
Полная версия
Поветрие
Анна Никитишна совсем опечалилась. Маша сжалилась над нею.
– Знаешь, Лева, – сказала она, – останемся-ка в самом деле до тех пор… Ведь я крепкая, бодрая: что значит мне раз какой-нибудь в день всходить немножко повыше?
Хотя Ластов и привел еще кой-какие возражения, но должен был уступить настояниям двух дам. На том и порешили: оставаться «до тех пор…»
– Послушай, дружочек, – говорила ему несколько дней спустя Маша, – я хотела бы написать домой?
– В Интерлакен?
– В Интерлакен.
– Да ведь у тебя нет там никого родных? Ты ни с кем, кажется, не переписывалась?
– Нет, но у меня есть подруги детства; надо же похвастаться перед ними! К свадьбе я также думала пригласить того, знаешь, кондитера-энгандинца с семейством, у которого служила вначале.
– Также чтобы похвастаться?
– Да! Отчего ж и не хвастаться таким золотым муженьком?
– Оттого, что в прописях сказано, что хвастовство – мать пороков.
– Неправда, неправда! Так, стало быть, я напишу?
– Напиши, пожалуй. Только смотри, не слишком расхваливай: не поверят.
– Должны поверить!
И их обвенчали – сперва священник православный, потом католический. Гостей было приглашено самое ограниченное число: со стороны Ластова два-три сослуживца и молодой Бреднев, от Маши – энгадинец с женою да двумя зрелыми дочерьми. Выпиты были две бутылки донского, съеден великолепный шманткухен – презент кондитера. Ни музыки, ни конфектов, ни сплетен! В 11 часов вся компания мирно разошлась по домам.
Но для молодой госпожи Ластовой с этого дня взошла как бы новая заря. Улыбка не сходила с ее уст; попечительность ее о бесценном «законном» муже, если возможно, еще удвоилась. Глядел на нее муж – и не мог наглядеться.
«Молодец, брат, что женился, – гладил он себя мысленно по головке, – в жизнь свою дельнее ничего не выдумал».
XXIII
Ряд утомительных картин,Роман во вкусе Лафонтена.А. ПушкинОбедал Ластов в последнее время, как мы уже сказали, дома. Провизию Мари закупала самолично в недалеком литовском рынке.
Было зимнее утро, ясное, морозное. Бледно-палевые лучи низко стоящего солнца скользили по верхушкам зданий и обрисовывали на противоположных стенах воздушные, подвижные тени вертикально из труб восходящих и разрежающихся в белесоватой лазури, дымных столбов. Нимало не стараясь уже скрыть от взоров проходящих свое настоящее положение, Мари с мешком закупок в руке, несмотря на гололедицу, весело порхая и тихонько напевая про себя «Ласточку», возвращалась из рынка восвояси. Ее обогнал молодой человек и, по обыкновению нашей молодежи, не преминул заглянуть ей под капор, узнать: хорошенькая или нехорошенькая. Оказалось, что «хорошенькая», и, отойдя несколько шагов вперед, он остановился в ожидании ее. Павой протекла Маша мимо эстетического юноши, но при этом не обратила должного внимания на замерзшую на панели лужу – поскользнулась и грузно бухнулась на камни. От сильного сотрясения она лишилась на мгновение чувств. Пришедши в себя, она увидела над собою озабоченное лицо того же молодого человека. Она хотела приподняться, но бесполезно. Юноша, как видно, теперь только заметивший физическое состояние «хорошенькой», с состраданием поднял ее и кликнул извозчика.
– Нет, не нужно… – предупредила она его, – здесь совсем близко.
– Так до дому дайте хоть довести. Вы можете довериться мне: я из студентов.
Мари принуждена была принять его услугу и, тяжело дыша, оперлась на его руку. Не сделав ей ни одного вопроса, чинно, скромно довел ее студент до ее подъезда.
– Благодарю вас, – прошептала она. – Теперь я могу и одна.
– Но до двери…
– Нет, нет. Прощайте.
– Как вам угодно! Мое почтение.
Не оглядываясь, студент пошел своей дорогой.
С трудом начала Мари взбираться по ступеням. На каждой площадке должна была она отдыхать. Кое-как, через силу, доплелась она до верха. Анна Никитишна, заботливым оком приемной матери немедленно заметившая ее расстройство, завозилась около нее, расспросила, как упала да больно ли «убилась», и принудила ее слечь в постель.
– Хорошо, до обеда, пожалуй, прилягу, – согласилась Мари, – но чур, ни слова мужу, понапрасну будет тревожиться.
До прихода, однако ж, Ластова боль в пояснице у молодой женщины возросла уже до того, что она нашлась в необходимости при помощи Анны Никитишны обратиться к ледяным примочкам. Муж застал ее уже в жестоком ознобе. Сломя голову полетел он к ближайшему акушеру. Освидетельствовав больную, тот успокоил его.
– Не портите себе духа пустой тревогой… Все в наилучшем порядке; разве дело немножко ускорится. Продолжайте примочки, да против жара давайте ей клюквенного морсу, разбавленного водою.
Все свободное от уроков время Ластов проводил теперь в хлопотах около жены. В отсутствие его Анна Никитишна заменяла его. Кровать, ради чистоты воздуха, была вынесена из тесной спальни в кабинет.
Трое суток положение Мари не улучшалось, но и не ухудшалось. В ночь на четвертые Ластов, утомленный продолжительным бдением, воспользовался сошедшей на больную в глубокую полночь дремотой и сам прилег на диван. Вскоре чуткий сон его был прерван глухими вздохами. При мерцающем свете ночника увидел он перед собою, на средине комнаты, Мари. Руками упираясь в бедра, еле волоча ноги, тащилась она через силу по комнате.
– Машенька! – испугался он. – Милая, ты из постели? Как ты неосторожна!
– Поедем-ка к бабушке, друг мой… Пришло время…
– Зачем же к ней? Я привезу ее сюда.
– Нет, Лева, пожалуйста, не нужно. Поторопись, дружок.
Ластов повиновался. Кусая губы, поминутно вздрагивая, держась, чтобы не упасть, за край дивана, бедная мученица покорно, как малое дитя, давала одевать себя.
– Миленький ты мой! – шептала она, склоняясь к учителю и целуя его в голову. – Сколько тебе чрез меня хлопот, сколько забот!
Недолго спустя, одетые оба по-дорожному, молодые супруги выходили в переднюю. Мари остановилась в дверях и перекрестилась на все четыре стороны.
– Будь, что будет… Господи, воротиться бы мне! За перегородкой зашаркали туфли, в ночном неглиже выглянула хозяйка.
– Ахти, да куда ж это вы? – переполошилась она, разглядев при свете теплившейся в переднем углу перед образом лампады жильцов.
– В Москву! – печально улыбнулась Мари. – Выпустите-ка нас, добрейшая Анна Никитишна. Надеюсь, еще свидимся.
– Ай, чтой-то вы говорите, Марья Степановна, полноте! Воротитесь, здоровехоньки воротитесь. Но отчего бы не позвать бабушки сюда, на дом?
– Нельзя… До свидания, Анна Никитишна.
– С Богом, матушка, с Богом!
На дворе стояли трескучие февральские морозы. Снег хрустел под ногами пешеходов. Выведя жену с возможной осторожностью через двор да под ворота, а там в калитку на улицу, Ластов оглянулся за извозчиком. Отдаленная улица, в которой жили они, точно вымерла. Там и сям, сонно моргая, с явною неохотою исполняли свою однообразную службу американские светы Шандора. С глубоко-индигового купола ночных небес мигала почти ярче семизвездная медведица. Гулко раздался в общей тишине, по морозному воздуху, голос Ластова:
– Извозчик!
Из-за соседнего угла высунулась лошадиная морда, донесся отклик:
– Подаю-с.
Подкатили боком утлые сани ночного ваньки. Не рядясь, Ластов усадил сперва жену, укутал ей бережно ноги, потом сам присел на краешек и обнял ее мускулистою рукою.
– Пошел!
Он назвал улицу, где проживала рекомендованная ему акушером бабка. Езды было двадцать минут. Хоть путь стоял и санный, и лучшего даже нельзя было требовать, но, как всегда, попадались и небольшие ухабины; при каждой из них Маша вздрагивала и, точно улитка, болезненно сжималась. Напряженное дыхание, подавленные вздохи, порой и невольный крик говорили красноречивее слов о страданиях ее. Ластов, казалось, вместе с нею ощущая все неровности пути, потому что, сидя как на иголках, за каждым толчком укорял возницу:
– Да тише же, тише.
Вслед затем опять торопил его:
– Да двигайся же, братец! Ползет как черепаха. Ванька только головою поматывал:
– Вот так барин!
Двадцать минут до цели путешествия показались Ластову столькими же часами. Дремавший у ворот с дубиною в объятьях дворник, бормоча, приподнялся, запахнул полушубок, загремел ключами и отпер парадный ход. Тихонько, шаг за шагом, довел Ластов жену до второго этажа. Отворила им девочка-служанка и, по обмене парой коротких фраз, ввела их в приемную. Вскоре вышла к ним с платком на плечах, протирая глаза, и бабушка. Попросив Ластова обождать, она увела Мари к себе. Недолго затем она вернулась, но уже одна.
– Супругу вашу я уложила. Все кончится, даст Бог, благополучно, хотя, – прибавила она с лукавой улыбкой, – вы привезли ее получасом ранее, чем следовало. Отправляйтесь теперь домой да выспитесь: верно, поумаялись и нуждаетесь в отдыхе. Завтра же можете понаведаться к часам этак девяти утра; вероятно, я сообщу вам приятную новость.
– Но нельзя ли мне хоть проститься с женою?
– Нет, нельзя-с, она сама вас не хочет видеть. Да не беспокойтесь, все устроится к лучшему. До завтра, г-н Ластов, до завтра! – выпроводила она его дружески за дверь.
Учитель воротился к себе, но легко себе представить, в каком настроении он провел остаток ночи. На час какой-нибудь спустился тревожный сон на его утомленные веки. В половине седьмого он был уже на ногах и прохаживался, как зверь в клетке, взад и вперед по комнате. Сколько времени-то еще до девяти! Тут лежит ее рукоделье, здесь заложенная бисерной закладкой, не дочитанная ею книга, там из-под кровати выглядывают ее маленькие туфельки… Пусто так кругом, недостает ее – хозяйки, души дома! В начале восьмого часа постучалась к нему Анна Никитишна.
– Лев Ильич, желаете кофею?
– Благодарю вас, нет, не до него.
– Выпейте, родимый! Еще с вечера припасла нарочно сливок.
Десять минут спустя расторопная старушка, успевшая уже и в булочную сбегать, угощала своего любимца дымящимся напитком Аравии (разбавленным, конечно, отечественной цикорией) с необходимыми снадобьями.
– Кушайте, батюшка, на здоровье. Совсем, бедненький, отощали.
Но, хлебнув раза два из стакана, Ластов поставил его на поднос и заходил опять по кабинету.
– Что-то с ней, что-то с ней?
– Да пейте же Лев Ильич! – уговаривала хозяйка.
– Не могу, Анна Никитишна. Он посмотрел на часы:
– Боже! Скоро восемь.
Схватив на лету шляпу и шинель, он выбежал на лестницу.
– Да куда же вы в такую рань? – кричала ему вслед недоумевавшая старушка.
– Узнать…
Только подъехав к заветному дому и расплатившись с возницей, он опомнился:
«Да ведь она сказала: в девять? Значит, раньше нельзя. А теперь который? Без сорока! Ах, время-то как длится. Терпенья, мой друг, терпенья!»
Мерно принялся он бродить около дома. Стоявший на углу хожалый заметил его и подозрительно следил за ним глазами. Вот только 25 минут до срока, 18, 13 с половиной…
«А, может быть, часы мои отстают?»
Как вихорь, взлетел он по лестнице. Навстречу ему вышла сама бабка.
– Поздравляю, г-н Ластов! Какой у вас славный сыночек!
– Как? Так уже?.. А жена что?
– В отличном здоровье – и она, и мальчик. Вам нельзя еще видеть ее, но вы можете заходить справляться. Вечером, быть может, я пущу вас и к ней.
С сияющими глазами, с жаром пожимал Ластов руку любезной вестницы.
– Вы, сударыня, превосходнейшая женщина!
– А у вас, сударь, превосходнейшие мускулы, – улыбнулась она в ответ. – Совсем измяли мою бедную руку.
– Виноват! Я с радости.
– Верю, верю. Но пора мне к больной.
В каком-то дивном чаду спустился Ластов на улицу. Он не замечал под собою земли, ноги его выделывали невиданные пируэты, руки болтались по воздуху, не зная, куда деться от удовольствия.
«Она здорова и сынок здоров!» – повторял он про себя. Все блаженство земное заключалось для него в этих словах.
Вечером того же дня бабушка ввела его в спальню, затемненную зелеными шторами. С широкой постели, из-под штофного балдахина, глядела к нему его жёночка, его Машенька; она была очень бледна и похудела, казалось, за эти несколько часов, в течение которых он ее не видел; но молодое личико ее дышало ангельскою кротостью и безмятежностью, на устах ее светилась улыбка полного счастья.
– Здравствуй, милый мой, – промолвила она слабым, но чистым голосом, протягивая к нему свою бледную ручку.
Он был уже у нее, на коленах перед нею, осыпал уже ее руку, губы ее пламенными поцелуями. Приподнявшись с подушки, любовно обняла она его голову.
– Тише, детушки, тише! – раздался возле предостерегающий голос бабки, свидетельницы этой встречи. – Я буду, кажется, принуждена, г-н Ластов, вовсе запретить вам входить к моей больной: совсем растормошили ее.
Послушно встал Ластов и поместился на уголок кровати у ног жены.
– Какой ты нехороший! – нежно упрекнула она его. – Только и думает что о жёночке, а сына и взглядом подарить не хочет.
– И то! Где он, где?
– Подойди с той стороны.
Ластов обошел кровать; бок о бок с последней стояла детская кроватка, прикрытая кисейным пологом. Отдернув кисею, он увидел перед собою крошечного, розового спящего младенца.
– Какой карапузик!
– Погоди, подрастет. Вглядись только, Лева, как похож на тебя.
Ластов рассмеялся.
– Ну, покуда сходства мало. Но юноша хоть куда. Осторожно поцеловал он сына; потом, взяв руку жены, с благоговением поднес ее к губам.
Свидание супругов продолжалось не более получаса: жестокосердая бабушка потребовала удаления Ластова.
– Но когда я могу ее взять к себе? – спросил он.
– Не ранее, как по прошествии девяти дней. Во всяком случае, теперь уже нет опасности.
XXIV
Бедная! Как она мало жила!Как она много любила!Н. НекрасовС этого дня учитель наш посещал жену свою в заточении, по крайней мере, дважды в сутки: раз поутру, другой ввечеру. Но, воротившись на седьмой день с уроков домой, он застал ее уже там. По-прежнему устроилась она в первой комнате на кровати; возле нее, на перине, возлежал крошка-сынок.
– Машенька! – ахнул он. – Как же ты так рано?
– А ты не рад?
– Рад, милая, но боюсь, чтобы ты не поплатилась за свою смелость. Ведь ты приехала, конечно, в карете?
– Нет, мой друг, на извозчике. У тебя нынче и без того гибель издержек.
– Машенька, ребенок мой! Как раз захвораешь. Опасения Ластова вскоре оказались, к несчастью, слишком основательны: с вечера у Маши обнаружились холод и жар, к утру лихорадка была в полном разгаре. Призванный акушер объявил, что у нее febris puerperalis, и что в этом состоянии она не может кормить сама. Ластов отыскал кормилицу. Болезнь Мари шла исполинскими шагами: несколько дней спустя врач отозвал молодого мужа в сторону и с соболезнованием уведомил его, что у родильницы может открыться тиф, чтобы он, Ластов, был на все готовым. Печаль, отчаянье учителя не знали пределов; но он сдерживал себя, чтобы не показать больной опасности ее положения. Ни на минуту не отходил он от ее постели, прочитывал ей вслух, чтобы ее рассеять, из новых журналов, каждые пять минут переворачивал ее с боку на бок, ночью едва смыкал глаза, подогревал, подавал ей лекарства, которые она не принимала иначе, как из его рук. В дальнейших стадиях болезни нрав ее, кроткий, деликатный, сделался беспокоен, раздражителен. Без видимой причины напускалась она даже на милого, если он недостаточно проворно исполнял какое-нибудь требование ее. Вслед затем являлось, конечно, раскаяние.
– Не сердись, Левушка, – говорила она, – я больна, я несправедлива, имей терпенье со мною. Но ты представить себе не можешь, как тяжело мне.
Бедная страдалица сгорала как свечка; можно было почти предвидеть, когда она в последний раз вспыхнет и потухнет. Глаза и щеки ее впали, руки иссохли, как щепки, голос ослабел до невнятного шепота; без чужой помощи не могла она уже приподняться с изголовья; нервная кожа ее страдала от малейшего прикосновенья, почему, при поворачивании больной, дотрагиваться до нее можно было только с величайшей осторожностью.
Вскоре состояние ее было безнадежно.
– Мужайтесь, – сказал учителю доктор, – более недели ей не прожить.
Сама Мари предчувствовала свой конец.
– Умереть, неужели уже умереть?! – лепетала она про себя. – Да не хочу же я, не хочу! Теперь, когда стала, наконец, совсем счастливой, бросить все, все! Это несправедливо, это бесчеловечно! Пожить я хочу… Господи, что ж это такое!
В ее воспаленных, все еще прекрасных, выразительных глазах вспыхивал бессильный гнев, слабо металась она на постели.
– На кого я тебя-то оставлю? – жаловалась она потом. – Кто будет заботиться о тебе? Ты полюбишь другую, полюбишь Наденьку, она будет ласкаться к тебе… Ах, нет, не нужно, не нужно!
Слезы, но скудные, безотрадные слезы текли по ее впалым, разгоряченным щекам.
– А мальчик наш? Сиротинка, что с ним-то станется? Мальчик, сыночек мой, где он?
Ей приносили сына. Ослабшими, сухими губами целовала она его.
– Господи, да будет воля твоя! Лева… есть на свете еще женщина, оценившая тебя, – Наденька. Не перебивай меня; она жива, я это знаю. Бог же с тобой, полюби уж ее, пусть печется о тебе, о нашем мальчике… Назови его также Львом; не забудь, мой милый…
– Да ты оправишься, ты еще долгие годы проживешь с нами, – говорил, чуть не плача, Ластов.
– Напрасно утешаешь, сам ведь не веришь. Слышу я ее, злодейку-смерть, в груди здесь сидит она у меня, сосет меня… Кто бы поверил, что так тошно помирать! Ужели так и покончить?
Не было у нее уже сил рыдать: выходили одни хриплые, раздирающие душу стенания, только руки ее судорожно поднимались с ложа, чтобы тотчас же упадать в бессилии, только ноги вздрагивали, да воспаленные, треснувшие губы сжимались и размыкались.
Однажды ночью, не будучи в состоянии преодолеть усталость, Ластов бессознательно задремал на стуле. Когда он вдруг встрепенулся и на цыпочках приблизился к жене, то не расслышал уже ее дыхания. Несмотря на постоянное ожидание этой минуты, сердце у него безысходно заныло. Не смея еще положительно увериться в случившемся, он отошел к окну и прислонился головой к холодному стеклу. Собравшись с духом, он взял ночник и, стиснув зубы, подошел к одру жены. Полный свет лампадки упал на безжизненные черты молодой страдалицы; глаза, подернутые уже пеленою смерти, были полуоткрыты. Ластов взял ее руку. Рука была холодна и тяжела, как свинец. Превозмогая себя, закрыл он умершей глаза, сложил ей на груди руки, поправил одеяло. Затем, задув огонь, присел на пол у изголовья покойницы и спрятал лицо в руки. Счастливы люди, которым даны слезы! Со слезами утекает и их горе. Более глубокие натуры не умеют плакать: скорбь грызет, гложет их внутри, слезы подступают к горлу, душат, как плотно стянутая петля, но не вырываются наружу. И много времени требуется на то, чтобы затаенная кручина испарилась капля по капле.
Когда поутру в кабинет осторожно заглянула Анна Никитишна, Ластов сидел в прежнем положении, там же на полу; возле него стоял загашенный ночник. Отняв от лица руки, жилец медленно повернул к ней голову. Она ахнула и тихо прошептала:
– На вас лица нет! Что с вами?
– Можете говорить громко, – отвечал он, приподнимаясь, и с невыразимо грустной усмешкой указал на труп жены: – Карета готова.
– Неужто? Все кончено?
– Можете удостовериться.
Не станем описывать ни приготовлений к похоронам, ни самого печального обряда. Скажем только, что хлопоты по погребению Ластов, занявший в гимназии в счет жалованья до двухсот рублей, взял все на себя и исполнил все с безупречным тщанием и точностью. Некоторые лишь частности, как-то: одевание умершей, украшение гроба живыми цветами, предоставил он Анне Никитишне и приглашенным им дочерям кондитера-энгадинца; этих последних, кстати, попросил он и известить кого следовало на родине о кончине швейцарки.
Но как только бедной Маше был отдан последний долг, учитель впал в полную апатию. Ни жалобой, ни вздохом не выражал он своего горя: с невозмутимым равнодушием глядел он на все совершавшееся около него; потолок мог бы обрушиться на него – и тут бы он, кажется, не сделал шагу для своего спасенья. От частных уроков он отказался: не для кого было трудиться. В гимназию ходил, но более для уплаты занятых на погребение денег. Даже к малютке-сыну он оставался почти безразличен: принесут – хорошо, приласкает; не принесут – не спросит. На встречавшихся ему на улице женщин, особенно на молодых, дышавших красотою и свежестью, он просто глядеть не мог, отворачивался с отвращением. В былое время любил он напевать что-нибудь, насвистывать; теперь целый день угрюмо безмолвствовал; изредка лишь замурлычит глухим голосом последний куплет любимого романса покойной – «Вьется ласточка»:
У меня былаТакже ласточка,БелогрудаяДуша-пташечка;Да свила судьбаЕй уж гнездышкоВо сырой землеВековечное!В свободное от занятий время, несмотря ни на какую непогодь, он ездил на кладбище и возвращался только к ночи. Анна Никитишна ходила как не своя:
«Ну, вот, одну свезли на Волково, а тут того гляди, что и он, касатик, отправится! Не к добру на могилу к ней ездит он, ох, не к добру! Долго ли простудиться, занемочь… Эко, право, наказанье господне!»
Оправдались тревоги старухи: вернувшись раз поздно с кладбища, Ластов жаловался на сильную головную боль, на холод и выпил липового цвету; к утру он лежал уже в бреду. Когда же растерявшаяся хозяйка сбегала за ближайшим доктором, тот объявил ей, что жилец ее в горячке.
XXV
Последние слезыО горе былом,И первые грезыО счастье ином…А. МайковФантастические исчадия причудливого горячечного бреда имеют много общего с творениями известного рода драматургов: и там и здесь все три единства, и даже более, соблюдены в точности. Давно прошедшее сочетается без малейшего стеснения с настоящим и с ожидаемым будущим. Лица, никогда в глаза не видавшие друг друга, встречаются как давнишние знакомые, да в местности, сшитой на живую нитку из лоскутков Бог весть скольких стран и мест, отстоящих одно от другого на тысячи верст. Рьяный крылатый конь воображения переносится через любые барьеры и рвы анахронизмов и парадоксов. Однако в эффекте, достигаемом талантливыми нелепицами Сулье, Сарду и компании, с одной стороны, и отродьями гениальной богини болезненного бреда – с другой, пальма первенства бесспорно принадлежит горячке.
И перед омраченным умом Ластова развертывалась нескончаемая панорама разнообразнейших картин и положений, где швейцарская и итальянская флоры пересаживались на болотистую почву Петербурга, где личности, отошедшие уже в царство теней, восставали из гроба в прежнем своем виде, нимало сами не удивляясь такой несообразности.
В начале болезни Ластова первое место между являвшимися ему выходцами с того света занимала, понятным образом, покойная Мари. Мало-помалу, однако, образ ее начал стушевываться, заменяться другим. Вглядится ли больной попристальнее в нее – черно-бархатные, большие глаза ее незаметно примут голубой оттенок, углубятся в орбиты, решительно посинеют; лукаво вздернутый носик выпрямится в серьезный греческий; черты розовые, округлые, сентиментальные побледнеют, обрисуются резче, облагородятся сосредоточенною думою…
– Наденька… – пролепечет он.
Но в то же мгновение видение исчезнет; по-прежнему белеет в вышине потолок спальни, на фоне которого немедленно возобновляются замысловатые игры уродливых созданий расстроенного мозга.
Шли дни, шли недели, протекло два месяца. Прилетела вновь из-за моря молодая волшебница-весна, подула своим теплым дыханием – и рассеялись на небе свинцовые тучи, высохла мостовая, взвились резвые вихри пыли; заглянула в городские сады и скверы, прикоснулась цветущими пальцами к помертвелым древесным ветвям – и распустились деревья, зазеленели. Глянула она своим всеоживляющим оком и в келью нашего страдальца – как рукой сняло его недуг, как от здорового, долгого сна пробудился он в светлый майский полдень с совершенно свежей головою. Золотыми потоками врывался божий день в растворенное окно и наполнял все пространство небольшой спальни мерцающим блеском. Ластов огляделся: все вокруг было так чисто, так опрятно, на всем лежал отпечаток рачительной женской руки. Сам он, Ластов, был тщательно укутан в два одеяла – вероятно, из опасения, чтобы свежесть вливавшегося в окошко весеннего воздуха не повредила ему. Но ему стало жарко; сбросив верхнее одеяло на пол, нижнее он распахнул на груди и хотел приподняться. В глазах у него забегали огоньки, в изнеможении упал он назад на подушки и закрыл веки. С самой той минуты, когда он пробудился к действительности, он ни одной мыслью не возвращался еще к прошедшему; оно как будто улетучилось вместе с горячкой. Перед сомкнутыми глазами его пролетали какие-то светлые, неясные идейки, как в волшебном сне он мирно улыбался.