнее его, он это чувствовал, и это унижало его в своих глазах. Непременно нужно было, чтобы она опять подчинилась ему, он твёрдо знал нужно! Натура страстная, он много пережил и передумал за эти сутки и тёмный человек – не умел разобраться в хаосе чувств, которые возбудила в нём жена брошенным ему правдивым обвинением. Он понимал, что это восстание против него, и принёс с собой нож, чтоб испугать Матрёну; он убил бы её, если б она не так пассивно сопротивлялась его желанию подчинить её. Но вот она была пред ним, беззащитная, убитая тоской и – всё-таки сильнее его. Ему было обидно видеть это, и обида действовала на него отрезвляюще.
– Слушай! – сказал он, – ты не фордыбачь! Ты знаешь, я ведь и в самом деле – ахну вот тебя в бок – и шабаш! И всей истории будет точка!.. Очень просто…
Почувствовав, что он говорит не то, что нужно, Орлов замолчал. Матрёна не двигалась, отвернувшись от него. В ней бился этот неотвязный вопрос:
«Что теперь будет?»
– Мотря! – тихо заговорил Григорий, опираясь на стол рукой и наклонясь к жене. – Али я виноват, что… всё не в порядке?..
Он покрутил головой, вздохнув.
– Так тошно! Ведь разве это жизнь? Ну, скажем, холерные, – что они? Разве они мне поддержка? Одни помрут, другие выздоровеют… а я опять должон буду жить. Как? Не жизнь – судорога… разве не обидно это? Ведь я всё понимаю, только мне трудно сказать, что я не могу так жить… Их вон лечат и всякое им внимание… а я здоровый, но ежели у меня душа болит, разве я их дешевле? Ты подумай – ведь я хуже холерного… у меня в сердце судороги! А ты на меня кричишь!.. Ты думаешь, я – зверь? Пьяница – и всё тут? Эх ты… баба ты!
Он говорил тихо и вразумительно, но она плохо слышала его речь, занятая строгим смотром прошлого.
– Ты вот молчишь, – говорил Гришка, прислушиваясь, как в нём растёт что-то новое и сильное. – А что ты молчишь? Чего ты хочешь?
– Ничего я от тебя не хочу! – воскликнула Матрёна. – Что мучишь? Чего тебе надо?
– Чего! А того… чтобы, стало быть…
Но тут Орлов почувствовал, что не может сказать ей, чего именно ему нужно, – так сказать, чтоб всё сразу было ясно и ему и ей. Он понял, что между ними образовалось что-то, чего уже не свяжешь никакими словами…
Тогда в нём вдруг вспыхнула дикая злоба. Он с размаха ударил жену кулаком по затылку и зверем зарычал:
– Ты что, ведьма, а? Ты что играешь? Убью!
Она от удара ткнулась лицом в стол, но тотчас же вскочила на ноги и, глядя в лицо мужа взглядом ненависти, твёрдо, громко сказала:
– Бей!
– Цыц!
– Бей! Ну?
– Ах ты, дьявол!
– Нет уж, Григорий, будет! Не хочу я больше этого…
– Цыц!
– Не дам я тебе измываться надо мной…
Он заскрипел зубами и отступил от неё на шаг – быть может, для того, чтоб удобнее ударить её.
Но в этот момент дверь отворилась, и на пороге явился доктор Ващенко.
– Эт-то что такое? Вы где, а? Вы что это тут разыгрываете?
Лицо у него было строгое, изумлённое. Орлов нимало не смутился при виде его и даже поклонился ему, говоря:
– А так это… дезинфекция промежду мужем и женой…
И он судорожно усмехнулся в лицо доктору…
– Ты почему не явился на дежурство? – резко крикнул доктор, раздражённый усмешкой.
Гришка пожал плечами и спокойно объявил:
– Занят был… по своим делам…
– А скандалил тут вчера – кто?
– Мы…
– Вы? Очень хорошо… Вы ведёте себя по-домашнему… без спроса шляетесь…
– Не крепостные потому что…
– Молчать! Кабак вы тут устроили… скоты! Я покажу вам, где вы…
Прилив дикой удали, страстного желания всё опрокинуть, вырваться из гнетущей душу путаницы горячей волной охватил Гришку. Ему показалось, что вот сейчас он сделает что-то необыкновенное и сразу разрешит свою тёмную душу от пут, связавших её. Он вздрогнул, почувствовал приятный холодок в сердце и, с какой-то кошачьей ужимкой повернувшись к доктору, сказал ему:
– Вы но беспокойте глотку, не орите… я знаю, где я, – в морильне!
– Что-о? Как ты сказал? – нагнулся к нему поражённый доктор.
Гришка понял, что сказал дикое слово, но не охладел от этого, а ещё более распалился.
– Ничего, сойдёт! Скушаете… Матрёна! Собирайся.
– Нет, голубчик, постой! Ты мне ответь… – с зловещим спокойствием произнёс доктор. – Я тебя, мерзавец, за это…
Гришка в упор смотрел на него и заговорил, чувствуя себя так, точно он прыгает куда-то и с каждым прыжком ему дышится всё легче…
– Вы не кричите… не ругайтесь… Вы думаете, ежели холера, то вы и можете надо мной командовать. Напрасная мечта… Что вы лечите, так это даже и не нужно никому… А что я сказал – морилка, это. конечно, я дразнился… Но вы всё-таки не очень орите…
– Нет, врёшь! – спокойно сказал доктор. – Я тебя проучу… эй, подите сюда!
В коридоре уже столпились люди… Гришка прищурил глаза и сцепил зубы…
– Я не вру и не боюсь… а коли вам нужно проучить меня, то я для вашего удобства и ещё скажу…
– Н-ну? Скажи…
– Я пойду в город и цыкну: «Ребята! А знаете, как холеру лечат?»
– Что-о? – широко раскрыл глаза доктор.
– Так тогда мы тут такую дезинфекцию с лиминацией…
– Что ты говоришь, чорт тебя возьми! – глухо вскричал доктор. Раздражение уступило в нём место изумлению пред этим парнем, которого он знал как трудолюбивого и неглупого работника и который теперь, неизвестно зачем, бестолково и нелепо лез в петлю…
– Что ты мелешь, дурак?
«Дурак!» – отозвалось эхом во всём существе Гришки. Он понял, что этот приговор справедлив, и ещё более обиделся.
– Что я говорю! Я знаю… Мне всё равно… – говорил он, сверкая глазами. – Я так понимаю теперь, что нашему брату всегда всё равно… и совсем напрасно стесняемся мы в наших чувствах… Матрёна, собирайся!
– Я не пойду! – твёрдо заявила Матрёна.
Доктор смотрел на них круглыми глазами и тёр себе лоб, ничего не понимая.
– Ты… пьяный или сумасшедший человек! понимаешь ты, что делаешь?
Гришка не сдавался, не мог сдаться. И в ответ доктору он говорил иронически:
– А вы как понимаете? Вы-то что делаете? Дезинфекцию, ха, ха! Больных лечите… а здоровые помирают от тесноты жизни… Матрёна! Башку разобью! Иди…
– Я с тобой не пойду!
Она была бледна, неестественно спокойна, глаза её смотрели в лицо мужа твёрдо и холодно. Гришка, несмотря на весь свой геройский кураж, отвернулся от неё и, опустив голову, замолчал.
– Тьфу! – плюнул доктор. – Сам дьявол не разберет, что это такое… Ты! Пошёл вон! Ступай и благодари, что я тебя не приструнил… тебя бы следовало под суд… болван! Пошёл!
Григорий молча взглянул на доктора и опять поник. Ему было бы лучше, если бы его побили или хоть отправили в полицию…
– Последний раз говорю – идёшь ты? – сипло спросил Гришка жену.
– Нет, не пойду, – ответила она и немножко согнулась, точно ожидая удара.
Гришка махнул рукой.
– Ну… чорт вас всех возьми!.. Да и на кой дьявол вы нужны мне?
– Ты, дубина дикая, – урезонивающе начал доктор.
– Не лайтесь! – крикнул Гришка. – Ну, шлюха проклятая, – ухожу я! Чай, не увидимся… а может, увидимся… это уж как я захочу! Но ежели увидимся – нехорошо тебе будет, так и знай!
И Орлов двинулся к двери.
– Прощай, – трагик! – сардонически сказал доктор, когда Гришка поравнялся с ним.
Григорий остановился и, подняв на доктора тоскливо сверкавшие глаза, сдержанно и негромко заявил:
– А вы меня не троньте… не заводите пружину сначала… развернулась она, никого не задела… ну и ладно!
Он поднял с пола картуз, налепил его себе на голову, поёжился и ушёл, не взглянув на жену.
На неё пытливо смотрел доктор. Она стояла пред ним бледная. Доктор кивнул головой вслед Григорию и спросил:
– Что с ним?
– Не знаю…
– Гм… А куда он теперь?
– Пьянствовать! – твёрдо ответила Орлова.
Доктор повёл бровями и ушёл.
Матрёна посмотрела в окно. От барака к городу в вечернем сумраке, под дождём и ветром быстро двигалось фигура мужчины. Одна, среди мокрого, серого поля…
…Лицо Матрёны Орловой побледнело ещё более, она оборотилась в угол, стала на колени и начала молиться, усердно отбивая земные поклоны, задыхаясь в страстном шопоте молитвы и растирая грудь и горло дрожащими от возбуждения руками.
Однажды я осматривал ремесленную школу в N. Моим чичероне был знакомый человек, один из основателей её. Он водил меня по образцово устроенной школе и рассказывал:
– Как видите, мы можем похвалиться… чадо наше растёт и развивается на славу. Учительский персонал на удивление подобрался. В сапожной и башмачной мастерской, например, учительница – простая сапожница, баба, даже бабёночка, вкусная такая, шельма, но безупречнейшего поведения. Впрочем, это к чорту… н-да. Так вот, эта бабочка – простая, говорю, сапожница, но – как она работает!.. как умело преподаёт своё ремесло, с какою любовью относится к ребятишкам – изумительно! Бесценная работница… работает за двенадцать рублей и квартиру при школе… и ещё двух сирот содержит на свои убогие средства! Это, я вам скажу, преинтересная фигура.
Он так усердно расхваливал сапожницу, что вызвал во мне желание познакомиться с ней.
Это скоро устроилось, и вот однажды Матрёна Ивановна Орлова рассказывала мне свою печальную жизнь. Первое время после того, как она разошлась с мужем, он не давал ей покоя: приходил к ней пьяный, устраивал скандалы, подстерегал её всюду и бил нещадно. Она терпела.
Когда барак закрыли, докторша предложила Матрёне Ивановне устроить её при школе и оградить от мужа. И то и другое удалось, и Орлова зажила спокойною, трудовою жизнью; выучилась под руководством знакомых фельдшериц грамоте, взяла себе на воспитание двух сирот из приюта – девочку и мальчика – и работает, довольная собой, с грустью и со страхом вспоминая своё прошлое. В воспитанниках своих она души не чает, значение своей деятельности понимает широко, относится к ней сознательно и среди заправил школы заслужила общее уважение к себе. Но она кашляет сухим, подозрительным кашлем, на впалых щеках её горит зловещий румянец, в серых глазах ютится много грусти.
Мне удалось познакомиться и с Орловым. Я нашёл его в одной из городских трущоб, и в два-три свидания мы с ним были друзьями. Повторив историю, рассказанную мне его женой, он задумался ненадолго и потом сказал:
– Вот так-то, значит, Максим Савватеич, приподняло меня, да и шлёпнуло. Так я никакого геройства и не совершил. А и по сю пору хочется мне отличиться на чём-нибудь… Раздробить бы всю землю в пыль или собрать шайку товарищей! Или вообще что-нибудь этакое, чтобы стать выше всех людей и плюнуть на них с высоты… И сказать им: «Ах вы, гады! Зачем живёте? Как живёте? Жульё вы лицемерное и больше ничего!» А потом вниз тормашками с высоты и – вдребезги! Н-да-а! А-ах как скучно и тесно жить!.. Думал я, сбросив с шеи Матрёшку: «Н-ну, Гриня, плавай свободно, якорь поднят!» Ан не тут-то было – фарватер мелок! Стоп! И сижу на мели… Но не обсохну, не бойсь! Я себя проявлю! Как? – это одному дьяволу известно… Жена? Ну её ко всем чертям! Разве таким, как я, жена нужна. На кой её… когда меня во все четыре стороны сразу тянет… Я родился с беспокойством в сердце… и судьба моя – быть босяком! Ходил я и ездил в разные стороны… никакого утешения… Пью? Конечно, а как же? Всё-таки водка – она гасит сердце… А горит сердце большим огнём… Противно всё – города, деревни, люди, разных калибров… Тьфу! Неужто же лучше этого и выдумать ничего нельзя? Все друг на друга… так бы всех и передушил! Эх ты, жизнь, дьявольская ты премудрость!
Тяжёлая дверь кабака, в котором сидел я с Орловым, то и дело отворялась и при этом как-то сладострастно повизгивала. И внутренность кабака возбуждала представление о какой-то пасти, которая медленно, но неизбежно поглощает одного за другим бедных русских людей, беспокойных и иных…
Мальва
Море – смеялось.
Под легким дуновением знойного ветра оно вздрагивало и, покрываясь мелкой рябью, ослепительно ярко отражавшей солнце, улыбалось голубому небу тысячами серебряных улыбок. В глубоком пространстве между морем и небом носился веселый плеск волн, взбегавших одна за другою на пологий берег песчаной косы. Этот звук и блеск солнца, тысячекратно отраженного рябью моря, гармонично сливались в непрерывное движение, полное живой радости. Солнце было счастливо тем, что светило; море – тем, что отражало его ликующий свет.
Ветер ласково гладил атласную грудь моря; солнце грело ее своими горячими лучами, и море, дремотно вздыхая под нежной силой этих ласк, насыщало жаркий воздух соленым ароматом испарений. Зеленоватые волны, взбегая на желтый песок, сбрасывали на него белую пену, она с тихим звуком таяла на горячем песке, увлажняя его.
Узкая, длинная коса походила на огромную башню, упавшую с берега в море. Вонзаясь острым шпилем в безграничную пустыню играющей солнцем воды, она теряла свое основание вдали, где знойная мгла скрывала землю. Оттуда, с ветром, пролетал тяжелый запах, непонятный и оскорбительный здесь, среди чистого моря, под голубым, ясным кровом неба.
В песок косы, усеянной рыбьей чешуей, были воткнуты деревянные колья, на них висели невода, бросая от себя паутину теней. Несколько больших лодок и одна маленькая стояли в ряд на песке, волны, взбегая на берег, точно манили их к себе. Багры, весла, корзины и бочки беспорядочно валялись на косе, среди них возвышался шалаш, собранный из прутьев ивы, лубков и рогож. Перед входом в него на суковатой палке торчали, подошвами в небо, валяные сапоги. И над всем этим хаосом возвышался длинный шест с красной тряпкой на конце, трепетавшей от ветра.
В тени одной из лодок лежал Василий Легостев, караульщик на косе, передовом посте рыбных промыслов Гребенщикова. Лежал он на груди и, поддерживая голову ладонями рук, пристально смотрел в даль моря, к едва видной полоске берега. Там, на воде, мелькала маленькая черная точка, и Василию было приятно видеть, как она все увеличивается, приближась к нему.
Прищуривая глаза от яркой игры солнечных лучей на волнах, он довольно улыбался: это едет Мальва. Она приедет, захохочет, грудь ее станет соблазнительно колыхаться, обнимет его мягкими руками, расцелует и звонко, вспугивая чаек, заговорит о новостях там, на берегу. Они с ней сварят хорошую уху, выпьют водки, поваляются на песке, разговаривая и любовно балуясь, потом, когда стемнеет, вскипятят чайник чая, напьются со вкусными баранками и лягут спать… Так бывает каждое воскресенье, каждый праздник на неделе. Рано утром он повезет ее на берег по сонному еще морю, в предрассветном свежем сумраке. Она, дремля, будет сидеть на корме, а он грести и смотреть на нее. Смешная она бывает в то время, смешная и милая, как сытая кошка. Может быть, она соскользнет с лавочки на дно лодки и уснет там, свернувшись в клубок. Она часто делает так…