bannerbanner
Верочка
Верочкаполная версия

Полная версия

Верочка

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Квартировал Кузьма Антонович в самом конце Невского проспекта за Знаменской церковью, где улица суживается и теряет свой элегантный вид. Лестница была без швейцара, без ковра, с грязными, сырыми стенами и вся в дощечках – с изображением руки и надписью «нотариус». Эта рука не покидала нас вплоть до четвёртого этажа. Дверь квартиры была тоже вся в надписях.

– Вы у нотариуса живёте? – спросил я, обрадовавшись какой-то неясной мысли, мелькнувшей у меня.

– Я сам нотариус, – отвечал Ткаченко самодовольно. – Нарочито не говорил, чтобы удивить друга!

На четырёхугольном лице его сияла такая торжествующая улыбка, что нельзя было сомневаться в важности, которую он придаёт сделанной им карьере нотариуса. Я поздравил его.

Контора его, впрочем, не свидетельствовала о блистательном положении его дел. За решёткой работали две женщины и седенький, кривоплечий старичок. Унтер встал на вытяжку перед нотариусом. На жёстком диване беспокойно завозился клиент в лисьем пальто и густо напомаженных волосах. Ткаченко чуть кивнул головой в ответ на поклоны подчинённых и клиента и провёл меня в свой кабинет.

Это была небольшая закопчённая комната с письменным столом у окна, с турецким ковровым диваном, с гипсовым бюстом Шевченко, с бронзовой лампой и неизбежной у всякого малоросса олеографией «Ночи» Куинджи. На дверях висели зелёные портьеры. Одну из них Ткаченко приподнял и сказал:

– Галю, а Галю! Ну-ка, иди сюда! Земляк пришёл, так надо показаться! Не церемонься. В чём стоишь, в том и иди. Не осудит!

– Подожди, мой друг! – послышался кроткий женский голос. – Опусти портьеру! – раздался тот же голос через секунду, но уже не так кротко.

– Покоряюсь во всём! – произнёс Ткаченко вполголоса, отходя от двери и с гордостью посматривая в ту сторону, где находилась его жена. – Алина Патрикеевна, я вам скажу, замечательная женщина, – продолжал он. – Может быть, вы и не надеялись, что я так скоро… – где же, в Петербурге!.. – пристроюсь, одним словом, выйду в люди. Так надо говорить правду – всем я обязан Алине Патрикеевне. Конечно, тут не приданое важно, а её сердце и ум… Например, у меня женщины пишут… Они и аккуратнее, и гораздо дешевле… Кто завёл? Алина Патрикеевна. Приданого я взял за ней немного – пять тысяч да эту контору. Хотел бросить контору и переезжать туда, на родину. Кто удержал? Алина Патрикеевна. Живое дело как же можно бросать? Теперь Бога благодарю!

– На родину разве не тянет?

– Как можно! Кто её забудет? А только согласитесь сами… Нет, это совсем другое дело. Родина – особь статья!

Услышав шорох за портьерой, он внимательно взглянул на себя в зеркало, погладил усы и встал.

– Вот, позволь тебе, Галю, представить…

Вошла дама и протянула мне твёрдую, жилистую руку; дама была высокая, худая, с длинным носом и в белом чепчике с серыми лентами, свисавшими на затылке.

– Мне всегда приятно видеть друзей моего мужа, – сказала она.

Так как она считала необходимым занимать меня, то села, пригласила меня сесть и начала:

– Он так любит свою глупую Малороссию, что рад всем, кто приезжает оттуда. Представьте, мужика сюда притащил! Напоил его водкой и сам с ним пил… Ужасно! А вы давно из Малороссии? – кротко спросила она.

Я остался обедать у Кузьмы Антоновича. Усердно приглашая меня отведать того или другого блюда, он каждый раз просительно посматривал на Алину Патрикеевну. Лицо её было холодно; иногда оно покрывалось розовыми пятнами; ни разу не ответила она мужу любезным взглядом.

– Галя сердится, что обед неудачный, – сказал Ткаченко, – а по мне – дай Бог всякому так есть! Галю, а Галю, да нубо! Кушайте, Александр Платонович, угощайтесь. Вот крылышко возьмите… пупочек… печёночку…

Когда после обеда Кузьма Антонович сказал, что купит ложу, и пригласил меня в театр, Алина Патрикеевна побледнела. Она опустила глаза и казалась мраморной статуей – до того всё в ней, до последней складки платья, стало неподвижно. Но я отказался, и Алина Патрикеевна ожила.

– Что же мне сделать с вами, чтобы расшевелить вас? Чего вы такой скучный? В театр вам не хочется – не поедем ли к Палкину, послушать орган? Ну, на бильярде сразимся? А были вы в новых банях? Удивительные бани! Мы с Алиной Патрикеевной раз…

Тут Алина Патрикеевна встала и ушла, сделав негодующее лицо. Кузьма Антонович прикусил язык.

– Что я такое сказал? – спросил он, растерянно мигая. – Этакая скверная натура! Как лишнюю чарку проглочу, то всегда ляпну что-нибудь…

Мне становилось всё скучнее и скучнее.

– Да что с вами? Вы точно в воду опущенный!

– Я уйду, Кузьма Антонович. А потом вы пожалуйте ко мне. У меня дело есть, важное, безотлагательное! Я ужасно рад, что вы – нотариус… Вы мне дадите совет… И вам я всё могу рассказать… А тут не могу… неловко… Да и ко сну, кажется, вас клонит…

– Правда, клонит…

– Вот видите. Так до вечера!

– До вечера, положим, недалеко… Уже смерклось… А дело, говорите, важное?

– Да, Кузьма Антонович! Уж такое важное!..

Мы стояли в передней. Лампочка горела над головой и освещала коренастую, положительную фигуру Ткаченко, устремившего на меня полусонный, полузадумчивый взгляд. Это был человек надёжный, и некоторая ограниченность его придавала ему характер ещё большей надёжности. Я крепко пожал ему руку.

Он приехал ко мне в десятом часу, свежий и бодрый, слегка сквернословящий, ибо был того мнения, что молодым людям это нравится, и в холостой квартире позволительны всякие выражения. Выпив два пунша, он выслушал мою исповедь «с большим удовольствием», сказал, что слышал на бирже от земляков о том, в каком положении находятся денежные дела Сергея Ипполитовича, и обещал поправить всё – если возможно поправить. Когда я стал распространяться о Верочке, он насмешливо улыбнулся.

– Это уже последнее дело, – произнёс он. – Целое состояние на карте!.. А отведать любви всегда успеете… Сколько красавиц на свете! Нет, оставьте, бросьте! Да и что в ней, в этой Верочке: чёрная как галка… всё лицо из глаз…

– Вы, Кузьма Антонович, не понимаете после этого, что такое красота…

– Не знаю, может, она с тех пор другая стала… А только о красоте мы судим по себе. У девушки лицо должно быть белое. Ну, и кроме того, роскошное сложение…

– Оставим этот разговор, Кузьма Антонович.

Он помолчал и сказал:

– Смотрите ж, об одном прошу: когда я согну в дугу этого франта, и он прибежит мириться, то – нуль внимания. Никаких уступок! Ни-ни! Он вас за руку, а вы руку прочь! Он вам письмо, а вы – молчок! Он на вас Верочку нашлёт, но и тут вы соблюдите своё достоинство… Всё равно, через месяц, через два она будет ваша, уж если на то пошло. Куда ей деться! Между тем я на бирже похлопочу…

Он потёр руки и язвительно смотрел в окно, в чёрный туман ночи, там и сям пронизываемый жёлтыми огнями.

Через час мы расстались.

XI

Два дня прошло в мучительной тревоге, какую испытывает, может быть, разве только богатый скупец, потерявший вдруг всё своё состояние и лишь на одну полицию возлагающий надежды. Он куда надо заявил, там выслушали его заявление и обещали сделать «всё зависящее». Летят часы, слагаются в сутки, бесконечные сутки, одни и другие. Несчастный за это время истомился в бесплодном ожидании, но боится не верить в счастливый исход полицейского розыска и всё баюкает себя надеждой, что вот сейчас вернётся к нему утраченное сокровище, он насладится блеском драгоценных камней и протянет как прежде блаженные руки к звенящему золоту…

Увы! Всего раз заехал ко мне Ткаченко и с деловым видом произнёс:

– Надо ковать железо… Праздники мешают. Но сейчас отправлюсь.

– Куда? Уж не к Сергею ли Ипполитовичу?..

Кузьма Антонович ничего не ответил и, напевая, вылил на себя полфлакона «невской воды». Правда, заезжал он и ещё раз, но не застал меня.

Утром на третий день, ещё в постели, я получил письмо. У меня сильно забилось сердце. Кузьма Антонович действует! Торопливо сорвав конверт, я прочёл:

…«Самое главное – я припёр его к стене. Я схватил его за горло, и он должен был просить пощады. Но пощады я не дал и не дам. Не превратитесь в кисель! Если расчувствуетесь, деньги пропали. У Сергея Ипполитовича больше пятидесяти тысяч не наберётся. Всего-навсё! Я досконально узнал это и держу его в руках. Он разорён и через какой-нибудь месяц будет под пятой почтеннейшего юноши, а его Верочка»…

Тут я скомкал письмо и проворчал:

– Дурак!

Дальше Кузьма Антонович обещал приехать после четырёх часов, чтоб пообедать со мной у Бореля (на мой счёт) и всё мне подробно рассказать.

Хлопоты Кузьмы Антоновича были, таким образом, очень успешны, и сначала я искренно обрадовался. Но меня что-то смутило. Я лежал и удивлялся, что не дальше как вчера я мечтал о таком исходе, как о необыкновенно желательном, и радость представлял себе гораздо большею, чем теперь на самом деле её испытываю…

– Что же это?

Были грязные строки в письме Кузьмы Антоновича. Впрочем, я это простил бы ему, как простил его дикие отзывы о Верочкиной наружности. Но мне вдруг ясно стало, что я совершаю некрасивое насилие. Ведь не деньги свои я спасаю, как упорно утверждает Кузьма Антонович, а хочу Верочку купить у Сергея Ипполитовича. Так случилось, что дядя разорился на своих спекуляциях, а я этим пользуюсь!

– Вся эта история чересчур тово… – решил я вставая. – Если Верочка любит меня хоть капельку, как мне кажется, то всё равно я отниму её… Такое насилие – даже доблесть. Но насилие посредством нотариуса… добиться покорности и любви ценою денег… нет, гадко!

Одевшись, я решил придумать что-нибудь другое… но дверь отворилась, и вошли две дамы в шубках.

XII

– Верочка? M-lle Эмма!

Мне не хватало слов, и я не знал, что сказать… Я растерялся.

– По какой погоде! – начал я и посмотрел в окно, из которого ничего не было видно, кроме тумана, белого как вата.

Была смущена и Верочка. Она всё не поднимала глаз. Развязывая у подбородка ленты своей шляпки, она напряжённо улыбалась. Нежные, тонкие пальчики её, красные от холода, трепетали.

Я взял её перчатки, шляпку, муфту и клал то на диван, то на комод.

Помогая Верочке скинуть шубку, я спросил:

– Отчего же вы не раздеваетесь, m-lle Эмма?

M-lle Эмма сказала Верочке несколько слов по-английски.

– M-lle Эмма сейчас уйдёт, – проговорила Верочка прерывающимся голосом. – Она уйдёт, если ты… этого захочешь…

– О, да, да! – ответила m-lle Эмма.

– Зачем уходить?.. Куда?.. – спросил я. – Но… впрочем… Хорошо, Верочка, мы останемся одни!

Сказавши это, я с нетерпением стал ждать ухода m-lle Эммы, приписывая её присутствию своё смущение. Но как долго не уходит она! Как размеренно подошла она к Верочке, и как бесконечно то, что она ей говорит! А что она ей говорит? Отчего вспыхнули у Верочки щёки? Господи! Ну, пускай уж не уходит, если Верочка так краснеет!.. В висках у меня застучало, и я насилу понял, что m-lle Эмма уходит, уходит!..

Но когда мы остались одни с Верочкой, смущение усилилось. Мы сидели на диване и молчали.

– Не хочешь ли чаю, Верочка? – проговорил я.

– Нет.

– Можно подогреть… Я прикажу…

– Не надо!

Снова молчание.

Белесоватый день лил тусклый свет в комнату. Лишь зеркало в углу сверкало, и в нём отражалась фигура Верочки, с наклонённой головой, в красной шёлковой кофте, перетянутой кожаным поясом.

Мало-помалу брильянтовые серёжки в её ушах стали дрожать.

– Что с тобой, Верочка? – спросил я.

В ответ раздалось её рыдание – сначала тихое, сдержанное, потом громче. Она закрыла лицо руками и горько заплакала.

Я бросился к ней, упал к её ногам, обнял её колени, покрыл поцелуями её платье.

– Что с тобой, Верочка, милая? Перестань! Что с тобой?

Но она всё плакала. Её слёзы, за каждую каплю которых я отдал бы всю свою кровь, сжимали мне сердце невыразимой болью. То были истерические слёзы, потрясавшие её, слёзы, которых я никогда не забуду…

– О, ради Бога! Выпей воды! Верочка!

Она взяла стакан, но вода проливалась, и шёлковая кофта её намокла на груди и потемнела.

– Саша!.. Зачем… зачем… ты… обидел его!? – произнесла она, наконец, делая усилие над собою. – Ты его обидел… жестоко… ты разоряешь его… Саша! О, какая я несчастная! Смотри, милый брат мой, дорогой мой, голубчик, Сашечка, я тебя на коленях умоляю… Не ссорься с ним! – страстным, слезливым шёпотом заключила она и хотела опуститься на пол, но я удержал её.

Я встал и проговорил:

– Успокойся, Верочка. Никому я не желаю зла. Ты хочешь отклонить меня от весьма благоразумного поступка… – Правда, поступок неожиданный… Если б не обидное обращение дяди, никогда не пришло бы мне в голову… Но тут ещё одно обстоятельство замешалось… Что ж, сказать тебе всё прямо?

Сердце моё замерло.

– Мне показалось, Верочка, что дяде выгодно даже, если он поссорится со мной… с некоторых пор выгодно… Видишь ли…

Я остановился и продолжал:

– Он тебя любит. Но не как приёмную дочь, а как… прости меня, пожалуйста… как лю… как постороннюю девушку… Ну, и я тоже… Правду сказать, Верочка, я тебя с осени ужасно полюбил!

Я взял её за руку и крепко сжал; она смотрела на меня заплаканными глазами.

– Выпей воды, пожалуйста, Верочка, я боюсь, что к тебе вернётся припадок… Выпей!

Я напоил её из стакана как ребёнка.

– Если б я мог… если б, Верочка, милая, счастье моё, сокровище, если б я мог думать, что ты хоть столечко любишь меня, как я был бы спокоен!.. Но тут я стал ревновать тебя…

Жар разлился у меня в груди, бросился в лицо, зажёг щёки.

– Никогда не стал бы я ссориться с дядей… Верочка, видишь ли, если б за тобой стал ухаживать молодой человек, я не так бы мучился, как теперь, когда я думаю на дядю… Ах, какое это горе и терзание! Я терзаюсь, дядя терпеть не может, зачем я на глазах… Это всё его тревожит и раздражает, оттого что я подозреваю… Мне кажется, мы с ним видим друг друга насквозь! Для него лучше, если мы расстанемся!..

Глаза Верочки затуманились, но она молчала. Я сел и обнял её.

– Скажи же что-нибудь! Может быть я обижаю тебя неосновательно… Тогда прости меня. Но ты видишь, я люблю тебя и с ума схожу от любви… Я прилетел в Петербург для тебя… Не думай, что для денег… Это вдруг я выдумал предлог и чтоб отплатить чем-нибудь дяде. А я для тебя, для тебя! Я люблю тебя, Верочка! Рассей мои подозрения! Скажи, что я оскорбляю тебя, что я лгу, что ничего у тебя нет с дядей… Скажи!

Она молчала.

– Я жесток, Верочка, мне стыдно, что я пристаю так к тебе… Да что ж делать, когда я измучился, и у меня нет других мыслей и других разговоров. И ты сама пришла ко мне… Значит, и ты хочешь развязки… Хочешь, да?

Я слышал, как дрогнул её стан и точно потеплел под моей рукой. Она сказала:

– Сделай так, чтобы помириться с папа́.

Она подняла на меня глаза, кроткие и лучистые, со следами невысохших слёз на ресницах.

– То есть, что? То есть, ты требуешь, чтоб я оставил у него деньги? Неужели это значит помириться?

В её глазах стояло недоумение; я ясно видел, что она боится меня, – боится, что я не соглашусь.

– Папа́ надо деньги, – произнесла она.

– Не называй его папа́! – вскричал я. – Какой он тебе папа́! Он тебе чужой человек! Или нет, он тебе близок?.. Крепко… ужасно близок?.. Да?.. Да скажи же?!

Меня злость разбирала.

– Так он тебе близок? Так? – спрашивал я и больно обнимал её. – Так всё же он не папа?! А впрочем, папа, папочка, папаша! Ха-ха!

– Мне страшно тебя…

– Полно, Верочка, нашла страшное… Ах, я жалкий человек! Зачем я полюбил тебя, зачем люблю?..

– Пусти…

– Пустить тебя? Ну, разумеется, я тебя не удерживаю!

Я оттолкнул её.

– Саша!

Она заплакала опять, но тихими слезами, которые светлыми струйками сбегали по её пальцам. Я стоял, заложив руки в карманы. Я был груб, мне хотелось побить её.

– Долго это будет продолжаться?

– Пощади его! – отвечала она.

– Всё он да он! Верочка, он почти втрое старше тебя! Как можно любить его!.. Послушай, дитя моё! Мне опять пришла мысль: ну, что если я обижаю тебя напрасно! – я подошёл к ней и снова обнял её. – Ты не можешь его любить!.. У него отжившие взгляды… Он… эгоист…

– Он добрый, – прошептала она.

Пальцы мои хрустнули.

– Да, очень добрый, – продолжала Верочка, отнимая руку от лица и вытирая глаза платком, на котором красовался вензель Сергея Ипполитовича. Этот вензель лез в глаза. – Хороший и славный… Он тебя любил и любит, хоть ты ему зло делаешь.

– Да, любя меня, он полюбил тебя!..

– Что тут дурного? – спросила она, с загоревшимся взглядом, придавшим пропасть очарования её лицу. – Я тоже люблю его!

Я впился в неё глазами. Вот когда она недосягаема! Девочка стала женщиной.

– Прости меня, – прошептал я.

– Саша, милый! – начала она кротко. – Я не могу на тебя сердиться. Ты меня прости… Но ты не станешь мстить… Не правда ли?

Она ласкалась ко мне.

Я сказал:

– Верочка, не скрывай от меня…

– Ничего не буду!

– Неужели эта близость у вас давно? – спросил я. – И разве он после этого не эгоист самый…

Я не мог найти слова. Верочка покраснела.

– Молчи, Саша! О какой близости говоришь? Или, впрочем, зачем лгать? Да, я – его любовница! – прибавила она, подняв голову.

– Любовница!

Я заломил руки, она наклонилась ко мне.

– Итак всё это правда! – вскричал я с отчаянием.

– Не тоскуй, я расплачусь. Саша, что же ты? Помиришься с ним? – начала она.

– Ни за что!! – вскричал я, сжав кулаки и вскакивая как ужаленный.

Я ходил по комнате. Верочка, засматривая мне в лицо, ходила возле меня и говорила:

– Полно, Саша, милый Саша!

– Ответь, – шёпотом проговорил я, – тебя «наслал» сюда дядя? Он приказал тебе просить меня? Кого ты любишь!.. Старого негодяя! Он посылает тебя устраивать его денежные дела! Даже Эмма ушла, чтоб не мешать? Ха-ха-ха!..

– Тсс! – произнесла она, и опять засверкали её глаза.

От огня, которым зажглось её чудесное лицо, высохли следы недавних слёз её. Она точно никогда не плакала и не была слабым ребёнком.

– Саша! Он ничего не говорил! – начала она. – Он не знает, что я у тебя. Но – я не вернусь к нему иначе, как примирив вас… чего бы мне это ни стоило. Дяде Эмма не скажет, что уходила. Понимаешь? Сергей Ипполитович не будет знать, что мы оставались вдвоём. Когда Ткаченко вчера пристал к папа́, и я увидела, как ужасно положение этого человека, который теперь для меня всё, я сейчас же решила поправить дело. Я знала, что ты любишь меня и для меня всё сделаешь!

Она уверенно смотрела мне в лицо, прижавшись ко мне станом и слегка откинув голову.

– Верочка…

Она прижалась ещё сильней…

– Помирись… Только помирись, – шептала она.

Глаза её застыли, тёмные и влажные; губы раскрылись. Нижние веки как-то странно съёжились, придав особенное выражение этому полудетскому лицу…

Во мне всё горело, и кругом, казалось, горел воздух, жгучий и душный как в жаркий летний день. Но стена воздвиглась между нами и разделяла нас. Я потихоньку освободился от Верочки, посадил её на диван и сказал:

– Я не отберу денег у дяди. Пусть он держит их у себя. Можешь быть довольна. Ты исполнила свою миссию. Но, милая Верочка, оскорблять твою любовь – нет, Бог с тобой! Будь чиста и безукоризненна в твоей привязанности! Никогда не продавай себя! Любовь гнушается таких жертв!

Я не мог говорить – слёзы стали дрожать в горле, я разрыдался.

Она тоже стала плакать.

– Мне стыдно, – говорила она прерывающимся голосом, – что я… не презирай меня…

Она схватила платок с вензелем Сергея Ипполитовича, отёрла слёзы и поднесла к своим губам мою руку.

XIII

Когда я остался один, чёрная тоска легла мне на душу. Я плакал, завидовал дяде, проклинал судьбу. Наконец, написав Ткаченко, я угрюмо стал сбираться в дорогу.

– Что я слышу? Александр, ты уезжаешь? – начал дядя, влетая и любезно улыбаясь.

Я не успел опомниться, как уж он жал мне руку.

– Но надеюсь, мой друг, ты уделишь мне часик и переговоришь со мною… Ведь так нельзя… Мало ли что между родными произойти может. Из-за каждого пустяка ссориться! Ну, поссорились, пора и помириться. Прогони, пожалуйста, твоего Ткаченко… Он груб и Бог знает что затевает… Я вовсе, разумеется, не в безнадёжном положении… Сейчас не могу, но через полгода, много через год я обделаю дела, и увидишь – процвету… Ah, mon cher Alexandre! De grâce!..

Он поцеловал меня.

– Дядя, – начал я взволнованным голосом, – я прекращаю… я утром решил прекратить всё… и взять назад своё требование…

– Спасибо! Душевное спасибо!

Надушенные усы его и борода прижались к моему лицу.

– Александр, я положительно намерен посидеть у тебя – и прикажи подать чаю или кофе… – произнёс он как бы в скобках. – Я озяб… Обрати внимание: весь дрожу… Да и ты дрожишь, мой милый мальчик…

Он бросился на диван.

– Да, да, я знал, что ты должен будешь всё прекратить!.. – начал он, раскрывая скобки. – Ты благородный человек и мог только поступить так, а не иначе. У нас ошибки не могут продолжаться. Было скверное петербургское утро, мы раскисли и повздорили. Сегодня утро немного лучше, и нам пора сознаться, что мы оба не правы… Оба, и я в особенности. Каюсь и закаиваюсь!

Я молча слушал, волнение не покидало меня. Меня опять стала мучить мысль, что дядя сам «наслал» на меня Верочку. «Теперь он играет роль, – думал я, – и может быть не зная, как дорого или дёшево обошлась Верочке моя уступчивость, старается уверить себя и меня, что примирение, такое, какого он желал, состоялось просто от того, что он приехал ко мне и сказал с любезной улыбкой или, вернее, усмешкой: „de grâce!“ – а не от того, что Верочка побывала у меня». Его ласковые, вежливые глаза неотступно следили за мной, и, болтая, он, казалось, хотел прочитать на моём лице, что именно произошло между мной и Верочкой. В смущении я стал курить. Дядя наклонился ко мне, чтобы закурить свою папиросу. Пальцы дрожали, папиросы никак не могли встретиться.

– Дядя, – спросил я, – вы так выразились, как будто знали, что я беру назад… Вам уже сказали?

– О, нет, мой друг, я не знал, – подхватил дядя, сделав строгое лицо, – я ничего не знал… никто не говорил. Разве ты кого посылал ко мне с этим? Никого не было! – тревожно пояснил он. – Но, с другой стороны, я знал, то есть я чувствовал… Руку твою, ещё раз руку, и поскорей стакан горячего чаю!

Он улыбнулся и, найдя мою руку, потряс её.

Иван принёс поднос с чаем, я стал угощать дядю.

– Где ты откопал, cher Alexandre, этого Ткаченко? – начал дядя. – Он как-то вдруг воскрес!.. Воскресший Ткаченко! Это à la Рокамболь! – пояснил он. – Послушай, что за намёки делало это грубое существо? Право, я ушам своим не верил… Ты точно влюблён? – спросил он вдруг таинственно и покровительственно, раскосив слегка глаза.

Я покраснел жарким румянцем.

– Не надо было говорить с ним об этом, – произнёс он. – Об этом ни с кем не говорят. Если же я заговорил… то… по необходимости…

Он отхлебнул из стакана и смотрел на меня.

Хоть мы согрелись чаем, но оба продолжали дрожать. Делали всяческие усилия, чтоб победить эту нелепую дрожь, и не могли.

Мне захотелось быть великодушным, благородным, откровенным, правдивым, чтоб навсегда покончить со всей этой ложью и недосказанностью, чтоб развязать руки себе и дяде, чтоб скорее прошла эта непреодолимая и постыдная дрожь.

– Договаривайте, дядя, – вскричал я. – Вас интересует, кого я люблю? Да? Я люблю её, и вы любите её, и мы с вами столкнулись… Не правда ли? Но успокойтесь, я схожу со сцены, потому что любят вас, а не меня. Я побеждён… Берите у меня всё… Зачем мне деньги, когда нет её! Эх, дядя, незавидна тут ваша роль, но Господь вам судья!

– Ты ведь в Бога не веруешь…

– Не придирайтесь к словам, дядя. Будем говорить прямо, станем стеклянными и заглянем друг другу в сердце. Вы счастливец, вас любит этот бедный ребёнок…

– О ком ты говоришь, Александр? – спросил Сергей Ипполитович с недоумением.

– Дядя, к чему это притворство! Дело идёт о Верочке, о бедном, одиноком ребёнке…

– Александр, ты читаешь мне проповедь.

– Не мучьте меня, дайте высказаться!

Я схватил его за руку и возбуждённо смотрел на него. На лбу его налилась синяя жила, но губы старались благосклонно улыбаться.

– Я хотел поговорить с тобой, но, признаюсь… – сказал он. – Впрочем, продолжай.

– Да неужели же вы станете отпираться! – произнёс я с презрением. – Вы хотели говорить со мной о делах?.. Может быть, хотели оформить?

– Ты угадал.

– Вот как! Ну, а я тогда только оформлю, когда вы выслушаете меня…

– Видишь ли, милый, ты горячишься и не даёшь себе отчёта в словах. Взводишь на меня Бог знает что! С тобой трудно говорить… У тебя – извини меня – нет ничего святого…

На страницу:
4 из 5