
Полная версия
Горное гнездо
– Ну, ну, Авдей Никитич, полноте притворяться, – заговорил Вершинин. – Кто заварил кашу, тому и красная ложка…
– Я, ей-богу, ничего… Я в первый раз слышу. Какая каша? Обо мне, право, много лишнего говорят.
– Однако будет, господа, толковать о пустяках, – остановил эти препирательства Майзель. – Приступимте к делу; Авдей Никитич, за вами первое слово. Вы уж высказали мысль о необходимости действовать вместе, и теперь остается только выработать самую форму нашего протеста, чтобы этим дать делу сразу надлежащий ход. Как вы полагаете, господа?
– Подадимте петицию на имя Евгения Константиныча, – предложил Сарматов. – Выскажемся в ней прямо: что так и так, уважая Платона Васильича и прочее, мы не можем больше оставаться под его руководством. Тут можно наплести и о преуспеянии заводского дела, и о нравственном авторитете, и о наших благих намерениях. Я даже с своей стороны предложил бы сформулировать эту петицию в виде ультиматума…
– Я первый на это никогда не соглашусь, – заявил Вершинин, – потому что это по меньшей мере глупо… С какой стати ради Платона Васильича я буду рисковать своим местом?
– Я тоже, – заговорил Майзель. – Мы – люди семейные… Как вы думаете, господа?
Дымцевич и Буйко были, конечно, согласны с ним, потому что хотя были бы не прочь получать пятнадцать тысяч годовых, но лишаться своих трех тысяч тоже не желали. Доктор протестовал против такого решения, потому что уж если начинать дело, так нужно вести открытую игру.
– Что же нам прятаться, если наше дело справедливо? – своим жиденьким тенорком вытягивал доктор. – Нас много, а Платон Васильич один.
– Хорошо вам толковать, Яков Яковлевич, – вступился Вершинин, – когда у вас ни кола ни двора. Отказали от места, поступил на другое – и вся недолга. На докторов теперь везде спрос, а нашему брату получить место – задача не маленькая.
– Но ведь это наконец не честно, – горячился доктор. – Из-за своих личных, можно сказать, семейных расчетов вилять хвостом перед заводовладельцем…
– Ничего вы не понимаете! – оборвал Майзель. – Вы, Яков Яковлич, штанов-то не умеете застегнуть хорошенько, а еще толкуете о честности…
Яша Кормилицын позеленел от злости и, кажется, даже готов был вцепиться в солдатскую физиономию Майзеля, но это неожиданное и неприятное недоразумение было сейчас же устранено вмешательством Тетюева, который несколькими фразами потушил занявшийся пожар.
– Он меня оскорбил! – тоненьким голоском жаловался Кормилицын, размахивая руками, как манекен.
– Ну что ж из этого? – удивлялся Тетюев. – Николай Карлыч почтенный и заслуженный старик, которому многое можно извинить, а вы – еще молодой человек… Да к мы собрались сюда, право, не за тем, чтобы быть свидетелями такой неприятной сцены.
– Завтра дуэль учиним, Яша! – кричал Сарматов доктору. – На тридцати шагах стрелять, постепенно подходя к барьеру, пока один из вас не покончит земное странствие…
После этого маленького эпизода приступили к обсуждению имеющей быть кампании. Выпито было две бутылки шартреза, лица у всех раскраснелись, голоса охрипли. Наконец порешили представить Евгению Константинычу свои мотивы и соображения на словах, по той программе, которую разработает особая комиссия.
– А кто же возьмет на себя роль оратора, господа? – спрашивал Тетюев.
– Как кто? А вы-то на что? Да мы на вас, Авдей Никитич, надеемся, как на каменную стену…
– Помилуйте, господа, я-то тут при чем! – удивлялся Тетюев. – Я, конечно, сочувствую вам и готов помочь вам всеми силами, потому что настоящий цезаризм касается и меня как представителя земства. Я должен внести свою лепту в общее дело, но ведь вы являетесь в качестве заводских служащих, как же я к вам пристану?
– Действительно, это не совсем удобно, – согласился Вершинин.
– Я могу представить проект от лица земства – это другое дело, – продолжал Тетюев. – Но в таком случае мне лучше явиться на аудиенцию к Евгению Константинычу одному.
Еще немножко поспорили и согласились с доводами Тетюев а.
– Это еще будет лучше, – соображал Сарматов. – Мы откроем действие с двух сторон разом. А все-таки, господа, кто из нас будет оратором? Я подаю голос за доктора…
– И я тоже, – отозвался Вершинин.
– И я тоже… – зараз посыпались голоса.
– Право, уж не знаю, как быть… – сомневался Яша Кормилицын, вытягивая шею и поправляя свою гриву. – Оратор-то я плохой; пожалуй, еще и перевру что-нибудь.
– Ничего, мы вам напишем всю речь, а вы ее выучите наизусть, – успокаивал Тетюев.
– Пустяки! пропустить две рюмки коньяку перед тем, как идти к Евгению Константинычу, – и вся недолга.
– Что ж, я, пожалуй, согласен! – вяло уступил доктор.
– Вот и отлично, Яша! – говорил Сарматов, хлопая доктора по плечу. – Послужи миру, голубчик… А нам как-то неловко: пожалуй, Евгений Константиныч еще подумает про всякого, что он именно и желает занять место Платона Васильича. Ведь так, Яшенька?
После этого соглашения приступили к разработке программы будущих действий и Яшиной речи, в частности. Тетюев стоял за то, чтобы не торопиться, а дать время хорошенько выясниться обстоятельствам.
– А если мы будем тянуть, да и пропустим Евгения Константиныча, – сомневались Буйко и Дымцевич. – Что ему стоит сесть, да и уехать?
– Не упустим, – уверенно говорил Тетюев, потирая руки. – Извините, господа, мне сегодня некогда… Дело есть. В другой раз как-нибудь потолкуем…
Взглянув на свой полухронометр, Тетюев с прежней улыбкой начал прощаться. Заговорщики выпили после него еще бутылку какого-то вина и тоже начали прощаться.
– До завтра… – коротко говорил Майзель, протягивая руку друзьям. – Завтра надеюсь опять видеть вас у себя. Для друзей у меня всегда найдется бутылочка порядочного вина и горячий бифштекс.
Когда все убрались, Майзель медленно сделал налево кругом, как будто поворачивал целую роту, и тяжело, как матерый седой медведь, побрел на половину Амалии Карловны, которая встретила его в дверях спальни в одной кофточке, совсем готовая отойти ко сну.
– Ну, что? – спросила она, вытягивая свое птичье лицо.
– Ничего… дураки!
Майзель коротко засмеялся, награждая свою Амальхен русско-немецким «кюссхен»[17].
– Кто дураки?
– Да все, Амальхен… И вдобавок еще настоящие русские свиньи! Представь себе, Вершинин и Тетюев мечтают занять место Горемыкина… Ха-ха-ха!..
Амальхен тоже засмеялась, презрительно сморщив свой длинный нос. В самом деле, не смешно ли рассчитывать на место главного управляющего всем этим свиньям, когда оно должно принадлежать именно Николаю Карлычу! Она с любовью посмотрела на статную, плечистую фигуру мужа и кстати припомнила, что еще в прошлом году он убил собственноручно медведя. У такого человека разве могли быть соперники?
– Свиньи все… – еще раз проговорил Майзель, облекаясь в расшитый шелками шлафрок. – Я им покажу всем, где раки зимуют, только бы…
Еще один кюссхен, и плотная чета предалась крепкому, счастливому сну.
XVII
У Тетюева действительно было серьезное дело. Прямо от Майзеля он отправился в господский дом, вернее, к господскому саду, где у калитки его уже поджидала горничная Нины Леонтьевны. Под предводительством этой особы Тетюев благополучно достиг до генеральского флигелька, в котором ему сегодня была назначена первая аудиенция.
– Пожалуйте сюда… – шепотом пригласила его горничная в полуосвещенную маленькую гостиную, окна которой были завешаны драпировками.
Оставшись в комнате один, Тетюев почувствовал невольное смущение. Его шокировало это обходное движение через господский сад и вообще вся таинственная обстановка, при которой приходилось вести дело. Но отступать было поздно. От нечего делать он принялся рассматривать тропические растения, которые топорщились из углов гостиной зелеными лапами. Воздух был пропитан запахом пудры и еще какими-то сильными духами, какие любят женщины зрелых лет. Но вот в соседней комнате зашуршало по полу шелковое тяжелое платье, и на пороге появилась квадратная, заплывшая жиром фигура Нины Леонтьевны. Она по обыкновению была расцвечена самыми пестрыми бантами, кольцами и перьями; на голове из кружев и лент образовалось что-то вроде радужного гребня. Первое впечатление, которое Нина Леонтьевна произвела на Тетюева, можно было сравнить только с тем, если бы в дверях показалась цветочная копна.
Дельцы окинули друг друга с ног до головы проницательными взглядами, как люди, которые видятся в первый раз и немного не доверяют друг другу. Нина Леонтьевна держала в руках серебряную цепочку, на которой прыгала обезьяна Коко – ее любимец.
– Вы опоздали на полчаса… – хрипло проговорила наконец Нина Леонтьевна, взглянув на свои золотые часы, болтавшиеся у ней на груди на брильянтовом аграфе.
– Виноват, меня задержали… – смущенно пробормотал Тетюев, совсем не ожидавший такого приема. – Я сейчас от Майзеля.
– Знаю.
– Там было маленькое совещание по нашему делу.
– Знаю.
«Это черт, а не баба», – подумал Тетюев, опять рассматривая свою собеседницу.
– Генерал весь вечер пробудет у Евгения Константиновича, и мы с вами можем потолковать на досуге, – заговорила Нина Леонтьевна, раскуривая сигару. – Надеюсь, что мы не будем играть втемную… Не так ли? Я, по крайней мере, смотрю на дело прямо! Я сделаю для вас все, что обещала, а вы должны обеспечить меня некоторым авансом… Ну, пустяки какие-нибудь, тысяч двадцать пока.
Тетюев даже съежился от такой цифры и только промычал в ответ какую-то бессвязную фразу. Он теперь уже окончательно убедился, что действительно имеет дело с чертом и потому решил, что нечего церемониться с этой цветочной копной.
– Видите ли, Нина Леонтьевна, – заговорил Тетюев с деловой вкрадчивостью, – ведь дело еще совсем не верное, и кто знает, чем оно может кончиться.
– Та-ак… А для кого же я везла сюда Евгения Константиныча, по-вашему?
– Так как вы высказали сейчас желание говорить откровенно, то я вам отвечу вопросом: разве вы что-нибудь проиграли от такой поездки?
– Это уж мое дело, милостивый государь.
– Вот именно это-то и хорошо, что вы ехали для своего дела, другими словами – для себя, а мое положение совсем неопределенное и почти безнадежное: я хлопочу, работаю, а плодами моих трудов могут воспользоваться другие…
– Что вы хотите сказать этим?
– А то, что даже в счастливом случае, когда нам удастся столкнуть Горемыкиных, кандидатами на их место являются Вершинин и Майзель… Извините, но за такое удовольствие платить двадцать тысяч по меньшей мере глупо.
– Но ведь без меня вам не добиться аудиенции у Евгения Константиныча? И кроме того, его нужно очень и очень подготовить к такой аудиенции.
– Все это так, но все это может кончиться в результате нулем. Я полагал, Нина Леонтьевна, что найду в вас сотрудника по общему делу, а вы ставите вопрос совершенно на другую почву.
– Благодарю за внимание… Но вы, как видите, ошиблись в своих расчетах, поэтому нам лучше расстаться сейчас же.
В первую минуту Тетюев онемел, но Нина Леонтьевна поднялась с вызывающим видом: значит, или двадцать тысяч, или уходи. На несколько мгновений Тетюев остановился, но потом сделал деловой поклон и молча направился к двери. Когда он надевал в передней свое пальто, Нина Леонтьевна окликнула его:
– Авдей Никитич, вернитесь!..
– Незачем, Нина Леонтьевна, – ответил Тетюев. – Я не могу дать вам и двадцати копеек… вперед.
– Ха-ха-ха! – залилась квадратная женщина. – Да вернитесь, говорят вам. Очень мне нужны ваши двадцать копеек… Я просто хотела испытать вас для первого раза. Поняли? Идите и поговоримте серьезно. Мне нужно было только убедиться, что вы в состоянии выдержать характер.
В уютной гостиной генеральского флигелька завязался настоящий деловой разговор. Нина Леонтьевна подробно и с обычным злым остроумием рассказала всю историю, как она подготовляла настоящую поездку Лаптева на Урал, чего это ей стоило и как в самый решительный момент, когда Лаптев должен был отправиться, вся эта сложная комбинация чуть не разлетелась вдребезги от самого пустого каприза балерины Братковской. Ей самой приходилось съездить к этой сумасшедшей, чтобы Лаптев не остался в Петербурге.
Потом Нина Леонтьевна очень картинно описала приезд Лаптева в Кукарский завод, сделанную ему торжественную встречу и те впечатления, какие вынес из нее главный виновник всего торжества. В коротких чертах были сделаны меткие характеристики всех действующих лиц «малого двора». Тетюеву оставалось только удивляться проницательности Нины Леонтьевны, которая по первому взгляду необыкновенно метко очертила Вершинина, Майзеля и всех остальных, причем пересыпала свою речь самой крупной солью.
– Откуда все это вы могли узнать? – удивлялся Тетюев.
– Мало ли я что знаю, Авдей Никитич… Знаю, например, о сегодняшнем вашем совещании, знаю о том, что Раиса Павловна приготовила для Лаптева лакомую приманку, и т. д. Все это слишком по-детски, чтобы не сказать больше… То есть я говорю о планах Раисы Павловны.
Этот разговор с умной женщиной наполнил плутоватую душу Тетюева настоящим восторгом, так что он даже не допытывался, откуда Нина Леонтьевна могла все знать. Для него ясно было, что теперь он созерцает настоящего дельца, дельца высшей пробы, дельца из той заманчивой сферы, где счеты идут на сотни тысяч и миллионы. Эта сфера всегда неудержимо тянула к себе Тетюева, и он в минуты откровенности с самим собою иногда думал, что именно создан для нее, а совсем уж не затем, чтобы пропадать где-то в медвежьей глуши. Пред Ниной Леонтьевной он почувствовал себя таким маленьким и ничтожным, как новичок, которого только что привели в класс. В самом деле, что могло быть печальнее председателя уездной земской управы, получающего годовых две с половиной тысячи, когда другие рвали десятки и сотни тысяч? Вот хоть эта сама Нина Леонтьевна, безобразная и старая баба – и больше ничего, а ведь умела же поставить себя, да еще как поставить! Ему, Тетюеву, нужно трубить в своем земстве десять лет, чтобы получить столько, сколько получит Нина Леонтьевна, если подготовит всего одно дело. А между тем разве он, Тетюев, хуже других, если бы ему попал в руки хороший случай?
– А как вы думаете, Нина Леонтьевна, долго Евгений Константиныч пробудет у нас? – спрашивал Тетюев после наступившей тяжелой паузы.
– Это неизвестно, Авдей Никитич, никому неизвестно. Все будет зависеть от обстоятельств, как они сложатся… Во всяком случае я убеждена, что Евгений Константиныч не заживется здесь, и поэтому не следует даром терять времени…
В течение двух часов, которые пробыл Тетюев в генеральском флигельке, было переговорено подробно обо всем, начиная с обсуждения общего плана действий и кончая тем проектом о преобразованиях в заводском хозяйстве, который Тетюев должен будет представлять самому Евгению Константинычу, когда Нина Леонтьевна подготовит ему аудиенцию.
Возвращаясь из генеральского флигелька опять по саду, Тетюев уносил в душе частичку того самого блаженного чувства, которое предвкусил в обществе Нины Леонтьевны, точно он поднимался неведомой силой кверху, в область широких начинаний, проектов, планов и соображений. На половине Раисы Павловны в двух окнах виднелся слабый огонек. Взглянув на него, Тетюев сладко улыбнулся про себя. В самом деле, как странно и нелепо устроен свет: даже если он, Тетюев, и не займет места Горемыкина, все-таки благодаря борьбе с Раисой Павловной он выдвинется наконец на настоящую дорогу. Это так же верно, как верно то, что завтра будет день…
В спальне Раисы Павловны действительно горел огонь в мраморном камине, а сама Раиса Павловна лежала на кушетке против огня, наслаждаясь переливами и вздрагиваниями широких огненных языков, лизавших закопченные стенки камина. Около Раисы Павловны сидела в кресле Луша. На полу валялась разогнутая французская книга, которую они только что читали. Раиса Павловна задумчиво смотрела на огонь, испытывая закачивавшее чувство дремы, уносившее ее в далекий мир воспоминаний; Луша ничего не испытывала, кроме своей обыкновенной тоски.
– Луша, ты видела их? – спрашивала Раиса Павловна, просыпаясь от своего забытья.
– Кого их?
– Ну, Евгения Константиныча, Прейна и компанию?
– Да, мельком.
Раиса Павловна опять задумчиво смотрела на огонь и как-то мягко, точно в полупросонье, заговорила:
– Голубчик, это все не то… Да. Я считала их гораздо выше, чем они есть в действительности. Во всей этой компании, включая сюда и Евгения Константиныча с Прейном, есть только один порядочный человек в смысле типичности – это лакей Евгения Константиныча, mister Чарльз.
Луша не понимала, зачем Раиса Павловна говорит все это, но сделала внимательное лицо и приготовилась слушать.
– Mister Чарльз – цельная, выдержанная натура, – продолжала Раиса Павловна, полузакрывая глаза. – Это порядочный человек в полном смысле слова, хотя и лакей… Я уверена, что Евгений Константиныч только и уважает его одного, потому что mister Чарльз единственный gentleman во всей компании. Даже сам Евгений Константиныч не дорос до такого gentleman’a, хотя и корчит из себя ультрафешенебельного денди во вкусе young Albion[18]. Это просто, как и Прейн, то, что венцы и берлинцы называют Lebemann’ом, то есть человеком, живущим во всю ширь. У него недостает характера, выдержки… Вернее назвать его просто русским набобом, да и то с оговоркой. Вообще я думала о нем лучше.
– А другие? – спрашивала Луша, глядя на пробегавшее в камине пламя и синие струйки газа.
– Другие? Другие, выражаясь по-русски, просто сволочь… Извини, я сегодня выражаюсь немного резко. Но как иначе назвать этот невозможный сброд, прильнувший к Евгению Константинычу совершенно случайно. Ему просто лень прогнать всех этих прихлебателей… Вообще свита Евгения Константиныча представляет какой-то подвижной кабак из отборнейших тунеядцев. Видела Летучего? Да все они одного поля ягоды… И я удивляюсь только одному, чего смотрит Прейн! Тащит на Урал эту орду, и спрашивается – зачем?
Раиса Павловна после этого немного патетического вступления перешла к jeunesse dorée[19] вообще и русской в частности. Такая молодежь в ее глазах являлась всегдашним идеалом, последним словом той жизни, для которой стоило существовать на свете порядочной женщине, в особенности женщине красивой и умной. Она с увлечением рассказывала о блестящей европейской клике, к которой русская jeunesse doree присосалась только одним боком, никогда не достигая чистокровного дендизма. Из русской золотой молодежи Раиса Павловна отдавала предпочтение дипломатической и министерской фракциям, а всего выше ставила гвардейскую золотую молодежь. Получалась необыкновенно эффектная комбинация из дрессированных лошадей, модных кабаков, ужинов, устриц, пикников, avec de ces dames[20], шампанского, векселей и самых высоких понятий о чести мундира и т. д.
– Да, это совершенно особенный мир, – захлебываясь, говорила Раиса Павловна. – Нигде не ценится женщина, как в этом мире, нигде она не ценится больше, как женщина. Женщине здесь поклоняются, ей приносят в жертву все, даже жизнь, она является царицей, связующей нитью, всесильным центром.
XVIII
С самого первого дня появления Лаптева в Кукар-ском заводе господский дом попал в настоящее осадное положение. Чего Родион Антоныч боялся, как огня, то и случилось: мужичье взбеленилось и не хотело отходить от господского дома, несмотря на самые трогательные увещания не беспокоить барина.
– Уж ты, Родивон Антоныч, оставь нас, пожалуйста, оставь! – упирались мужики. – Не к тебе пришли…
– А-ах, б-боже м-мой!.. – отмахивался Родион Антоныч руками и ногами. – Разве я держу вас… а? А вы то рассудите: устал барин с дороги или нет?
Ходоки переминались с ноги на ногу, пыхтели, переглядывались, чесали в затылках и кончали тем, что опять начинали старую песню:
– Уж ты, Родивон Антоныч, не препятствуй… Дельце у нас до барина есть.
Какими-то неведомыми путями по заводу облетела весть, что генерал будет разбирать дело крестьян насчет уставной грамоты и что генерал строгий, но справедливый. К этому было прибавлено много посторонних соображений и своих собственных фантазий, так что около слова «генерал» выросла настоящая легенда. Барин молод, не надеется на себя, а другие-то его обманывают, вот он и привез с собой генерала, чтобы все, значит, сделать на совесть, по-божескому, чтобы мужичков не изводить напрасно, и т. д. Ходоки особенно надеялись на генерала и, желая послужить миру, пробивались к барину во что бы то ни стало. У них были уже заготовлены на всякий случай две бумаги: одна барину, другая генералу. Родион Антоныч, конечно, все это знал и удвоил усилия, чтобы не пропускать мужиков. Расставлены были сотские и десятники, чтобы отгонять подозрительный народ от господского дома; даже приглашена была полиция на всякий случай, если бы мужичье вздумало бунтовать.
Из числа ходоков особенно выделялись два старика раскольника, которые добивались своей цели особенно настойчиво. Один, с косматой седой бородой и большим лысым лбом, походил на одного из тех патриархов, каких изображают деревенские богомазы; складки широкого армяка живописно драпировали его высокую, сгорбленную, ширококостную фигуру. Другой, толстый и слащавый, с сладкой заговаривающей речью, принадлежал к типу мужицких «говорков», каких можно встретить на каждом сельском сходе; раскольничья выдержка и скрытность придавали ему вид настоящего коновода. Первого звали Ермилом Кожиным, второго просто Семенычем. Выдавался еще третий говорок, испитой, чахоточный мужик с широким горлом, по фамилии Вачегин. Люди этого типа составляют истинное несчастье на всех сельских сходах, где горланят и кричат за четверых. В сущности, Вачегин был глупый и несуразный мужик, но его общество выбрало впридачу Кожину и Семенычу на том основании, что Вачегин уж постоит на своем, благо господь пастью его наградил. Другие ходоки были набраны больше для «числа», чтобы придать вес «бумаге», которая должна была быть подана барину. Большинство принадлежало к тем волостным «старичкам», которые особенно падки на даровое мирское винцо. Толку от них, конечно, было мало, но все-таки главным говоркам как-то было веселее выступить под этим прикрытием. Оно там, как-никак, а все-таки страшно идти к барину, и только кровные мирские интересы заставляли забывать страх.
Нужно сказать, что все время, как приехал барин, от господского дома не отходила густая толпа, запрудившая всю улицу. Одни уходили и сейчас же заменялись другими. К вечеру эта толпа увеличивалась и начинала походить на громадное шевелившееся животное. Вместе с темнотой увеличивалась и смелость.
Поднимался крик и гвалт. Все желали непременно видеть барина и ни за что не хотели уходить от господского дома. Чтобы разогнать толпу, генерал уговаривал Евгения Константиныча выйти на балкон, но и эта крайняя мера не приносила результатов: когда барин показывался, подымалось тысячеголосое «ура», летели шапки в воздух, а народ все-таки не расходился по домам. Родион Антоныч с ужасом видел, как из моря голов поднимались чьи-то руки с колыхавшимися листами писаной бумаги, и сейчас же посылал казаков разыскивать буянов. Руки с бумагами на время исчезали. Только раз чуть-чуть не перехитрили Родиона Антоныча, именно, лист такой бумаги подняли на длинной палке к самому балкону, и, по всей вероятности, Лаптев принял бы это прошение, если бы лихой оренбургский казак вовремя не окрестил нагайкой рук, которые держали шест с прошением. Опасность счастливо миновала, но виновный, как и в предыдущих случаях, не был отыскан.
Бунтовщики не удовольствовались этим, а какими-то неисповедимыми путями, через десятки услужливых рук, добрались наконец до неприступного и величественного m-r Чарльза и на коленях умоляли его замолвить за них словечко барину. В пылу усердия они даже пообещали ему подарить «четвертной билет», но m-r Чарльз с величественным презрением отказался как от четвертного билета, так и от ходатайства перед барином.
– Я хорошо знаю свои обязанности и никогда не мешаюсь в дела Евгения Константиныча, – сухо ответил gentleman, полируя свои ногти каким-то розовым порошком. – Это мое правило…
Когда мужики начали кланяться этому замороженному холопу в ноги, m-r Чарльз величественно пожал плечами и с презрением улыбнулся над унижавшейся перед ним бесхарактерной «русской скотиной».
Эта игра кончилась наконец тем, что ходоки как-то пробрались во двор господского дома как раз в тот момент, когда Евгений Константиныч в сопровождении своей свиты отправлялся сделать предобеденный променад. В суматохе, происходившей по такому исключительному случаю, Родион Антоныч прозевал своих врагов и спохватился уже тогда, когда они загородили дорогу барину. Картина получилась довольно трогательная: человек пятнадцать мужиков стояли без шапок на коленях, а говорки в это время подавали свою бумагу.
– Что вам нужно? – спросил Лаптев поморщившись.