
Полная версия
Рассказы для выздоравливающих
– И потом, мы, светские люди, прямо-таки окружены условностями. Того нельзя, этого нельзя. Вы знаете, до чего дошла светская изощренность?..
– До чего?
– Немногие это знают, но это верно: вы можете представить, что рыбу теперь едят только одной вилкой…
– Да это уже всем известно! – возразил полковник.
Я тонко улыбнулся.
– Не всем-с. Вот посмотрим-с, когда подадут рыбу.
– Да ее сегодня, вероятно, не будет, – возразил полковник. – Смотрите, уже подают пломбир.
Я побледнел.
– Как? Значит, рыбы не будет?
– Не знаю, – пожал плечами полковник. – Разве что вам ее подадут после пломбира.
Сердце мое упало.
«Господи, – подумал я, – стоит ли знать все тонкости и ухищрения светской жизни, если их нельзя применить. К чему моя воспитанность, мой лоск? Все пошло прахом!»
Расстроенный, я отказался от пломбира, извинился перед хозяевами («аристократ» и отчасти «меланхолик») и, не досидев до конца ужина, ушел.
* * *Теперь шумиха светской жизни не привлекает меня.
Одураченный хиромант
– Тебе нужно непременно пойти к хироманту, – сказал мне дядя. – Он удивительно верно предсказывает настоящее, прошедшее и будущее… Мне, например, он предсказал, что я умру через 15 лет.
– Не могу сказать, чтобы это было «удивительно верно», – возразил я. – Подождем!
– Чего подождать?
– Да 15 лет. Если он окажется прав – так и быть, пойду к нему.
– А если он сам умрет до этого? – сказал дядя.
Я призадумался. Действительно, смерть этого удивительного человека поставила бы меня в безвыходное положение… Стоило ему только протянуть ноги, как я оказался бы совершенно слепым человеком, не могущим заглянуть в свое будущее и вспомнить далекое и близкое прошлое.
«Кроме того, – пришла мне в голову мысль, – мне есть полный расчет узнать время своей смерти. Вдруг да я умру недели через три? А у меня как раз в банке лежит тысчонка рублей, с помощью которой я мог бы должным образом скрасить свои последние предсмертные дни».
– Ладно, пойду, – согласился я.
Хиромант оказался чудесным человеком: без всякой гордости и заносчивости – как, в сущности, и подобает человеку, отмеченному Богом.
Он скромно поклонился и сказал:
– Хотя будущее и скрыто от пытливого взора людей, но есть на человеческом теле такой документ, по которому опытный, знающий глаз прочтет все, как по книге…
– Неужели?
– Такой документ – ладонь руки! Нет на земном шаре двух одинаковых ладоней у разных людей, и линии руки отражают все: характер, привычки, поступки и наклонности человека!
Сердце мое задрожало.
«Черт возьми! – подумал я. – А я только вчера потихоньку утащил у приятеля сигару, которую тот собирался закурить. Правда, этот поступок заключал в себе элементы чистейшей шутки, но если проклятая рука покажет самый факт, не осветив его с настоящей точки зрения, – в каком позорном положении окажусь я, похититель сигар… Сумею ли прямо посмотреть в глаза хироманту?»
Я визгливо засмеялся.
– Презабавную я вчера шутку выкинул… Мы чуть не померли со смеху! Вынул мой приятель сигару, полез за спичками, а я – фью! Взял да и утащил ее. Вы, надеюсь, не сомневаетесь, что это была шутка?
Хиромант с некоторым изумлением взглянул на меня и сказал:
– Итак, позвольте вашу руку.
– Вот вам моя рука, – взволнованно протянул я руку. – Говорите все как есть! Если мне угрожает что-нибудь ужасное – пожалуйста, не стесняйтесь! Я приготовился к самому худшему!
Он взял остро отточенный карандаш и стал водить им по целому хаосу линий и черточек на моей ладони.
– Не волнуйтесь! Я скажу все с самого начала. Скажу, например, сколько вам лет… Гм… Вам уже исполнилось двадцать четыре года!
– Совершенно верно! – подтвердил я.
Проницательность этого человека стояла вне сомнений: мне действительно исполнилось двадцать четыре года пять лет тому назад; он был бесспорно прав.
Я сгорал желанием слышать дальнейшее.
– Вы родились на севере, в богатой аристократической семье.
– Пожалуй, это и верно, – задумчиво сказал я. – Ежели Севастополь считать в отношении Центральной Африки севером, то оно так и выйдет. Что же касается отца, то вы, называя его аристократом, ни капельки не польстили покойнику: он щедро раздавал всем окружающим деньги, полученные от торговли в бакалейной лавке, презирал мелочность и был, по-моему, настоящим аристократом духа. Спасибо вам за добрую память!
– Теперь перейдем к характеру… Характер вы имеете угрюмый, мрачный, мизантропический и склонны видеть все в темном свете. Очень интересуетесь медицинскими науками.
Второе было изумительно верно: еще вчера расспрашивал я у знакомых – не знает ли кто средства от насморка, мучившего меня вторую неделю… Что же касается характера – я был немного огорчен… «Никто из читателей, – подумал я, – не мог получать определенного удовольствия от юмористических рассказов, написанных угрюмым, мрачным мизантропом». А я-то думал о себе как о беззаботном гуляке, юмористе и мастере на всякие штуки.
– Какая линия говорит о характере? – отрывисто спросил я.
– Вот эта.
– Жаль, что не эта, – вздохнул я. – Не та, которая левее. Эта как будто имеет более веселое, извилистое направление.
– Это линия жизни. Вы имеете две счастливые планеты…
– Две? Маловато. Прямо, знаете, не обойдешься с ними. А как насчет семейной жизни?
– У вас есть двое детей, которых вы очень любите, и жена, которая доставляет вам очень много хлопот и неприятностей.
Я был поражен до глубины души.
– Ну? Где та линия, которая говорит об этом?
Он указал.
Я промолчал, но мне сделалось крайне неловко за свою руку. Она в настоящем случае лгала бессовестно, определенно и бесспорно: ни детей, ни жены у меня не было! Линия ясно красовалась на моей ладони и как будто нагло лезла в глаза. Никогда я не видел более лукавого создания.
Я чувствовал себя обманщиком в отношении того честного человека, который в настоящий момент простодушно доверял моей фальшивой руке, и я сказал:
– Ничего… Пойдем дальше.
– Пойдем дальше, – согласился хиромант. – У вас в жизни было большое тяжелое горе, которое вы еле перенесли… Было оно, позвольте… на котором году? Да! На двенадцатом. Я ясно вижу, на двенадцатом.
Действительно, я после некоторого напряжения памяти вспомнил, что на двенадцатом году со мной кое-что случилось: однажды, валяясь в сене, я потерял прекрасный костяной перочинный ножик и тридцать копеек наличных денег, выпавших из кармана. Но плохо же знал мою натуру хиромант, если думал, что я еле-еле перенес это горе! Ого! Признаться, я перенес потерю, не моргнув глазом. И в тот же день утащил у старшего брата такой громадный ножик, что он совершенно утешил меня.
В этом месте моя ладонь бессовестно преувеличивала и раздула факт; и чем дальше, тем она больше кривлялась, выдумывала небылицы и возводила на меня разные поклепы.
Кто, например, просил ее утверждать, что я сидел два года в тюрьме? Когда это было?
И мне долго пришлось разглагольствовать перед доверчивым хиромантом об освободительном движении, о жертвах революции, чтобы хотя чем-нибудь скрасить свою неприглядную моральную физиономию.
А рука осмелела и разошлась вовсю.
– Вы жили три года в Америке и потеряли там все свое состояние!
«Да, – усмехнулся я про себя. – Ты бы еще что-нибудь выдумала, голубушка… Ты бы еще отметила на себе, что я покушался на самоубийство».
Рука явно издевалась надо мной.
– Двадцати одного года вы покушались на самоубийство, но неудачно.
«Я думаю, что неудачно, – подумал я, – иначе бы я не сидел здесь. Да и не покушался я вовсе. И в мыслях не было!»
– Какая это линия свидетельствует о самоубийстве? – угрюмо спросил я.
– Вот видите – эта. Отсюда – досюда.
Мне было смертельно стыдно за свою собственную руку. Если бы мне подвернулся тот самый ножик, который был мною в свое время утерян в сене и потерю которого моя ладонь раздула до размеров чего-то тяжелого, смертельно холодящего сердце, – я, не колеблясь, начертил бы этим ножиком на ладони новые линии, которые имели бы большую совесть и скромность и не подводили бы своего хозяина.
А рука в это время выдумывала все новое и новое, а хиромант добросовестно передавал все это мне, а я злился и нервничал…
Смотря с ненавистью на свою ладонь, я думал:
«Где я тонул? Когда я тонул? Зачем тебе нужно было сообщать об этом? Лжешь ты, что у меня жестокий, придирчивый характер!»
Потом рука ударилась в другую крайность: она стала бессовестно передо мной заискивать и грубо, примитивно льстить мне.
– Ум ваш склонен к великим изобретениям… Все окружающие любят вас и считают человеком с зачатками гения! На тридцатом году вы сотворите произведение искусства, которое прогремит! Женщины бегают за вами толпой!
«Нет, – горько усмехнулся я про себя. – Теперь уж, голубушка, не поправишь дела… Навыдумывала, наплела всяких гадостей, да и на попятный».
Гадко! Позорно! Стыдно!
________________________________
У нее не было никакой логики. Одна линия указывала, что я человек слабый, склонный к заболеваниям и простудам. А рядом тянулась такая же другая линия, которая с пеной у рта опровергала первую и вопила, что никогда она не видела человека здоровее меня.
– Ты корыстолюбив, скуп и имеешь большие деньги, – сообщила ехидно ладонь и в подтверждение этого выпячивала отвратительную изогнутую черту.
– Нет, – говорила другая, прямая, как стрела, черта, сжалившись надо мной. – Он щедр, бросает деньги, не считая их, и умрет в крайней бедности.
Я сидел, не смея взглянуть на хироманта. Я был красен как рак.
«Что он обо мне подумает?»
________________________________
Когда я уходил, хиромант взял плату, еще раз взглянул на мою руку и дружелюбно посоветовал, отметив карандашом какое-то место:
– Остерегайтесь в своей жизни огня, пожаров и лошадей.
Я их и так остерегался, но после этого предупреждения решил держать ухо востро и при первой же возможности удирать от огня во все лопатки. Лошади тоже не внушали мне доверия. Я решил в будущем, прибегая к услугам этих животных, помещаться так, чтобы между мной и лошадью всегда сидел извозчик. Пусть уж лучше лошадь его растерзает, чем меня.
Уходя, я чувствовал перед хиромантом такую неловкость за все выходки моей ладони, что, желая загладить все это, сказал:
– Со своей стороны советую и вам остерегаться некоторых вещей… Я хотя и не хиромант, но кое-что в этих делах маракую… Остерегайтесь взбесившихся слонов, кораблекрушений, наводнений и брошенных в вас бомб. Тогда проживете настолько долго, насколько вас хватит! Прощайте.
________________________________
Теперь я с совершенно новым чувством смотрю на свою ладонь. Я ее и ненавижу, и презираю, и… боюсь.
Я ведь бываю везде, посещаю все места, которые считаю необходимыми, и она будет тоже неотвязно таскаться за мной, шпионить, выслеживать, записывать на своей лживой поверхности все, что со мной случится, и при этом приврет, раздует, исказит так, что мне стыдно будет потом человеку в глаза глядеть… Ужасно неприятно!
Волчья шуба
Конспект:
Пианист Зоофилов взял на время у чиновника Трупакина волчью шубу… Пообещав вернуть шубу через неделю, Зоофилов не только не вернул ее, но вместо этого продал ее татарину, а деньги с приятелями пропил в трактире. Трупакин был чрезвычайно огорчен поступком Зоофилова.
I
В жестокий декабрьский мороз пианист Зоофилов сидел в комнате своего знакомого чиновника Трупакина и говорил ему так:
– Не можете ли вы, миленький, одолжить мне на неделю вашу волчью шубу… Мне нужно ехать на концерт в Чебурахинск, а пальтишко мое жидкое. До Чебурахинска на лошадях еще верст тридцать. Сделайте доброе дело – одолжите шубу на недельку.
– А вдруг она пропадет? Вдруг вы ее потеряете?
– Ну что вы… Как можно!
– А вдруг мне самому понадобится?
– Да ведь у вас другая есть, новая.
Чиновник Трупакин прикусил сухими губами сизый ус, посмотрел в окно и сказал:
– Так-то оно так. Это верно. Добрые знакомые всегда должны помогать друг другу. Слава богу – не звери же мы, в самом деле. Хорошо, Стефан Семеныч. Я вам дам шубу. Человек не собака, и замерзать ему невозможно…
Глаза пианиста заблистали радостью.
– Даете? Ну, вот – спасибо!
– Уж раз сказал, что дам – то дам. Отчего же… Ведь шубы от этого не убудет. Не правда ли?
– Конечно, конечно.
– Я и сам так думаю. Марья Семеновна!
Чиновник Трупакин обратился к вошедшей жене:
– Вот, Мари, пианист наш замерзнуть в своей турне боится. Дай ему шубу волчью.
– И прекрасно, – сказала жена. – Все равно так лежит.
– Я и сам так думаю. А то что ж человека морозить – звери мы, что ли?
– Я вам очень, очень благодарен, Исай Петрович!
– Ну, какие там благодарности… Все мы должны помогать друг другу! Не дикари ж, в самом деле, не звери. Хе-хе! Слава богу, крест на шее есть.
В кабинете зазвонил телефон.
– Алло! – сказал Трупакин, беря трубку. – Вы, Анна Спиридоновна? Как поживаете… Что? Спасибо. Что? Зоофилов у меня сейчас сидит… Да… Какой случай: морозы адские, а ему в концерт ехать нужно. Так уж он у меня волчью шубу берет. Да и пусть. Лучше уж пусть она живую душу греет, чем даром лежит. Не дикари, слава богу… Что? Прощайте.
Трупакин повесил трубку и доброжелательно взглянул на Зоофилова:
– Сегодня хотите забрать? Сейчас я вам это и устрою. Палашка! Послушай, Палашка, достань из сундука шубу и, завернув в простыню, отдай барину. Он, видишь ли ты, Палашка, попросил ее одолжить на время, потому что ехать барину нужно, а дедушка-мороз, хе-хе, кусается. Да почему, думаю себе, не дать? Сем-ка я выручу хорошего человечка.
Трупакин добродушно засмеялся, и морщинки веселой толпой сбежались около его глаз. Разогнав эту самовольную сходку, Трупакин покачал головой, вздохнул и промолвил:
– Ах, как было бы хорошо, если бы все люди помогали друг другу. Жилось бы слаще и теплее. Уходите? Ну, всех вам благ. Шубочку-то не забудьте захватить. Когда едете? Послезавтра? Ну-ну…
Зоофилов еще раз поблагодарил Трупакина в самых теплых выражениях и, захватив волчью шубу, ушел.
А Трупакин решил съездить в клуб.
Оделся, вышел и сел на извозчика.
– Ну что, ездишь? – спросил извозчика, когда лошадь тронулась.
– Езжу.
– Это, брат, хорошо. Летом-то небось вашему брату легче…
– Да оно как будто послободнее.
– Зимой холодно ведь, чай?
– Да, холодно.
– То-то и оно. Бедному человеку, братец ты мой, зимой зарез.
– Верно. В самую точку будет сказать.
– Да-а, братяга. Тут ко мне вот один музыкант ходит. Такой, братец ты мой, что сплошная жалость возьмет на него глядеть. Морозы-то большие, а ему, слышь, ехать нужно музыкарить. Что ж ты думаешь – дал я ему шубу свою волчью. На, мил человек. Мне не жалко. Верно?
– Да-с.
– То-то и оно. Тут, брат, уж сквалыжничать нечего. Не людоеды, слава богу. В груди-то тоже сердце есть. Не правда ли?
– Верно. Бедному человеку зачем не спомочь.
– То-то и оно. Дал я ему волчью шубу. На, носи. Сам, брат, Христос заповедал помогать страждущим. Не так ли?
Извозчик в ответ на это помолчал и потом шмыгнул носом так сильно, что лошадь побежала вскачь.
II
Провожать Зоофилова на вокзал собрались несколько приятелей.
– А ловко ты устроился, – сказал одобрительно актер Карабахский, похлопывая Зоофилова по спине.
– С чем устроился?
– Да с шубой. Ведь ты ее у Трупакина взял. Добрый старичок и очень обязательный.
– А ты откуда знаешь о шубе?
– Он же вчера в клубе вскользь сказал. Душа-парень, видно. Истый христианин. «Надо, говорит, ближним помогать. Мы, говорит, слава богу, не тигры какие-нибудь». Добрейшей души старикан.
К беседовавшим друзьям подлетела, потирая руки, раскрасневшаяся от холода Манечка Белобородая.
– Едете? – сказала она, смотря на Зоофилова влюбленными глазами. И шепнула так, чтобы никто не слышал: – Не забудете? Не охладеете?
– Манечка! Что ты…
– Положим, охладеть вам трудно. В крайнем случае трупакинская шуба вас согреет.
– Тру… пак…?
– Ну да. Я совершенно, совершенно случайно узнала, что вы были такой умница и выпросили у него шубу.
– Откуда же вы узнали? – угрюмо спросил Зоофилов. – От Трупакина?
– Да нет же! Это мне сказала сегодня подруга по курсу. Не знаю, кто ей это сообщил. Милый Трупакин! Если бы он был здесь, я бы его за это расцеловала!
Пришел проводить Зоофилова и Трупакин. Он был в отчаянии, что опоздал и успел только к третьему звонку.
Поезд тронулся. Стоя на площадке, Зоофилов посылал друзьям воздушные поцелуи и слышал, как Трупакин говорил окружающим:
– Как, думаю, молодого человека отпустить в подбитом ветром пальтишке?.. Хе-хе. Дал шубу. Волчью. Хорошая еще шубенка. Пусть, думаю, погреется, бедовая голова. Слава богу, не леопарды какие-нибудь. Человек не собака, и замерзать ему неподходящее дело.
Через час Зоофилов стал устраиваться на ночлег. Сквозь закрытую дверь купе он услышал разговор кондукторов:
– Куда же его посадить, ежели все занято? На голову, что ли?!
– Куда, куда… Идиётская голова! Ну, посади его в то купе, в котором господин в трупакинской шубе едет. Невелика птица – подвинется.
III
Чебурахинск был городишко маленький, но собственную газету имел.
Устроитель концерта через пять минут после приезда Зоофилова доброжелательно подмигнул ему и, вынув из кармана «Чебурахинский голос», показал отчеркнутое место:
«Мы счастливы приветствовать известного пианиста Зоофилова, посетившего наш богоспасаемый город с целью дать концерт на пианино. Публика, конечно, подарит своей благосклонностью виртуоза, который приехал, даже невзирая на суровую температуру. Кстати, несколько черточек из жизни концертанта: рассказывают, что беззаботный артист собрался ехать в турне налегке, не имея теплого платья, и в самый последний момент положение было спасено другом талантливого артиста, Трупакиным, одолжившим ему волчью шубу. Только таким образом талантливый артист мог, как говорили древние, перейти через Рубикон»…
________________________________
После концерта Зоофилов ужинал со своим импресарио и с поклонниками.
Было много выпито… пили за всех: за Зоофилова, за искусство, за поклонников, за Бетховена…
– Спасибо за теплый прием, – сказал, утирая слезу, Зоофилов.
– Нет, – сказал подвыпивший импресарио… – Давайте выпьем лучше за то, что согрело Зоофилова лучше нашего приема: за знаменитую трупакинскую шубу!
Зоофилов вскочил с места так порывисто, что опрокинул стул.
– Стойте! – закричал он. – Не могу больше!! Дайте мне татарина! Ради бога! Где тут у вас татарин?!
IV
– Алло! – сказал Трупакин, беря телефонную трубку. – Кто у телефона? Анна Спиридоновна? Мое почтение! Что? Как? Да плохо. Никак я не могу, старый дурак, разочароваться в людях. А они и пользуются этим… Сижу я теперь и думаю: стоит ли делать людям добро. Что? А случилось то, что я по своей доброте одолжил на недельку этому несчастному Зоофилову хорошую волчью шубу, а он… что бы вы думали, что он сделал? Ни более ни менее, что продал ее татарину, а деньги пропил со своими распутными друзьями… Стоит ли после этого… Что? Прощайте.
Трупакин повесил трубку и, печально опустив голову, вышел в прихожую.
– Я ухожу, Палашка… Вот, брат Палашка, отплатили мне, старому дураку, за мое доверие. Волчья-то шуба – ау! Не-ет! Видно, добро-то нынче не в цене… Не люди пошли, а тигры пошли, господа!..
Выйдя на улицу и усевшись на извозчика, Трупакин втянул в себя воздух и сказал:
– А морозец-то здоровый!
– Да… Подковыривает.
– Бедному-то человеку, который без шубы, круто.
– Это уж и разговору нет.
– Да только, брат, нынче не человек пошел, а леопард. Ходил тут ко мне музыкант один – и дай да дай ему волчью шубу! Холодно, вишь, ему было… Ну-с, дал я ему шубу, и что ж бы ты, брат извозчик, думал… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Последний
I
Когда начинают восторгаться культурой, прогрессом и завоеванием техники, сердце мое сжимается от жалости к мирной несложной старине, ко всему поэтичному и уютному прошлому, которое безвозвратно кануло в вечность, и – главным образом – к тем большим, простодушным наивным детям, которые, под общим названием призраков, населяли старые заброшенные дома и замки, считали своим священным долгом пугать время от времени трусливых обитателей этих домов и делали это с такой примитивностью и скупостью приемов, которая в наши дни вызвала бы только легкое пожатие плеч.
И эта бесхитростная жизнь вполне удовлетворяла старых консервативных призраков, которые считали, что ими выкинуто очень удачное коленце, если они, спрятавшись за портьерой или каким-нибудь шкафом, неожиданно выскакивали перед оторопевшим человеком и, сделав несколько размашистых жестов, таяли в воздухе.
Об этих подвигах долго потом рассказывалось как об остроумной, из ряда вон выходящей по замысловатости шутке, и тихий хриплый хохот часто нарушал тишину дальней заколоченной комнаты, в которой старый призрачный чудак докладывал товарищам о своих выдумках, изрядно при этом привирая.
Я хочу рассказать печальную историю одного из этих обломков старины, пережившего самого себя.
________________________________
Однажды в старый дом, стоявший несколько десятков лет заколоченным, приехало семейство наследников владельца заколоченного дома.
Старый призрак, обитатель этого дома, совершенно опустившийся за время своего безделья и занимавшийся последнее время ловлей пауков и подмигиваньем из окна пробегавшим мимо дома трусливым мальчикам, теперь приободрился. Он обчистился от пыли и паутины, прорепетировал в старый осколок зеркала – может ли он еще сделать страшное лицо – и сказал сам себе:
– Надо не ударить лицом в грязь и придумать что-нибудь ужасное, от чего все бы содрогнулись… Явиться неожиданно, когда хозяин дома будет ложиться спать, – и взмахнуть руками… потом заскрипеть зубами, опрокинуть стул и убежать. Или нет… Лучше появляюсь неожиданно в гостиной, где они будут сидеть, засмеюсь, скажу: «А вы тут что делаете?» – и убегу!
И, строя эти планы, он, довольный, напевал себе под нос.
Бедный бесхитростный призрак не знал, что эти коленца уже сотни раз до него проделывались другими призраками, не отличаясь одно от другого никакой новизной и оригинальностью.
II
Утром, когда новоприбывшие члены семьи еще спали, старый призрак решил побродить по комнатам, предполагая осмотреться и изучить обстановку его будущих вечерних подвигов.
Стараясь не задеть дряхлыми ногами за мебель, старик прокрался в гостиную, остановился у незапертой двери и с любопытством огляделся. При жизни своей он никогда не видел роялей, и теперь, заметив в углу большой блестевший лаком предмет, старик задумчиво положил палец в глазную впадину, помолчал и потом кивнул головой:
– Гм… Кровать! Странно же устраиваются нынешние люди. Изволь-ка спать на такой вещи! Нет-с, Павел видывал кровати поуютнее. Ха-ха!
Он робко подошел ближе, увидел клавиши и изумленно уставился на них. Дрожащая от ветхости рука протянулась к одной из белых пластинок, но предмет сейчас же сердито загудел, и старый Павел в ужасе отскочил в сторону. Потом замаскировал свой испуг наглым смехом, сделав вид, что не боится, и сказал, желая приободрить себя:
– Подумаешь… Дотронуться нельзя! Пружина какая-нибудь.
На высокой подставке в другом углу стоял граммофон.
Павел тихонько отошел от рояля, подкрался к граммофону и заглянул в трубу. Бедный малокультурный мозг отказывался объяснить себе значение этой машины, и старый Павел долго осматривал ящик, пластинки в конвертах и трубу, пока не решил, что перед ним замысловатая кухонная принадлежность.
Холодные неуютные сумерки рассвета таяли в углах комнаты.
Скоро должно было взойти солнце, и старый Павел, относившийся к свету с брезгливым отвращением, болезненно щурил слабые глаза на обстановку гостиной, поражавшую его своей оригинальностью.
В стене торчал какой-то винтик… Размышляя о граммофоне, старик рассеянно дотронулся до винтика и повернул его. Во всех углах вспыхнул сильный свет, десятки огней загорелись на люстре, на стенах и у рояля. С криком ужаса старый Павел закрыл руками голову, и, спотыкаясь о кресла, бросился вон из комнаты, вскарабкался кое-как по лестнице, которая вела на чердак, и, хрипло дыша, бросился на свою кровать из дюжины старинных книг, покрытых рваной портьерой.
Старое сердце бешено металось, ударяя о ребра, будто хотело выскочить из этой расшатанной непрочной клетки, а руки дрожали и впивались в изодранную портьеру, как в последнее прибежище, могущее хоть на минуту заслонить собой новое, чудодейственное, ужасное, чего никак не могла постичь скудная мысль старика.