Полная версия
Черным по белому (сборник)
Снова покраснев от этого знака внимания, Володя Бердяга пролепетал, пряча в карманы громадные красные руки:
– Кх! Иногда. Немножко. Я уже, в сущности, пил.
– Ничего, выпей. Ну, прямо-таки – прямо мужчина. Служишь?
– Да… В технической конторе Братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Бар…
– Берите ветчины, – любезно сказал хозяин длинному морщинистому старику. – Кажется, запечена неплохо.
– Нет, вы мне бы лучше не наливали, – нерешительно конфузясь, говорил Володя. – Зачем вы беспокоитесь?
– Ничего. Ну, как мама. Здорова?
– Благодарю вас. Она очень извиняется, что не могла…
– Да вы прямо ложкой берите икру! Ну много ли ее ножом захватишь?
– Позвольте, я передам, – сказал Володя Егору Ильичу.
– Спасибо. Так вы Астафия Иваныча покойного сынок? Приятно, приятно. Служите?
– Да… в технической конторе Братьев Шумахер и Зайд, земледель…
– А почему мама не пришла? – спросила хозяйка, поправляя на столе горшок с гиацинтом.
– Она извинялась очень, что не может. Она…
– Совсем мужчина! – заметил вскользь Остроголовченко. – Что десять-то лет делают! Ну, что ж, пора определяться куда-нибудь и на службу!
Полы сверкали, половики сверкали, пахло гиацинтами и жареным барашком, гости были приветливы, от хозяина пахло одеколоном, в верхнем этаже чьи-то несмелые девичьи руки играли сладкий вальс, и Бердяге казалось, что он плавает в эфире, покачиваясь на нежных волнах самых прекрасных переживаний.
II
Когда мать умерла, Бердяга продал ее кровать, салоп, купил на вырученные деньги семиструнную гитару, подстаканник и переехал на житье к старухе Луковенковой, имевшей квартирку на одной из самых тихих отдаленных улиц городка.
Жил писец Бердяга так: вернувшись со службы, обедал, часа два после обеда лежал на кровати, а потом, напившись чаю из стакана с металлическим подстаканником, до самого вечера сидел на деревянном крылечке с гитарой в руках.
Проходила барышня в шляпке, или баба с ведром воды – Бердяга провожал их взором и играл тихонько на гитаре, напевая песенку о монахе, жившем у дуба.
Это была его любимая песенка; в особенности нравилась ему странная, немного нескладная строка:
«И гром дуб тот разразил…»
– И-и громдубтотразразил! – меланхолически напевал Бердяга, вперив взор, если никого не было на улице, в небо.
Налюбовавшись на прохожих, на небо и наигравшись вдоволь на гитаре, Бердяга вставал, расправлял онемевшие члены и шел ужинать.
Засыпая, любил вспомнить о чем-нибудь приятном; конечно, большею частью воспоминания его, как привязанные веревкой за ногу, вертелись около гостиной со сверкающими желтыми полами, узорными гардинами, столом, заставленным разными прекрасными вещами, около блестящего хозяина Остроголовченко, светской его жены и толпы добрых изящных гостей.
С особенным удовольствием вспоминал Бердяга те небрежные вопросы, которые задавались ему хозяевами и гостями и сейчас же забывались. В этой небрежности он видел подлинный шик и уменье вести беседу.
Бердягу трогало то, что вот, мол, людям, может быть, и совершенно неинтересно, служу я или нет; но раз они спрашивают – значит, тут есть какое-то особое воспитание, уменье быть в обществе приятным и доставить ближнему удовольствие.
«Пригласить бы их всех к себе, – подумал однажды Бердяга. – Жаль, что у меня комнатка маленькая. Ну да ничего. Десять человек-то уместятся. Устроить такой же стол, только поменьше, поставить ветчину, бутылку вина и крашеные яйца. Придут, опять начнутся разговоры. Я надену сюртук, надушусь одеколоном и как будто вскользь приглашу всех к закусочке. «Закусить, чем Бог послал». Когда я скажу, что получил семь рублей прибавки у Шумахеров и Зайд – все, наверно, будут удивлены. После первой рюмки скажу: «по одной не закусывают» и спрошу у крестного, как поживает его супруга. Жаль, что краска на полах повыщербилась и покоробилась. Хорошо бы, если бы полы блестели. Потом гитару покажу. Будут просить играть… Сыграю что-нибудь».
И Бердягу вдруг неожиданно и со страшной силой потянуло к красивой праздничной жизни – хоть на один день, именно тот день, когда люди делаются лучше, добрее, воздух нежнее и солнце ярче.
Бердяга, погруженный в свои мысли, встал с кровати, зажег свечку и стал записывать:
Бутылка вина. . . . . . . . . 70 к.
Водки. . . . . . . . . . . . 40 к.
Пива 3 бутылки. . . . . . . . 42 к.
Ветчина. . . . . . . . . . . . 1 р.
Сардины. . . . . . . . . . . 35 к.
Колбаса, хлеб и проч. . . . . . 1 р.
Кулич и 2 гиацинта в горшках. . 2 р.
Мелкие расходы. . . . . . . . 13 к.
Выходило шесть рублей.
Старые ботинки можно смазать чернилами, но галстук придется купить новый. Темно-зеленый.
В ту же ночь – это была ночь под Страстную субботу – Бердяга написал десять писем – полупоздравительных, полупригласительных.
Выражая удовольствие по поводу наступления такого праздника, Бердяга имел почтительнейшую честь принести поздравления и был бы рад, если бы адресат вспомнил его, скромного человека, и осчастливил посещением, не брезгуя «закусить чем Бог послал».
III
Пасхальное солнце добросердечно грело пасхальную землю и даже заглянуло в окошечко Бердягиной комнаты. Но, памятуя о разности человеческих положений и о пропасти, отделявшей Бердягу от Остроголовченко, оно не заиграло на бутылках с вином и пивом, не блеснуло рубинами и изумрудами на красных и зеленых яйцах, а ограничилось тем, что небрежно мазнуло золотой кистью по гитаре на стене, поморщилось, наткнувшись на облупленный, покоробившийся пол, и уползло – с визитом к купцу миллионеру Смушкину, квартиранту первого этажа.
Бердяга – этот горемычный выскочка – сиял в ожидании гостей. Показная роскошь губила людей и побогаче его, а все эти зеленые галстуки, да одеколон, да пара гиацинтов по бокам кулича – все это за версту попахивало громадной трещиной в Бердягином бюджете.
С улыбкой на лице и полузакрытыми глазами Бердяга в сотый раз оглядывал закуски, крашеные яйца, свежевымытый пол, крахмальную занавеску на окне и думал:
«Какая громадная суматоха подымется около стола… «Рюмочку водки!» – «Ах, что вы: не пью!» – «Ну, одну – ради праздника!» – «Разве что ради праздника. За ваше здоровье». – «Служить изволите?» – «Да, в конторе. Техническая контора Шумахер и Зайд, земледельческие ору… Отчего же вы ветчины не берете? Пожалуйста, господа, не стесняйтесь».
Подходя к зеркалу, Бердяга делал лицо старого хлебосола, умеющего принять и угостить, душа нараспашку, потом подходил к окну, к дверям и прислушивался.
Прошел назначенный в письме час… Прошел другой и третий.
Ни одна душа не явилась к Бердяге.
Но разоренный, голодный Бердяга еще крепился… Он ожидал гостей и поэтому боялся нарушить гармонию разложенной звездочками колбасы, плотно-слежавшихся сардинок и ветчины, замечательно искусно украшенной пучочками салата…
И-игромдубтотраз-разил…
Бердяга лег на кровать и долго, с оскорбленным лицом, наблюдал за тем, как постепенно умирало навозившееся за долгий день солнце… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В двери постучались.
– Кто там? Прошу! – вскричал Бердяга, вскакивая.
– Это я, Владимир Астафьич. Имею честь поздравить с наступившим и, как говорится, на долголетие и успехи в занятиях житейской сущности человеческого произрастания.
Перед Бердягой стоял высокий, краснощекий детина, в сером пальто и в фуражке с золотым галуном – швейцар технической конторы Шумахер и Зайд, «земледельческие орудия».
Бердяга разочарованно осмотрел его и на мгновение опустил голову.
Было у него два исхода – аристократический и демократический.
Аристократический заключался в том, чтобы сказать небрежно: «Ага! Спасибо, братец, спасибо», – дать сиротливо лежавший в жилетном кармане двугривенный, потрепать поздравителя снисходительно по плечу и отпустить с миром. Можно было сюда же внести еще кое-что от хлебосольного барина, души нараспашку: дать поздравителю стакан водки и кусок кулича с ветчиной.
Другой исход был демократический: махнуть рукой на все эти условности, на все эти «пропасти отделяющие»… на все эти фигли-мигли, а просто обнять краснощекого детину в швейцарской фуражке, похристосоваться с ним и, усадив за стол, натешить желудок яствами, а душу – интересной беседой о разных вещах, приковывающих внимание таких вдумчивых людей, как эти два одиноких холостяка.
Выбор Бердяги пал на аристократические поступки.
– Ага, – сказал он, вынимая двугривенный и всовывая его в руку швейцара. – Спасибо, спасибо. Вот вам, братец. Хе-хе! Дело праздничное.
За аристократом потянулся и старый хлебосол.
– Стаканчик водки не выпьете ли? Кулича нашего попробуйте. Ветчинки…
Но, вероятно, всякий барин-хлебосол – в душе отчаянный демократ, потому что Бердяга, налив гостю рюмку водки, неожиданно сказал:
– Стойте! И я с вами тоже выпью.
Но педантичный аристократ не хотел сдаваться так легко: налить-то себе он налил, но чокаться с человеком, стоявшим на самой низкой ступени человеческого общества, почел неудобным.
Однако человек на низкой ступени, не замечая борьбы в душе аристократически настроенного хозяина, взял в руку свою рюмку и простодушно потянулся к ней:
– Ну-с, Владимир Астафьич… Дай вам Боже, с праздничком! Удовлетворения вам всех естественных потребностей!
Было так: швейцар технической конторы стоял у стола по одну сторону, а конторщик Бердяга по другую; когда они чокнулись и выпили, Бердяга обратил внимание на то, что, стоя, им неудобно разрезывать ветчину и намазывать ее горчицей.
– Может, присядете? Э, да чего там, какие церемонии! Садитесь, Яков. Еще одну рюмочку, а?
– Ах, да я, в сущности, не пью. Разве только ради праздника?.. Ну, с наступающим!
– Ваше здоровье! Служите?
Яков недоумевающе посмотрел на Бердягу.
– Да как же! У нас в технической конторе.
– Знаю, знаю, – покровительственно сказал Бердяга. – В технической конторе братьев Шумахер и Зайд «Земледельческие орудия и машины», представители Альфреда Барраса…
– Да… – привычной скороговоркой подтвердил Яков. – Анонимной компании Унион и Джеффри Уатсона…
– В Шеффильде! И давно служите?
– Да вот уж второй год. Сейчас же после вас определился.
– Кушайте, пожалуйста, Яков… как по отчеству?
– Семеныч.
– Вот я вам, Яков Семеныч, выберу красненькое с синей полоской. Матушка здорова?
– Ничего. Нынче только с утра что-то…
– Может быть, винца еще можно?
– Много будет, Владимир Астафьич.
– Ну, уж и много. А вот сардинки. Давно служите?
– Второй год. Прямо-таки скоро после вас определился, когда Альфред Густав…
– Ага! Это хорошо. А вот эта колбаса с чесноком, а эта без. Прошу, господа! Прошу закусить, чем Бог послал. Матушка ваша как поживает?
– Так, вообще, ничего. Да сегодня старуха что-то, от обедни вертаясь…
– Ну, слава Богу. Это приятно! Надеюсь, пивца-то вы выпьете? Ну, что ничего вам служится в конторе братьев Шумахер и Зайд…
– Представители Альфреда Барраса, – машинально продолжил швейцар. – Да пожаловаться нельзя. Иногда только перед праздником, когда…
– Ну, слава Богу, дай Бог! Мамаша дома сидит или в гостях?
– Дома. Она, Владимир Астафьич…
– Так, так… А вот это моя гитара… Потом я вам сыграю.
___________________________
Ушел швейцар технической конторы Братьев Шумахер и Зайд от конторщика той же фирмы довольно поздно – в 11 часов.
Бердяга долго жал руку этому непрезентабельному гостю и просил «не забывать».
А когда гость ушел, Бердяга, вернувшись в комнату и прибирая на столе, должен был оценить деликатность этого краснощекого, дубоватого на вид парня: на скатерти среди крошек хлеба и кулича лежал Бердягин двугривенный – отвергнутая дань аристократизма во имя чумазой демократии…
Функельман и сын
(Рассказ матери)
Я еще с прошлого года стала замечать, что мой мальчик ходит бледный, задумчивый. А когда еврейский мальчик начинает задумываться – это уже плохо. Что вы думаете, мне обыск нужен, что ли, или что?
– Мотя, – говорю я ему, – Мотя, мальчик мой! Чего тебе так каламитно?
Так он поднимет на меня свои глаза и скажет:
– Что значит – каламитно! Ничего мне не каламитно!
– Мотя! Чего ты крутишь? Ведь я же вижу…
– Ой, – говорит, – отстань ты от меня, мама! У меня скоро экзамен на аттестат зрелости, а потом у меня есть запросы.
Обрадовал! Когда у еврейского мальчика появляются запросы, так господин околоточный целую ночь не спит.
– Мотя! Зачем тебе запросы? Что, их на ноги наденешь, когда башмаков нет, или на хлеб намажешь вместо масла? Запросы, запросы. Отцу твоему сорок шестой год – он даже этих запросов и не нюхал. И плохо, ты думаешь, вышло? Пойди поищи другой такой галантерейный магазин, как у Якова Функельмана! Нужны ему твои запросы! Он даже картоночки маленькие по всему магазину развесил! «Цены без запроса».
– Мама, не мешай мне! Я читаю.
– Он читает! Когда он читает, так уже мать родную слушать не может. Я через тебя, может, сорок две болячки в жизни имела, а ты нос в книжку всунул и думаешь, что умный, как раввин. Гениальный ребенок.
Вижу – мой Мотя все крутит и крутит.
– Что ты крутишь?
– Ничего я не кручу. Не мешай читать.
Что это он там такое читает? Ой! Разве сердце матери это камень или что? Я же так и знала! «Записки Крапоткина»!
– Тебе очень нужно знать записки Крапоткина, да? Ты будешь больной, если ты их не прочтешь? Брось сейчас же!
– Мама, оставь, не трогай. Я же тебя не трогаю.
Еще бы он родную мать тронул, шейгец паршивый!
И так мне в сердце ударило, будто с камнем.
Куда, вы думаете, я сейчас же побежала? Конечно, до отца.
– Яков! Что ты тут перекладываешь сорочки? Убежат они, что ли, от тебя или что? Он должен обязательно сорочки перекладывать…
– А что?
– Ты бы лучше на Мотю посмотрел.
– А что?
– Ему надо читать «Записки Крапоткина», да?
– А что?
– Яков! Ты мне не крути. Что ты мне крутишь! Скандала захотел, обыска у тебя не было, да?
– А что?
Это не человек, а дурак какой-то. Еще он мне должен голову крутить!
– Что тебе нужно, чтобы твой сын в тюрьме сидел? Тебе для него другого места нет? Одевайся, пойдем домой!
Вы думаете, что он делал, этот Мотя, когда мы пришли? Он читал себе «Записки Крапоткина».
– Мотька, – кричит Яков, – брось книгу!
– А вы, – говорит, – ее подымете?
– Брось, или я тебя сию минуту по морде ударю.
И как вы думаете, что ответил этот Мотя?
– Попробуй! А я отравлюсь.
Это запросы называется!
– А чтоб ты пропал! Тебе для матери книжку жалко. Тебя кто рожал – мать или Крапоткин?
– А что вы, – говорит Мотя, – думаете? Может, я, благодаря ему, второй раз на свете родился.
Ой, мое горе! Я заплакала, Яша заплакал, и Мотя тоже заплакал. Прямо маскарад!
Вышли мы с Яшей в спальню, смотрим друг на друга.
– Хороший мальчик, а? Ему еще в носе нужно ковырять, а он уже Крапоткина читает.
– Ну, что же?
– Яша! Ты знаешь что? Нашего мальчика нужно спасти. Это невозможно.
Так Яша мне говорит:
– Что я его спасу? Как я его спасу? По морде ему дам? Так он отравится.
– Тебе сейчас – морда. Интеллигентный человек, а рассуждает как разбойник. Для своего ребенка головой пошевелить трудно. Думай!
Яков сел, стал думать. Я села, стала думать. Ум хорошо, а два еще лучше.
Думаем, думаем, хоть святых вон выноси.
– Яша!
– А что?
– Знаешь что? Нашего ребенка нужно отвлечь.
– Ой, какая ты умная – отвлечь! Чем я его отвлеку? По морде ему дам?
– Ты же другого не можешь! Для тебя Мотькина морда это идеал!.. Он ребенок живой – его чем-нибудь другим заинтересовать нужно… Нехай он влюбится или что?
– Какая ты, подумаешь, гениальная женщина! А в кого?
– Ну, пусть он побывает в свете! Поведи его в кинематограф или еще куда! Что, ты не можешь повести его в ресторан?!
– Нашла учителя! Что, я бывал когда-нибудь в ресторане? Даже не знаю, как там отворять дверей.
– Что ты крутишь! Что ты мине крутишь? Тебе это чужой ребенок? Это крапоткинское дитё, а не твое? Такой большой дурак и не может мальчика развлекать.
Так пошел он к Моте, стал крутить:
– Ну, Мотечка, не сердись на нас. Пойди с отцом немного пройдись. Я ведь же тебя люблю – ты такой бледненький.
Ну, Мотька туда-сюда – стал крутить: то дайте ему главу дочитать, то у него ноги болят.
– Хороший ребенок! Книжку читать – ноги не болят, а с отцом пройтись – откуда ноги взялись. Надевай картузик, Мотенька, ну же!
Похныкал мой Мотенька, покапризничал – пошел с папой.
Они только за двери – я сейчас же к нему в ящик… Боже ты мой! И как это у нас до сих пор обыска не было – не понимаю! За что только, извините, полиция деньги получает?.. И Крапоткины у него, и Бебели, и Мебели, и Малинины, и Буренины – прямо пороховой склад. Эрфуртских программ – так целых три штуки! Как у ребенка голова не лопнула от всего этого?!
Ой, как оно у меня в печке горело, если бы вы знали! Быка можно было зажарить.
В одиннадцать часов вечера вернулись Яша с Мотей, а на другое утро такой визг по дому пошел, как будто его резали.
– Где мои книги?! Кто имел право брать чужую собственность! Это насилие! Я протестуюсь!!
Функельманы, это верно, любят молчать, но когда они уже начинают кричать – так скандал выходит на всю улицу.
– Что ты кричишь, как дурак, – говорит Яков. – От этого книжка не появится обратно. Пойдем лучше контру сыграем.
– Не желаю я вашу контру, отдайте мне моего Энгельса и Каутского!
– Мотя, ты совсем сумасшедший! Я же тебе дам фору – будем играть на три рубля. Если выиграешь, покупай себе хоть десяток новых книг.
– Потому только, – говорит Мотя, – и пойду с тобой, чтобы свои книги вернуть.
Ушли они. Пришли вечером в половине двенадцатого.
– Ну что, Мотя, – спрашиваю, – как твои дела?
– Хорошие дела, когда папаша играет, как маркер. Разве можно при такой форе кончать в последнем шаре? Конечно же, он выиграет. Я не успею подойти к бильярду, как у него партия сделана.
Ну, утром встали они, Мотя и говорит:
– Папаша, хочешь контру?
– А почему нет?
Ушли. Слава богу! Бог всегда слушает еврейские молитвы. Уже Мотя о книжках и не вспоминает.
Раньше у него только и слышишь:
«Классовые перегородки, добавочная стоимость, кооперативные начала…»
А теперь такие хорошие русские слова:
«Красный по борту в лузу, фора, очко, алагер».
Прямо сердце радовалось.
Ну, пришли они в двенадцать часов ночи – оба веселые, легли спать.
Пиджаки в мелу, взяла я почистить – что-то торчит из кармана. Э, программа кинематографа. Хе-хе! После Эрфуртской программы это, знаете, недурно. Бог-таки поворачивает ухо к еврейским молитвам!
Ну, так у них так и пошло: сегодня бильярд, завтра бильярд и послезавтра тоже бильярд.
– Ну, – говорю я как-то, – слава Богу, Яша… Отвлек ты мальчика. Уже пусть он немного позанимается. И ты свой магазин забросил.
– Рано, – говорит Яша. – Еще он еще вчера хотел открытку с видом на Маркса купить.
Ну, рано так рано.
Уже они кинематограф забросили, – уже программки цирка у них в кармане.
Еще проходит неделя – кажется, довольно, мальчик отвлекся.
– Мотя, что же с экзаменом? Яша, что же с магазином?
– Еще не совсем хорошо, – говорит Яша, – подождем недельку. Ты думаешь, запросы так легко из человека выходят?!
Недельку так недельку. Уже у них по карманам не цирковая программа, а от кафешантана – ужасно бойкий этот Яша оказался…
– Ну, довольно, Яша, хватит! Гораздо бы лучше, чтобы Мотя за свои книги засел.
– Сегодня, – говорит Яша, – нельзя еще, мы одному человечку в одном месте быть обещали.
Сегодня одному человечку, завтра другому человечку… Вижу я, Яков мой крутить начинает.
А один раз оба этих дурака в десять часов утра явились.
– Где вы были, шарлатаны?
– У товарища ночевали. Уже было поздно, и дождик шел, так мы остались.
Странный этот дождик, который на их улице шел, а на нашей улице не шел.
– Я, – говорит Яша, – спать лягу, у меня голова болит. И у Моти тоже голова болит; пусть и он ложится.
Так вы знаете что? Взяла я их костюмы, и там лежало в карманах такое, что ужас: у Мотьки – черепаховая шпилька, а у Яши – черный ажурный чулок.
Это тоже дождик?!
То Эрфуртская программа, потом кинематографическая, потом от цирка, потом от шантана, а теперь такая программа, что плюнуть хочется.
– Яша! Это что значит?
– Что? Чулок! Что ты, чулков не видала?
– Где же ты его взял?
– У коммивояжера для образца.
– А зачем же он надеванный? А зачем ты пьяный? А зачем у Мотьки женская шпилька?
– Это тоже для образца.
– Что ты крутишь? Что ты мине крутишь? А отчего Мотька спать хочет? А отчего в твоей чековой книжке одни корешки? Ты с корешков жить будешь? Чтоб вас громом убило, паршивцев!
И теперь вот так оно и пошло: Мотька днем за бильярдом, а ночью его по шантанам черти таскают. Яшка днем за бильярдом, а ночью с Мотькой по шантанам бегает. Такая дружба, будто черт с веревкой их связал. Отец хоть изредка в магазин за деньгами приедет, а Мотька совсем исчез! Приедет переменить воротничок и опять назад.
Наш еврейский Бог услышал еврейскую молитву, но только слишком; он сделал больше, чем надо. Так Мотька отвлекся, что я день и ночь плачу.
Уже Мотька отца на бильярде обыгрывает и фору ему дает, а этот старый осел на него не надыхается.
И так они оба отвлекаются, что плакать хочется. Уже и экзаменов нет, и магазина нет. Все они из дому тащат, а в дом ничего. Разве что иногда принесут в кармане кусок раздавленного ананаса или половинку шелкового корсета. И уж они крутят, уж они крутят…
* * *Вы извините меня, что я отнимаю время разговорами, но я у вас хотела одну вещь спросить… Тут никого нет поблизости? Слушайте! Нет ли у вас свободной эрфуртской программы или Крапоткина? Что вы знаете, утопающий за соломинку хватается, так я бы, может быть, попробовала бы… Вы знаете что? Положу Моте под подушку, может, он найдет и отвлечется немного… А тому старому ослу – сплошное ему горе – даже отвлекаться нечем! Он уже будет крутить, и крутить, и крутить до самой смерти. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Святые души
Бывают такие случаи в жизни, в которых очень трудно признаться.
I
Сегодня утром я, развернув газету и пробегая от нечего делать отдел объявлений, наткнулся на такую публикацию:
«Натурщица – прекрасно сложена, великолепное тело, предлагает художникам услуги по позированию».
«Хи-хи, – засмеялся я внутренне. – Знаем мы, какая ты натурщица. Такая же, как я художник…»
Потом я призадумался.
«Поехать, что ли? Вообще, я человек такой серьезный, что мне не мешало бы повести образ жизни немного полегкомысленней. Живут же другие люди, как бабочки, перепархивая с цветка на цветок. Самые умные, талантливые люди проводили время в том, что напропалую волочились за женщинами. Любовные истории Бенвенуто Челлини, фривольные похождения гениального Байрона, автора глубоких, незабываемых шедевров, которые останутся жить в веках… Извозчик!!!». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В глубине большого мрачного двора я отыскал квартиру номер седьмой и позвонил с некоторым замиранием сердца.
Дверь открыла угрюмая горничная – замкнутое в себе существо.
– Что угодно?
– Голубушка… Что, натурщица, вообще… здесь?
– Здесь. Вы художник? Рисовать?
– Да… я, вообще, иногда занимаюсь живописью. Вы скажите там… Что, вообще, мол, все будет как следует.
– Пожалуйте в гостиную.
Через минуту ко мне вошла прекрасно сложенная красивая молодая женщина в голубом пеньюаре, который самым честным образом обрисовывал ее формы. Она протянула мне руку и приветливо сказала:
– Вы насчет позирования? Да? Художник?
«Пора переходить на фривольный тон», – подумал я.
– Художник? Ну что вы! Хе-хе! Откуда вы могли догадаться, что я художник?
Она засмеялась.
– Вот тебе раз! А зачем бы вы тогда пришли, если не художник? В академии?
– Нет, не в академии, – вздохнул я. – Не попал.
– Значит, в частной мастерской. У кого?
Я общительно погладил ее руку.
– Какая вы милая! А вот догадайтесь!
– Да как же можно догадаться… Мастерских много. Вы можете быть и у Сивачева, и у Гольдбергера, и у Цыгановича. Положим, у Цыгановича скульптура… Ну, еще кто есть?.. Перепалкин, Демидовский, Стремоухов… У Стремоухова, да? Вижу по вашим глазам, что угадала.