
Полная версия
Сочинения Зенеиды Р-вой
Но какой злой гений так исказил предназначение женщины? Теперь она родится для того, чтобы нравиться, прельщать, увеселять досуги мужчин, рядиться, плясать, владычествовать в обществе, а на деле быть бумажным царьком, которому паяц кланяется в присутствии зрителей и которого он бросает в темный угол наедине. Нам воздвигают в обществах троны; наше самолюбие украшает их, и мы не замечаем, что эти мишурные престолы – о трех ножках, что нам стоит немного потерять равновесие, чтоб упасть и быть растоптанной ногами ничего не разбирающей толпы. Право, иногда кажется, будто мир божий создан для одних мужчин: им открыта вселенная со всеми таинствами, для них и слава, и искусства, и познания, для них свобода и все радости жизни. Женщину от колыбели сковывают цепями приличий, опутывают ужасным «что скажет свет?» – и, если ее надежды на семейное счастие не сбудутся, что остается ей вне себя? Ее бедное, ограниченное воспитание не позволяет ей даже посвятить себя важным занятиям, и она поневоле должна броситься в омут света или до могилы влачить бесцветное существование!..
– Или избрать мечту и привязаться к ней всей силою души, влюбиться заочно, посылать по почте зефиров вздохи и изъяснения своему – идеалу за две тысячи верст и питаться этою платоническою любовию. Не так ли?..
Первое страшно, потому что слишком серьезно, а второе странно, потому что слишком смешно и пошло – не правда ли?.. А между тем все сказанное сочинительницею – такая очевидная, такая ужасная истина… Но вот еще несколько строк из исповеди женщины в повести «Суд света»:
При беспрестанном движении войск я всюду следовала за мужем; везде, всегда была одинакова, не изменила ни мнений, ни поступков моих. Люди с умом везде дарили меня вниманием; глупцы сплетали против меня нелепые выдумки. Но есть третий сорт людей, наиболее опасный для всего, что выходит из круга обычного. Часто люди эти обладают умом и многими достоинствами, но ум их ни довольно силен, чтобы укротить владычествующее над ними самолюбие, ни довольно слаб, чтоб, ослепившись дерзкою самоуверенностью, ставить себя выше прочего видимого творения. Они чувствуют свои недостатки и всякое превосходство ближнего принимают за личное оскорбление; они не могут простить другому и тени совершенства. О, эти люди страшнее зачумленных! Над пошлым злоязычием дурака смеются; но их осторожным наветам, их обдуманной, правдоподобной клевете не могут не верить. Эти-то вольноопределяющиеся кандидаты в гении и составляют верховное судилище; они-то наиболее ожесточались против меня, и от них рассевались ядовитейшие вести.
. . . . .
Люди – дети, вечно озабоченные, вечно суетящиеся. Торопясь за неуловимым «завтра», имеют ли они досуг разбирать и разлагать сущность вещи, поражающей их взоры?.. Мимоходом они бросают беглый взгляд на ее наружный вид и только об этой наружности уносят с собой воспоминание. Не их вина, что взор часто падает на предмет не с настоящей точки зрения: они как видели, так рассудили и осудили. Они правы!
Горе женщине, которую обстоятельства или собственная неопытная воля возносят на пьедестал, стоящий на распутии бегущих за суетностию народов! Горе, если на ней остановится внимание людей, если к ней они обратят свое легкомыслие, ее изберут целию взоров и суждений! И горе, стократ горе ей, если, обольщенная своим опасным возвышением, она взглянет презрительно на толпу, волнующуюся у ног ее, не разделит с ней игр и прихотей и не преклонит головы перед ее кумирами!
Я поняла наконец эту великую истину и от всей души примирилась с моими гонителями.
Этих указаний и выписок слишком достаточно для того, чтоб читатели наши увидели, как неизмеримо выше всех предшествовавших ей писательниц, и в стихах и в прозе, стоит Зенеида Р-ва. Ее повести не наполнены сладенькими чувствованьицами и розовыми мечтаньицами; нет, они проникнуты одною могучею мыслию, которая преследовала ее всю жизнь и не давала ей покоя. Как автор, как поэт, Зенеида Р-ва имела бы право применить к себе эти стихи Лермонтова:
Я знал одной лишь думы власть,Одну – но пламенную страсть:Она, как червь, во мне жила,Изгрызла душу и сожгла,. .Я эту страсть во тьме ночнойВскормил слезами и тоской,Ее пред небом и землейЯ ныне громко признаюИ о прощеньи не молю{32}.Бессмысленные чувства и розовенькие чувствованьица начинают уже надоедать в нашей литературе. Право на общее внимание теперь могут иметь только писатели, возвысившиеся до мысли. Зенеида Р-ва принадлежит к тесному кругу таких писателей и есть единственная у нас писательница в этом роде.
Теперь о степени таланта и художественном достоинстве повестей Зепеилы Р-вой. Один журнал, хваля слог Зенеиды Р-вой и давая под рукою знать, что этим слогом она была обязана сколько своей понятливости, столько и замечаниям, намекам и советам его (журнала), – вот что, между прочим, говорит о Зенеиде Р-вой, объявляя себя посмертным ее другом: «Ее «Утбалла», «Джеллаледин» и «Медальон» бесспорно – одни из лучших повестей, какие были в то время написаны в Европе: они обещали русской словесности талант истинно писательский (?!), равный по оригинальности таланту Жоржа Занда (sic[3]), но еще более приятный и несравненно более прочный (вот как!)»{33}. Для знающих этот журнал нет ничего удивительного в этом возгласе: это тот самый журнал, который шутит и потешает наукою, искусством, критикою и правдою и который некогда, упав на колени, закричал: «Великий Гете! великий Кукольник!»{34}. Мнение этого журнала о Зенеиде Р-вой – явно шутка. Это доказывается и тем, что он сетует, зачем изданы сочинения Зенеиды Р-вой, не считая их заслуживающими особенного издания; это же доказывается и языком, которым написана рецензия о повестях Зенеиды Р-вой. Послушайте: «Эти забытые (?!) вещи перебьют дорогу многому из того, что другие могут вновь выдумать. Что вы теперь помните из сочинений Зенеиды Р-вой? Возьмите книгу и прочитайте вторично, посмотрите, как это ново, как свежо, как благоухает теплою весною сердца, как всегда будет свежо, ново и благоуханно, потому что эти страницы, полные тоски, страдания, огненных, но неопределенных желаний, вырвались из блестящих далеких облак (?) юной мечты, упали на землю с дождем безотчетных слез(!), с громовыми ударами молодого сердца (!!), созданного для благородных страстей, стремившихся к высокому, к прекрасному, к отвлеченному, к тому, чего не существует на земле, – блаженству ангелов, – к счастию, которое постигают одни только женщины, которым они вечно стараются овладеть и которое вечно от них ускользает»{35}. Прочтя этот набор слов, кто не скажет, что мнение помянутого журнала о сочинениях Зенеиды Р-вой – просто шутка или мистификация?..
Нет, мы не скажем, чтоб Зенеида Р-ва была по таланту выше Жоржа Занда или равнялась с ним; мы даже думаем, что между этими двумя талантами – неизмеримое пространство… Это только со стороны таланта, а между тем ведь талант не составляет еще всего в писателе: кроме таланта, должно еще быть направление таланта, содержание его творений. Такая поэзия, как поэзия Жоржа Занда, приготовлена огромным общественным развитием, перешедшим через многие изменения и процессы исторические; наши же писатели, даже и повыше Зенеиды Р-вой, подобно эху, повторяют в своих творениях отблески и отзвуки чуждых нам цивилизаций и общественностей{36}.
Что у Зенеиды Р-вой был талант, и притом замечательный, выходящий из ряда обыкновенных дарований, – в этом нет никакого сомнения; но что ее талант не был развит, что он вечно колебался в какой-то нерешительности, – это также правда. Вот почему ее повести имеют большой недостаток со стороны художественности. Характеры действующих лиц не довольно резко очерчены и часто похожи друг на друга, разнясь только положением, в каком описывает их сочинительница. Подробности быта и колорит местности не довольно поражают своею верностию и яркостию. Но главный и существенный недостаток сочинений Зенеиды Р-вой – это отсутствие иронии и юмора и присутствие какого-то провинциального идеализма a la Марлинский. Для доказательства справедливости нашего мнения возьмем, для примера, повесть «Идеал». Полковница Гольцберг влюбляется заочно в нового поэта, начитавшись его произведений; «но тщетно Ольга стремит к нему душу и мысли свои; он высок, далек и не замечает ее в толпе своих поклонниц». Случилось ей, по несчастию, быть в Петербурге, в театре, при представлении новой драмы ее «идеала». Когда вызывали автора (а у нас – вы знаете – вызывают громко и долго), – «щеки Ольги загорелись багровым цветом пылающей крови, и в ту минуту можно было принять ее за жрицу дельфийскую, ожидающую с упованием и тоской появленья духа». Но поэт не вышел. Муж зовет Ольгу домой, а она, в забытьи, не двигается с места из своей ложи. Вдруг в соседнюю ложу входит человек, которого приветствуют как автора игранной пьесы, поздравляют с успехом и называют Анатолием. Ольга вскрикивает: «Анатолий!», хватается за спинку кресла, чтоб не упасть, плачет и не спускает глаз со своего «идеала», а сочинительница, слогом повестей Марлинского, оправдывает свою героиню в ее смешной выходке. Вообще, эта Ольга любит выражаться в обществе восторженным языком, который, будучи неуместен, всегда бывает смешон. На бале спросили ее, любит ли она стихотворения Анатолия Т-го; она отвечала: «Люблю ли я? Укажите мне женщину, которая не находила бы в его небесных творениях отголоска собственных чувств? которая не бредит им, не обожает его?» Подруга ее юности спрашивает у нее: неужели холод годов и опыта не остудил ее ребяческой страсти к незнакомому человеку? Ольга отвечает ей, словно по книге: «К незнакомому человеку? Вера! что это значит? И ты можешь говорить, что он незнаком мне? Мне незнаком Анатолий? Мой идеал? Мой поэт, которого песни пробудили мое детское воображение, одушевили его жизнию, образовали мою душу? Кто же услаждал мое одиночество, кто утешал меня в горе, кто удвоивал мои радости, как не он, не Анатолий! И ты говоришь, что я люблю незнакомого мне человека! Нет, я сроднилась с каждою его мыслию; я знаю все изгибы его благородного сердца; я его обожаю; я пожертвую последнею радостью жизни моей, небогатой утехами, последнею каплею крови, я отдам душу свою для продолжения его жизни… Да, да; я люблю его; но я люблю не земною любовию, я люблю не человека…» Такая любовь именно ребяческая и смешная любовь, а такой способ выражения очень сбивается на реторику. Да и вообще все это очень неестественно и неправдоподобно. Восторженная Ольга встречается с своим «идеалом» в одном знакомом доме; раз он ни с того ни с сего начинает ей объясняться в любви, говоря ей «ты»; страницах на трех тянется самый фразистый разговор. Удивительно, как Ольга не захохотала, слушая всю эту натянутую галиматью; она даже поверила, ей и увлеклась ею. Поэт скрылся на несколько дней от Ольги, распустив слух о своей тяжкой болезни. Бедная женщина решается уйти с бала, чтоб навестить тайком умирающего поэта… Его не было дома, – и Ольга прочла на его столе письмо к приятелю, в котором он смеется над Ольгою и ее любовью и с циническою откровенностию говорит о своих намерениях. Ольга бросилась вон… но вы сами можете прочесть повесть, если еще не читали ее, и увидеть, как ребячески идеально и детски неправдоподобно ее содержание. Прибавим только, что, когда эта повесть была напечатана в одном журнале, сцена возвращения домой поэта была исполнена самых грязных, цинических подробностей, а поэт был представлен пьяным: это была дружеская услуга досужего журналиста, охотника поправлять чужие сочинения{37}. В издании «Сочинений Зенеиды Р-вой», печатавшемся с подлинной рукописи покойной сочинительницы, эти позорные для памяти женщины прибавки, разумеется, исключены.
Развязка повести «Медальон» довольно изысканно основана на литературных вечерах и чтениях посетителей кавказских минеральных вод: черта совершенно чуждая русскому обществу! Развязка повести «Суд света» чрезвычайно изысканно и натянуто основана на сходстве лиц и на qui pro quo[4], вследствии которого неистовый обожатель героини повести брата ее принял за ее любовника. Притом же героиня этой повести уж чересчур ребячески и приторно-идеальна, как это можно видеть из этих слов ее: «Знаете ли, что, если б в ту пору какой-нибудь случай, возвратив мне свободу, дозволил нам открыть чувства наши пред глазами всего света, я отвергла бы соединение с вами из опасения гласности любви моей, из одной боязни, чтоб двусмысленная речь людей, завистливый взор их не осквернили ее чистоты, чтоб их нескромные улыбки, даже случайная неосторожность, не оскорбили ее непорочности?» И естественно ли, чтоб из уст такой женщины вышли эти громовые слова, свойственные только душе великой и крепкой:
Суд света теперь тяготеет на нас обоих: меня, слабую женщину, он «окрутил, как ломкую тросточку; вас, о! вас, сильного мужчину, созданного бороться со светом, с роком и со страстями людей, он не только оправдает, но даже возвеличит, потому что члены этого страшного трибунала все люди малодушные. С позорной плахи, на которую он положил голову мою, когда уже роковое железо смерти занесено над моей невинной шеей, я еще взываю к вам последними словами уст моих: «Не бойтесь его!.. он раб сильного и губит только слабых. . ..»
Такие строки могут вырываться только из-под пера писателей с великою душою и великим талантом…
Героиня «Номерованной ложи» не хочет выйти замуж за человека, доказавшего ей свою безграничную любовь и преданность, – не хочет за него выйти, потому что еще жив ее муж, который, ограбив ее, развелся с нею… Она – видите – боится увидеть в себе клятвопреступницу и выходит замуж за своего обожателя тогда только, как прежний муж был убит где-то на время…{38} Вот уж подлинно романтизм, который и в средние века удивил бы всех своею нелспостию!.. Но провинции он нравится и теперь – разумеется, в повестях…
«Джеллаледин» и по завязке и по колориту крепко отзывается марлинизмом…
«Любинька» при первом появлении своем в печати возбудила, как говорится, фурор в публике. Не удивительно: повесть эта по содержанию и по характерам самое пансионское произведение. Один только характер в ней мастерски отделан: это характер злой мачехи Антонины Михайловны. Смешнее всех характеры Евгения Задольского и Валериана Стрельнева, особенно последнего, ибо он преуморительно идеален и преидеально смешон с своею Оттилиею, своими страданиями и своим ужасом при мысли о незаслуженном проклятии обманутого отца, слабого, полоумного старика. Характер Любиньки хорош отвлеченно, но не живым поэтическим, образом. Завязка повести основана на недоразумении, которое могло бы разрешиться личным, свиданием сына с отцом, а развязка основана на deus ex machina[5]. Вообще, повесть и длинна и скучна. Сама сочинительница чувствовала это. Обещав ее в наш журнал, она прислала вместо ее первую часть «Напрасного дара», объясняя в письме к нам причину этого таким образом: «Может быть, вам покажется странным, что, обещав прислать готовую повесть, я посылаю половину другой, еще не совсем оконченной. Что делать! Та повесть, о которой я говорила, точно, лежит у меня и ожидает только последней поправки, чтоб явиться свету; но у меня, как дети у капризных матерей, есть повести любимые и нелюбимые. Та повесть длинна, я долго работала над нею, она надоела мне – пусть полежит, забудется, тогда я опять примусь, окончательно исправлю ее и отпущу на волю»{39}. Нам, впрочем, весьма нравится одно место в «Любиньке»; оно не длинно, и мы можем его здесь выписать:
Он понял, что в жизни человека существенность, так унижаемая поэтами, одна существенна, следственно, одна может быть источником всего прекрасного, возвышенного, как и всего дурного; он понял, что эта существенность есть корень нашего бытия, корень нередко грязный, всегда некрасивый, но дающий соки и силу лучшим цветам мира – мыслям и чувствам человека; и что от нас зависит облагородить происхождение растения, стараясь, чтоб цветы его не были пустоцветом, чтоб, пройдя пору цветения, они не разлетелись напрасно по ветру, а дозрели бы в плод пользы и добра.
Глубокая мысль!
Повести «Суд божий» и «Воспоминание Железноводска» ниже всякой критики и не стоят упоминовения. Это самая смешная марлинщина{40}.
Лучшая повесть Зенеиды Р-вой – это, без сомнения, «Теофания Аббиаджио». Содержание ее глубоко, завязка, развязка и рассказ благородно просты, при необыкновенном искусства, с каким они ведены. Характеры очеркнуты превосходно, особенно характер героини. Слог повести – образцовый. Можно указать на один только недостаток: зачем Долиньи рассказывает свою историю под вымышленным именем своего небывалого друга, и кому же рассказывает? – Ольге, которая знает, о ком идет речь, и Теофании, которая ничего не знает. Это замашка старинных романов, эффект, довольно истертый. За исключением этого, вся повесть – один из перлов русской литературы.
Несмотря на некоторую изысканность и неправдоподобность в завязке, «Утбалла» кажется нам лучшею повестью после «Теофании Аббиаджио»: в ее рассказе много увлекающей силы.
Первая половина «Напрасного дара» несколько изысканна по содержанию. Девушка, мучимая призванием к поэзии, – мысль довольно отвлеченная, корень которой не действительность, а рефлексия поэта. И не в таком быту, как тот, в котором поместила сочинительница свою вдохновенную Анюту, неизбежная гибель благородных существ происходит у нас не столько от поэтического их призвания, а от противоположности их человеческих (гуманных) натур с окружающими их животными натурами. Эта мысль проще, зато вернее и более годится в основу повестей, сюжет которых берется из мира русской жизни. Вообще вся первая часть «Напрасного дара» так и дышит каким-то бурным, порывистым, но невыдержанным вдохновением, и потому она шевелит, будит душу читателя, но не удовлетворяет ее. В ней есть что-то, но чего-то и недостает. Вторая часть была бы удовлетворительнее, но она не кончена и прервалась на самом интересном месте. Мысль ее проще. Вот что писала о ней к нам сочинительница… «Первая и вторая часть этой повести соединяются только одною идеею; меж их лицами и происшествиями нет ничего общего; это две отдельные фантазии на один тон. В первой я говорила о силе умственной, во второй выражу силу чувств». Значит: во второй части под напрасным даром разумелось бы не призвание к какому-нибудь искусству, а просто сильная способность чувствовать. Это было бы лучше.
Что сказали мы о первой части «Напрасного дара», то более или менее может относиться вообще к повестям Зенеиды Р-вой. Почти во всякой из них чувствуете страшную внутреннюю силу и потом не видите положительных результатов этой силы. Почти каждая из них есть могучий взмах, но за которым не следует столь же могучего удара. Читая повести Зенеиды Р-вой, вы чувствуете, что любопытство ваше раздражено, внимание напряжено, вы вне себя и с замирающим сердцем ждете – вот явится оно, желанное слово, вот разгадается загадка и вся путаница судьбы разрешится в ясную и определенную идею, а тревога души вашей – в чувство полного удовлетворения, – и вы остаетесь недовольным и неудовлетворенным. Отчего это?
Нам кажется, что это объясняется жизнью даровитой писательницы нашей. Жена военного человека, она следовала за ним из губернии в губернию, из уезда в уезд, и случалось ей кочевать даже в степях Новороссии. Отдаление от столичной жизни есть большое несчастие и для души и для таланта: они или увядают в апатии и бездействии, или принимают провинциальное направление, которое комизм полагает в плоской шутливости, а высокое – в детском отвлеченном идеализме. Как бы ни сильна была натура человека и как бы ни велик был талант его, но невозможно же ему долго бороться с подавляющими впечатлениями окружающего его мира, и волею или неволею, более или менее, ранее или позже, но должен же он принять на себя их отпечаток. Зенеида Р-ва знала итальянский, немецкий, английский и французский языки, хорошо была знакома с великими поэтами, писавшими на этих языках: это видно даже и из эпиграфов, которыми испещряла она главы своих повестей. И вместе с ними вы находите эпиграфы из гг. Кукольника и Бенедиктова. В провинции – известное дело – идеалом нувеллистов добродушно считают Марлинского, идеалом лириков – г. Бенедиктова, идеалом драматургов – г. Кукольника, а идеалом юмористов – Барона Брамбеуса… Мы знаем из достоверного источника, что лучшими повестями на русском языке Зенеида Р-ва считала: «Аммалат-Бека» Марлинского и «Блаженство безумия» г. Полевого. Нельзя не сознаться с горестью, что на ее повестях заметен отпечаток влияния повестей Марлинского и г. Полевого.
Но золотая руда блещет и в землянистой массе. Яркий и сильный талант Зенеиды Р-вой не могут затмить недостатки в ее произведениях. Талант ее принадлежит ей самой, недостатки – обстоятельствам жизни. Не являлось еще на Руси женщины столь даровитой, не только чувствующей, но и мыслящей. Русская литература по праву может гордиться ее именем и ее произведениями.
Зенеида Р-ва, по натуре своей, чувствовала сильную потребность высказываться на бумаге; но она была чужда печатного самолюбия, и только внешняя необходимость заставляла ее печататься. «Без этой необходимости (писала она к одному из своих знакомых) ничто не принудило бы меня броситься в этот омут и взять на себя несносное звание женщины-писательницы». Опытность, приобретенная ею в прежних литературных ее сношениях, особенно делала для нее отвратительным омут печатной известности: это мы знаем из ее собственных писем…{41}
Но и не одно это делало для нее несносным звание женщины-писательницы. В начале нашей статьи мы говорили, как еще тернист путь женщины-писательницы в Европе. У нас он не гладок по-своему: ссылаемся на свидетельство самой Зенеиды Р-вой и приводим здесь этот ловкий юмористический очерк провинциальных нравов:
В обществах так любят танцоров с блестящими эполетами, что их не подвергают строгому разбору; помещицы и горожанки принимают их с благоволением, помещики и горожане приглашают их на обеды и вечера, в угождение своим повелительницам. Но жены военных, – о, это другое дело! Судьи женского роду осматривают своих, вновь прибывших соперниц, не всегда доброжелательным оком, строго разбирают их наряды, черты лиц, характеров. Это две чуждые между собою нации, две разнородные стихии, – не легко и не скоро соединяются они в одно дружное целое.
Что же, если, по несчастию, одна из этих налетных госпож отличается чем-нибудь от прочих, – красотой, талантами, богатством! Если злодейка-молва, опережая ее, приносит весть об ней на новые квартиры и еще до приезда ее возбуждает любопытство, подстрекает соперничество, язвит самолюбие, задает оскому зависти, – и эта тощая, желтолицая фурия заранее точит зубок на незнакомую, но уже ненавистную жертву? – «Но что может так сильно расшевелить страсти женщин? Какое превосходство, какое отличие?» – скажут мои добрые читательницы! – Ах, боже мой! повторяю: маленькое отступление или выступление из общего круга обыкновенностей; релиеф на гладкой стене общества. Вообразите себе поручицу чудной, поражающей красоты, капитаншу – уроженку Северной Америки, переброшенную случаем с берегов Миссисипи на берега Оки, вместе с миллионом приданого, – или, хоть с приложением какого угодно чина, писательницу, то есть женщину, написавшую когда-нибудь в досужный час две, три повести, которые попались впоследствии под типографский станок.
«Что! Капитанша или поручица – писательница!.. Да это вздор! этого нет и быть не может! – возразят мне многие и многие, – правда, писала Жанлис, так она была придворная, графиня! писала Сталь, – так отец ее был министром, – обе получили высокое образование, но кап…» Однако ж предположим, хоть для шутки, что в толпе вновь прибывших офицеров является рука об руку с одним из них женщина-писательница. – Все заранее знают об ее прибытии, собирают об ней слухи, рассказывают вести бывалые и небывалые, – наконец она прибыла, она здесь…
Ах! как бы ее увидеть! она, верно, носит на челе отпечаток гения; верно, только и говорит о поэзии да о литературе; высказывает мнения свои вроде импровизации, употребляет технические термины, носит с собою карандаш и бумагу для записывания счастливо мелькнувших идей!..
С подобным предубеждением собираются осмотреть прибывшую писательницу.
Проходит неделя, две…
– Ма chere, приезжай в четверг ко мне обедать.
– А что у вас, именины?
– Нет, у меня обедает мадам ** – знаешь, писательница.
– Ах, очень рада, посмотрим, что за писательница.
– А вы, Авдотья Трифоновна, хотите познакомиться с ней?
– Не то чтоб познакомиться, а так, взглянуть, приеду.
– Вы читали ее сочиненья?
– И нет! есть-таки мне время читать этот вздор.
– Да что такое написала она?
– Так себе – пустячки, – верно, выкрадено из Revue Etrangere[6].
– Ах, нет, машерочка, чистое подражание Марлинскому.
– Хе, хе, хе! Далеко кулику до Петрова дня!
– Позвольте уж и мне попользоваться в четверг вашим обедом! – восклицает воспеватель всех торжественных происшествий …ского уезда. – Позвольте, ради вашей красоты! я давно желал встретиться с ней, посудить об ее уме и талантах, задать некоторые вопросы, высказать откровенное мое мнение насчет ее творений – гм… думаю, она примет с благодарностию мои советы! – прибавляет он с блаженным самоубеждением, поглаживая розовые отвороты своего голубого бархатного жилета.