
Полная версия
Александр Блок. Биографический очерк
Написав ответ еще более резкий, Ал. Ал. истратил весь запас своего гнева и не стал возражать Мережковскому печатно, несмотря на то, что собирался сделать это непременно. Гнев его остыл.
Дружески сговорился он в этот год и с Борисом Николаевичем Бугаевым, Андреем Белым. В письмах к матери сообщает он, что Боря женится, что Боря уезжает отдохнуть за границу. С североафриканского побережья, куда уехал тогда Борис Николаевич, Ал. Ал. стал получать частые и длинные письма.
Между тем жизнь «на людях» продолжается: «Я от разговоров изнемог», – пишет Блок матери. Утонченные, глубокомысленные разговоры, и среди всего этого вдруг неожиданная встреча в трамвае, встреча с Барабановым – бывшим товарищем по гимназии. Барабанов – известный Икар – танцор и комик. И Ал. Ал. пишет матери: «Раз в трамвае я встретился с Барабановым – Икаром. Мы хохотали всю дорогу, он – от простой веселости, а я от того, что не мог смотреть на него без смеху. С гимназии он потолстел, но ничего актерского в нем нет. Танцевать стал случайно и непосредственно».
14 декабря 1910 года, на вечере, посвященном памяти Владимира Соловьева, Блок читал свою речь «Рыцарь-монах». Кроме него, ценного на этом вечере было мало. Сестра философа – Поликсена Сергеевна произнесла нечто выдающееся. А вообще в устройстве этого «поминания» проявилось и безвкусие, и бестактность его устроителей.
Ал. Ал. написал об этом матери: «Соловьевский вечер прошел вяло, так что лучше бы его не было… Я начал второе отделение… Публика, встретившая и проводившая хлопками, не понимала или пряталась в себя, так что я стал сокращать…»[126]
На Рождестве, съездив на несколько дней к матери в Ревель, надарив ей новых книг и показав приготовленный для печати сборник стихов, А. А. вернулся домой и новый – 1911-ый год встретил дома.
За лето 1910 года Блок плохо поправился. Угнетала его ответственность: тут и стройка, и хозяйство с переменой рабочего персонала. Прежде всем этим заведовала мать. Теперь же за это взялись молодые. Плохая поправка сказалась во второй половине сезона. После нового года пришлось обратиться к доктору, который нашел неврастению, упадок сил. Посоветовал лечение спермином, шведский массаж. Летом – купанье в теплом море. Спермин подействовал прекрасно. После 8-го вспрыскивания Блок заметно окреп, о чем писал матери. Лечение массажем и гимнастикой начал он в конце февраля. К шведу-массажисту ходил три раза в неделю, объяснялся с ним по-немецки. И все это вместе очень ему нравилось. Матери он писал так: «Массаж идет успешно. Швед хвалит мою prachtige Muskulatur[127]. У меня вокруг спины и груди уже образуется нечто вроде музыкального инструмента… Массажист уже называет меня атлетом, потому что я выжимаю гирю не с большим трудом, чем он»…[128]
В эту зиму Ал. Ал. увлекался французской борьбой, на которую ходил в соседний цирк. Все нравы и обычаи этого спорта он изучил. Вид борьбы не только занимал, но и бодрил его. По его словам, борьба поднимала его дух, побуждала его к творчеству. В то время он писал уже свое «Возмездие», которому, впрочем, уже значительно позже дал это название.
Прилив физических сил после лечения спермином вызывает некоторый перелом во всем его существе. 21 февр. 1911 г. он пишет матери:
«…Дело в том, что я чувствую себя очень окрепшим физически (и соответственно нравственно), и потому у меня много планов, пока – неопределенных. Мож. быть, поехать купаться к какому-нибудь морю, м. б., – за границу, м. б., куда-нибудь – в Россию. Я чувствую, что у меня, наконец, на 31-м году определился очень важный перелом, что сказывается и на поэме, и на моем чувстве мира. Я думаю, что последняя тень «декадентства» отошла. Я определенно хочу жить и вижу впереди много простых, хороших и увлекательных возможностей – притом в том, в чем прежде их не видел. С одной стороны, я – «общественное животное», у меня есть определенный публицистический пафос и потребность общения с людьми – все более по существу. С другой – я физически окреп и очень серьезно способен относиться к телесной культуре, которая должна идти наравне с духовной. Я очень не прочь не только от восстановлений кровообращения (пойду сегодня уговориться с массажистом), но и от гимнастических упражнений. Меня очень увлекает борьба и всякое укрепление мускулов, и эти интересы уже заняли определенное место в моей жизни; довольно неожиданно для меня (год назад я был от этого очень далек) – с этим связалось художественное творчество. Я способен читать с увлечением статьи о крестьянском вопросе и… пошлейшие романы Брешки-Брешковского[129], который… ближе к Данту, чем… Валерий Брюсов. Все это – совершенно неизвестная тебе область. В пояснение могу сказать, что в этом – мой европеизм. Европа должна облечь в формы и плоть то глубокое и все ускользающее содержание, которым исполнена всякая русская душа. Отсюда – постоянное требование формы, мое в частности; форма – плоть идеи; в мировом оркестре искусства не последнее место занимает искусство «легкой атлетики» и та самая «французская борьба», которая есть точный сколок с древней борьбы в Греции и Риме.
У меня есть очень много наблюдений (собственных) над искусством борьбы, над качествами отдельных художников (которых и здесь, как во всяком искусстве, очень мало – больше ремесленников), над способностью к этому искусству разных национальностей <…>. Настоящей гениальностью обладает только один из виденных мной – голландец Ван-Риль. Он вдохновляет меня для поэмы гораздо более, чем Вячеслав Иванов. Впрочем, настоящее произведение искусства в наше время (и во всякое, вероятно) может возникнуть только тогда, когда 1) поддерживаешь непосредственное (не книжное) отношение с миром и 2) когда мое собственное искусство роднится с чужими (для меня лично – с музыкой, живописью, архитектурой и гимнастикой).
Все это я сообщаю тебе, чтобы ты не испугалась моих неожиданных для тебя тенденций и чтобы ты знала, что я имею потребность расширить круг своей жизни, которая до сих пор была углублена (на счет должного расширения). Не знаю, исполню ли я что-нибудь в этом направлении. Пока, во всяком случае, займусь массажем и гимнастикой…»
В первый раз о поэме упоминает Ал. Ал. в письме к матери от 3-го января 1911 года: «Вчера я дописал (почти) поэму, которую давно пишу и хочу посвятить Ангелине». Затем от 25-го января: «Я очень деятельно пишу поэму, она разрастается». В одном из мартовских писем упоминается о том, что он читал поэму Ангелине, которой «при всей разительной разнице наших воспитаний поэма нравится».
В феврале сошлись две годовщины, две памяти, в чествовании которых должен был принять участие и Блок.
15 февраля его вызывали в Москву, где он должен был прочесть свою речь о Вл. Соловьеве, читанную им в Петербурге год назад. Но, сославшись на легкое нездоровье, Ал. Ал. в Москву не поехал, и речь его прочел за него кто-то другой[130].
10 февраля от торжественного чествования памяти Комиссаржевской он тоже уклонился. Матери от 10 февраля он пишет: «Мама, я сейчас был в Лавре, на панихиде по В. Ф. Комиссаржевской. Сегодня вдруг весна, все тает, устаешь от воздуха… На кладбище пошел, надув и москвичей и петербуржцев (сегодня должен был читать на литерат. утре в театре, а вечером – в Москве)… Вчера получил сборник памяти В. Ф. (Она не только не забывается, но выросла за год). Там – хорошие портреты и моя речь».
Эта речь произнесена была за год перед тем, тотчас после похорон Комиссаржевской, в зале Городской думы. Кончина В. Ф., почти внезапная, от оспы, в Самарканде, куда она заехала на гастроли со своей труппой, вызвала в свое время сильное волнение в передовых кругах Петербурга. В этом волнении замешан был и Блок, знавший ее лично. Вместе с той многотысячной толпой, которая встречала ее тело на Николаевском вокзале, встречал его и он. Речь, произнесенная им в ту годину, вошла в числе других в собрание сочинений Блока[131].
В этом году одним из больших его интересов был решительно интерес к общественной жизни: «С остервенением читаю газеты, – пишет он матери. – «Речь» стала очень живой и захватывающе интересной. Милюков расцвел и окреп, стал до неузнаваемости умен и широк… Ненавижу русское правительство («Новое время»), и моя поэма этим пропитана»[132].
Дело дошло до того, что Ал. Ал. пошел на лекцию Милюкова «Вооруженный мир и ограничение вооружений»[133]. Остался доволен этой лекцией, нашел ее блестящей, умной: «Лекция Милюкова была для меня очень нужна». И в одном из предыдущих писем: «Правительства всех стран зарвались окончательно. М. б. еще и нам придется увидеть три великих войны, своих Наполеонов и новую картину мира». К роду интересов такого разряда приходится отнести и увлечение книгой Семенова о японской войне[134]. Об этой «Расплате» А. А. с одобрением несколько раз упоминает в письмах к матери.
Тогда же смягчилось его отношение к Мережковским и к Философову, их неизменному единомышленнику. Уже в начале января он пишет в Ревель: «Читаю новую повесть З. Н. Гиппиус в «Русской Мысли». Видел ее во сне и решил написать примирительное письмо Мережковскому»[135].
А в конце января уже и ответ получил, о чем опять-таки сообщает в Ревель: «Получил очень хорошие и милые письма от Мережковских из Cannes. Они оба очень рады тому, что я исчерпал инцидент». В одном из последующих писем: «С Философовым мы поцеловались»[136].
В эту зиму Ал. Ал. часто видится с В. А. Пястом. Пяст затевает издание журнала с таким составом сотрудников: редакционная комиссия – Пяст, Аничков и Блок, ближайшие сотрудники – Вячеслав Иванов, Ремизов, Княжнин, Юр. Верховский. Из этой затеи, кроме совещаний, ничего не вышло. Как-то не сговорились. Вяч. Иванов предлагал тогда же издавать дневник трех писателей: Андрея Белого, Блока, Вяч. Иванова. Три разных отдела, объединенных только тем, что все трое живут «об одном»[137].
Тогда не осуществились эти затеи. Но Ал. Ал. много времени проводил с Пястом, они гуляли вместе. В одном из писем к матери он пишет об этом так: «Вчера мы удивительно хорошо гуляли с Пястом. Прошли пешком из Левашова в Юкки, на шоссе ели хлеб с колбасой, в Юкках пили чай и катались с высокой горы на санях».
Между прочим пишет он матери о некоторых встречах с женщинами: «Мама, ко мне вчера пришла Тильда[138]. Меня не было дома, когда пришла девушка, приехавшая из Москвы, и просила меня прийти туда, куда она назначит. Я пошел с чувством скуки, но и с волнением. Мы провели с ней весь вчерашний вечер и весь сегодняшний день. Она приехала специально ко мне в Петербург, зная мои стихи. Она писала ко мне еще в прошлом году иронические письма, очень умные и совершенно не свои. Ей 20 лет, она очень живая, красивая (внешне и внутренне) и естественная. Во всем до мелочей, даже в костюме – совершенно похожа на Гильду, и говорит все, как должна говорить Гильда. Мы катались, гуляли в городе и за городом, сидели на вокзалах и в кафе. Сегодня она уехала в Москву».
Такие свидания с «Гильдой» повторялись. Она для этого приезжала из Москвы. И переписка между ними продолжалась с перерывами до последних лет.
В письме от 8-го марта А. А. пишет матери: «Я нашел красавицу еврейку, похожую на черную жемчужину в розовой раковине. У нее – тициановские руки и ослепительная фигура. Впрочем дальше шампанского и красных роз дело не пошло, и стало грустно».
В январе 1911 года мать сообщила Ал. Ал., что муж ее получил бригаду в провинции и перед отъездом они оба собираются провести весну в Петербурге. Для этого надо нанять меблированную квартиру. В поисках такой квартиры Блок провел немало времени. Найти дешевое и порядочное помещение было нелегко. Наконец, в том же доме № 9, на Монетной освободилась такая квартира, и А. А. взял ее для матери.
Бригада была получена в Полтаве. Отдаленность места пугала и мать, и сына. Блок уговаривал мать остаться в Петербурге. Она не знала, на что решаться, но на лето, во всяком случае, собиралась в Шахматово, куда хотел приехать на некоторое время перед отъездом за границу и А. А. Люб. Дм. отправилась за границу на все лето; она решила основаться на одном из морских купаний и ожидать там приезда мужа.
До конца июня Ал. Ал. жил в Шахматове. Он провел там шесть недель. Надо было присмотреть за постройкой нового дома для работника Николая. Значительную часть своего капитала истратил он тогда на Шахматово. Но и на поездку хватало.
Приехав в Петербург в конце июня, он провел там около недели, доставал деньги из банка, советовался с доктором, посещал друзей. Доктор не нашел у него никаких болезней, но «нервы в таком состоянии, что на них следует обратить внимание». «Через два-три месяца правильной жизни все должно пройти». Сообщая в письме к матери все подробности совещания с доктором, Ал. Ал. пишет о том, как он провел последние дни перед отъездом:
«Вчера был у Пяста в Парголове, а третьего дня – в Царском. То и другое было совершенно разно и очень хорошо. С Женей мы носились на велосипедах два часа – в Баболово, а с Пястом долго гуляли и сидели в Шуваловском парке.
В субботу я поехал в Парголово, но не доехал; остался в Озерках на цыганском концерте, почувствовав, что здесь – судьба. И действительно, оказалось так. Цыганка, которая пела о множестве миров, потом говорила мне необыкновенные вещи, потом – под проливным дождем в сумерках ночи на платформе – сверкнула длинными пальцами в броне из острых колец, а вчера обернулась кровавой зарей».
Глава девятая
Уехал Блок 5-го июля вечером. Следующее письмо получено в Шахматове уже из Вержболова.
Через Берлин, Кельн, Париж Ал. Ал. отправился в Бретань, в купальное местечко Abervrach, где ожидала его жена.
Из Берлина открытка: «Мама, я уже в Берлине, пью кофей. Спал скверно, потому что был увлечен полетом поезда и ультрафиолетовыми лучами ночника. Удивительный и знакомый запах в Германии».
Из Кельна тоже открытка:…«пришлось пересесть в первый класс (из Ганновера до Кельна), потому что на Фридрихштрассе сели в мое купе французские буржуа и австрийский лакей, и стали ругать Россию с таких невообразимо мещанских точек зрения, что я бы не мог возразить, если бы и лучше говорил по-французски…»
Из Парижа Блок прислал матери целую коллекцию карточек с изображением химер Notre Dame. Париж ему сразу очень понравился – кажется, в первый и последний раз в его жизни. Вот что он пишет отсюда матери:
«Мама, вчера еще утром я был на Unter den Linden, а вечером я стоял на мосту Гогенцоллернов над Рейном и был в Кельнском соборе, а сейчас пришел из Notre Dame, сижу в кафе на углу Rue de Rivoli против Hotel de Ville, пью citronnade[139]; поезд мчался еще быстрее, чем в Германии, жара, вероятно, до 40°, воздух дрожит над полотном, ветер горячий, Париж совсем сизый и таинственный, но я не устал, а, напротив, чувствую страшное возбуждение. Париж мне нравится необыкновенно, он как-то уже и меньше, чем я думал, и оттого уютно в толпе… Страшно весело – вокруг гремят и кричат, я сижу почти на улице…»
Следующее письмо уже из Аберврака (24 июля):
«Мама, я здесь уже третий день. Третьего дня – выехал из Парижа, было до 30°, все изнемогали в вагоне, у меня уже начало путаться в голове; так было до вечера. Вдруг поезд пролетел два коротких туннеля – и все изменилось, как в сказке: суровая страна со скалами, колючим кустарником и папоротником, и густым туманом. Это – влияние океана – уже за час до Бреста. В Бресте – рейд полон военных кораблей. Я подумал – и вдруг решил ехать на автомобиле, и не ночевать в гостинице. 36 километров мы промчались в час. Очень таинственно: ночь наступает, туман все гуще, и большой автомобиль с фонарем несется по белым шоссе, так что все шарахаются в сторону. И черные силуэты церквей. – Наконец появились маяки, и мы, проблуждав некоторое время в тумане, нашли гостиницу и въехали во двор… Мы на берегу большой бухты, из которой есть выход в океан… Живем окруженные морскими сигналами. Главный маяк (за 10 километров от нас в море) освещает наши стены, вспыхивая каждые 5 секунд. Рядом с ним – поменьше – красный… Кроме того – значки на берегах – все для обозначения фарватера. Вчера был легкий бриз, и мы выезжали на парусной лодке в океан, а потом – в порт Аберврака, где стоит угольщик. Этот угольщик – разоруженный фрегат 20-х годов, который был в Мексиканской войне[140], а теперь отдыхает на якорях. Его зовут «Melpomene». На носу – Мельпомена – белая статуя, стремящаяся вперед в море. Пустые люки от пушек, а в окнах видны дети. Нет ни брони, ничего, мачты срезаны наполовину, реи сняты. А когда-то воевал».
В конце этого письма приписка: «Большая Медведица на том же месте. На юго-востоке – звезда, похожая на маяк. Совершенно необыкновенен голос океана…»
Следующие письма из Аберврака написаны на целых коллекциях карточек с местными видами. Купанье нравится, идет хорошо, гостиница прекрасная.
27 июля:
«Мы живем в доме XVII века, который был церковью. Рядом с моей комнатой прячут обломки кораблей»…
Во всех письмах, кроме подробностей обихода и купанья, описываются особенности океана, приливы и отливы, появление на горизонте кораблей. «Можно представить себе ужас океана, только увидев его… Между тем, только на днях мимо нас прошла японская эскадра в Шербург. Постоянно ходят военные корабли. Наконец, есть корабли Hamburg – Amerika Linie[141], втрое больше самого большого броненосца (до 8000 человек и груз). И все это кажется маленьким и должно зорко следить за маяками и сигналами»… (Из того же письма).
В письме от 2 августа 1911 г. говорится: «Завтракаем – в 12 часов – с англичанами, которые живут с нами. Семейство простое, мы постоянно разговариваем и купаемся вместе. После завтрака ходим гулять далеко… Обедаем в 7 часов, потом гуляем всегда на гору над морем. Очень разнообразные закаты, масса летучих мышей и сов, и чайки кричат очень музыкально во время отлива. На всех дорогах цветет и зреет ежевика среди колючих кустов и папоротников, много цветов. – Сегодня видели высокий старый крест – каменный, как всегда. На одной стороне – Христос, а на другой – Мадонна смотрит в море. Кресты везде… Купался я сегодня 9-ый раз, уже дольше 1/4 часа, не могу от удовольствия вылезти из воды, учусь плавать. Всю кожу жжет, вода холодная обыкновенно. – Все это (кроме купанья) иногда однообразно и скучновато. Развлечение – единственно, когда бывают Les Pardons[142], свадьбы (постоянно), песни, и когда в порт к нам приходят яхты. Вчера на закате вошел в бухту великолепный трехмачтовый датчанин. Очень хорошие собаки. К нам пристает и иногда гуляет с нами хозяйский щенок Фело… Раз, когда я купался, он считал своим долгом плавать за мной, страшно уставал, у него билось сердце, и приходилось брать его в море на руки. Во время отлива по дну ходят свиньи, чайки, кормораны. «La canaille»[143] пожинает великолепную пшеницу, тяжелую точно вылитую из красного золота… Здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поет очень ясно и громко, а днем только видно, как пена рассыпается у скал».
И наконец последнее письмо из Аберврака. Он надоел, и решено уезжать. Едут в Quimper. Но перед отъездом Ал. Ал. пишет матери длинное письмо с описанием нравов. Пишет он, что надоело им между прочим – «неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) – невылазная грязь, прежде всего – физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции».
Говоря о «душевной грязи», Ал. Ал. описывает французских барышень, купающихся вместе с ними, их холодное бесстыдство… Пишет об этом с большим отвращением.
«Занимательны здешние жители, – пишет он дальше, – в них есть чеховское, так как Бретань осталась в хвосте цивилизации, слишком долго служа только яблоком раздора между Англией и Францией. Например, единственный здешний доктор; всегда пьяный старик с длинной трубкой; у него зеленые глаза (как у всех приморских жителей), но на одном – багровый нарост. Он мягок, словоохотлив и глубоко несчастен внешне, но, кажется, внутренно счастлив; всегда ему кажется, что его кто-то ждет и кто-то к нему должен прийти; с утра до вечера бегает взад и вперед по набережной. Его давно уже заменил горбатый доктор из соседнего села, приезжающий в маленьком автомобиле; но он не смущается, всегда в повышенном настроении (от аперитивов), рассказывает иностранцам историю соседних замков (все перевирая и негодуя одинаково на революцию и на духовенство – это через 122 года!) и таскает толстую книгу – жития бретонских святых; очень интересная книга – я из нее кое-что почерпнул»…
Дальше Ал. Ал. пишет об архитекторе, которому не удалось его архитекторство, о чем он постоянно рассказывает, грустя о том, что вместо того «принужден был жениться на дочери фабриканта и заняться выработкой йода и соды».
Все они с восторгом вспоминают о Париже: «Париж предстоит им всем как обетованная земля – всегда и неизменно в виде «Москвы» для трех сестер».
Описывается в письме и «proprietaire»[144], который удит рыбу, охотится и с восторгом вспоминает, как его напоили в Петербурге, где он был с эскадрой адмирала Жерве[145]…
Об англичанах, с которыми приходится проводить много времени и пить чай «после купанья под смоквой и под грушей», сообщаются интересные подробности. Сам глава семьи – «аргентинский корреспондент из Лондона» – сообщает по подводному кабелю и посредством фельетонов, написанных под грушей в Абервраке, но помеченных Лондоном, – все, что может интересовать аргентинских фермеров… Однажды в жаркий день сообщил он в Америку из-под груши о том, что в Лондоне на съезде дантистов дебатировался вопрос о челюстях Габсбургов…
У англичанина – семья: жена, которая одна из первых получила высшее женское образование в Англии; сын 12 лет – очень веселый, шаловливый и здоровенный мальчик, великолепный клоун; и рыже-красная дочь лет 17, которая играет на рояле, танцует на всех балах и предпочитает оксфордских и кембриджских студентов – блазированным[146] лондонским.
Все семейство – ярые велосипедисты, спортсмены и великолепно плавают. Мы всегда вместе и едим, и купаемся… Раз пригласили мы их ехать в море, но только что миновали последние скалы, пришлось вернуться: у меня приключилась морская болезнь, и они же отпоили меня коньяком…
Есть еще немало интересных жителей, о которых можно бы написать… разные морские волки, пьяные ловцы креветок, demi-vierges[147] от 6 до 12 лет, которые торчат целый день полуголые на берегу и кричат друг другу голосами уже сиплыми: «T'as tes garcons pour jouer!»[148] Все это даже неудивительно: по-видимому, это обычный способ «формирования» французской «девы» (pucelle[149] – уменьшительное от блохи).
На днях вошли в порт большой миноносец и 4 миноноски, здороваясь сигналами друг с другом и с берегом, кильватерной колонной – все как следует. Так как я в этот день скучал особенно и так как, как раз в этот день, газеты держали в секрете совещание французского посла в Берлине с Кидерлэн-Вехтером (германский министр иностранных дел), то я решил, что пахнет войной, что миноносцы спрятаны в нашу бухту для того, чтобы выследить немецкую эскадру, которая пройдет в Африку, через Ламанш (разумеется!), и т. д. Сейчас же стал думать о том, что немцы победят французов… жалеть жен французских матросов и с уважением смотреть на довольно корявого командира миноноски, который проходил военной походкой по набережной…
Я, как истинный русский, все время улыбаюсь злорадно на цивилизацию дредноутов, дантистов и pucelles. По крайней мере над этой лужей, образовавшейся от человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки. Над всем этим стоит культура, неудачно и неглубоко названная этим именем. Ее я и поеду смотреть начиная с покачнувшегося иконостаса Quimper'a…
Пиши в Париж».
Из Quimper'a целый ряд писем. Там пришлось прожить дольше того, что предполагалось, потому что у Блока разболелось горло и повысилась температура. Но августовская жара и лекарства, прописанные тамошним доктором, скоро помогли. Quimper и «красив и стар». Он оказался гораздо цивилизованнее Абер-врака.
20 авг.: «Сегодня последний день праздников, начавшихся с Assomption[150].
Я сижу у окна, только что прошла сильная гроза; вижу, как балаганщики выбиваются из сил, чтобы заработать напоследок. Перед моим окном – две карусели…»
Тут же описываются все звери, которые представляют в балагане: слоненок, обезьяна – принц Альберт, зебра, собаки, кошки, попугаи… Обо всех этих зверях самые симпатичные отзывы: «Около уборной слоненка почти всегда теснится группа поклонников. Карусель свистит, музыка играет во всех балаганах разное, в поющем кинематографе воет граммофон, хозяева зазывают, заглушая музыку криками, на улице орет газетчик, а к отелю подлетают бесчисленные автомобили со свистом, воем и клокотаньем: здесь не только масса французов en vacances[151], но и богатые американцы и англичане; то пролетит огромный автомобиль с развевающимся американским флагом, разорванным от ветра; то – автомобиль, на котором сидит огромный черный лев с разинутой пастью – очень талантливо сделанный (оказывается – просто «чудо-вакса» под маркой «Lyon noir»)[152]…