
Полная версия
Рекенштейны
Габриела встала бледная как смерть, но решительная.
– Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, – шептала она с жестокой улыбкой. – А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя.
Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были тридцать тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.
Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты, но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриела попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.
– Мама, что ты спрятала в платье господина Веренфельса? – послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожала всякий видимый след своего хозяйничанья в чемодане.
Если бы молния упала к ногам Габриелы, она не была бы более потрясена; ей казалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.
Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты, и закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.
– Что с тобой, мама? – спросил испуганный мальчик.
– Танкред, – прошептала она, привлекая его к себе, – если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.
Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо Габриелы, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:
– Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!
Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем, подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.
Габриела вздрогнула и тотчас встала, еще раз прижала Танкреда к своей груди, с уверенностью, что он будет молчать, затем, шатаясь, вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку, силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в каком нашла Габриелу, и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.
Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд, в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.
С полнейшей апатией Габриела дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:
– Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.
– Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.
Но Габриела не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой звук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.
Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку, и Габриела спросила разбитым голосом:
– Он уже уехал?
– Да, графиня, десять минут тому назад, – отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.
С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриела заснула на несколько часов.
Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду, графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.
Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриела подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедным и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.
– Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявление, – сказала молодая женщина с некоторым колебанием.
– Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.
– Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем этого скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня был еще в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.
Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до завтра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив, и перед тем, как уйти, спросил вдруг:
– Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.
– Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, – сказала Габриела, бледнея. – Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.
Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.
– Графиня, – сказал Лаубе, – крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид господина Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще на несколько дней, наконец, судья, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался к мадемуазель Жизель – что, нахожу, не делает ему чести – и что он намеревается купить имение, а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.
Габриела слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова зазвучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая она встала и сказала спокойно:
– Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, господин Лаубе, я не считаю себя в праве пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как господин Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.
Гражданская смерть
Не подозревая, какая гроза собирается над его головою, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.
Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час, то Готфрид вошел в вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не замечал, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно осмотрели, затем после короткого совещания, подошли к нему.
– Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? – спросил начальник станции, с легким поклоном.
– Да, это я. Что вам угодно?
– Я попрошу вас войти на минуту ко мне в кабинет по важному делу.
Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади них, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.
– Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу ввиду имеющегося на вас важного подозрения.
– Подозрения на меня? – спросил Готфрид, краснея от досады. – Недоразумение более чем странно! Вот мои ключи и билет от багажа, – добавил он, бросая то и другое на стол. – Могу ли я узнать по крайней мере, кто меня обвиняет? – спросил он с раздражением минуту спустя.
– Никто – прямо. Но в Рекенштейнском замке совершена крупная кража и вы находитесь в числе подозреваемых лиц, – отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.
Как громом пораженный, Готфрид отступил и шатаясь прислонился к стене. Если Габриела вмешалась в обвинение, ему угрожало нечто ужасное. В глазах у него потемнело и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно – он не знал. Но он вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриела приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины сделать одним преступлением больше?
После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.
– Тридцать тысяч талеров, – сказал он, сосчитав деньги, – все верно, господин Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.
Бешенство и отчаяние лишили Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:
– Какая подлость! Мне подложили этот портфель.
– Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, – ответил сыщик с презрением.
При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему, острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств…
Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бросило бы подозрительный свет на характер Габриелы. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.
Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с ним маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и, к своему удивлению, нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова: «Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света!» Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти тигрицы, которую он так неосторожно раздразнил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.
Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате.
Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриела лежала однажды свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ был однозначен обещанию, и молодой человек оставил ее сияющим и исполненным надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее, и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.
Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально она взяла это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша добавляла: «Зная, как Вы всегда были добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».
Бледная, дрожащими руками графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания: «В суде города С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что к несчастью деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р***. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».
Листок выпал из рук Габриелы, и глаза ее загорелись диким огнем.
– Отомщена! – прошептала она. – Это честное имя, которого я недостойна, – у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, пострашнее того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. – Она сжала руками свой пылающий лоб. – Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как, хотя все думают, что он вор, я знаю, что он невиновен, а он знает, что я бесчестна и преступна. – Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. – Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!
Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейна избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриелы. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.
В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом светом, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдание и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда божественная, если нет правды человеческой?»
Часть II
Лилия
Двенадцать лет спустя
За пределами города Монако, близ шоссе, ведущего в Вентимиль, стоял уединенный дом довольно мрачного вида. Три больших окна, выходящих на улицу, были всегда завешены темными гардинами; с обеих сторон дома, охватывая обширное пространство, тянулась серая стена, довольно высокая, из-за которой выглядывала густая зелень сада; несколько каменных ступеней вело к массивной узкой двери, через которую проникали вовнутрь этого жилища, всегда безмолвного и как бы необитаемого; и лишь блестящая, медная доска с надписью «В. Берг» подтверждала, что тут живут.
Мы вводим читателя в большой зал ре-де-шоссе этого дома, в послеобеденную пору прекрасного апрельского дня. В комнате много света от двух больших окон и стеклянной двери, которая выходит на террасу, обнесенную мраморной балюстрадой и украшенную цветами в красных каменных вазах. Мебель этой комнаты, роскошная и удобная, очень старинная, ее темный цвет и темные обои на стенах придавали бы мрачный вид этой зале, если бы множество букетов разнообразных цветов не оживляло ее и не наполняло своим благоуханием.
Возле открытого окна, в кресле на колесах, сидела женщина лет пятидесяти; ноги ее были обернуты шерстяным одеялом. Седеющие волосы обрамляли ее лицо, еще привлекательное, несмотря на его болезненную худобу; выражение чрезвычайной доброты и кроткие, грустные глаза придавали ему особую прелесть. Женщина внимательно читала последний выпуск одного английского периодического издания, на столике возле нее лежала груда книг и журналов.
На маленьком диване возле другого окна расположилась молодая девушка, вся погруженная в шитье детской рубашечки; вокруг нее были разбросаны чепчики, кофточка и белые шерстяные башмачки.
Это была девочка лет шестнадцати, слабого сложения и болезненного вида; ее худенькие руки, высокие и узкие плечи, неразвитый стан были несомненным следствием быстрого роста. Худощавое, угловатое лицо с бесцветными губами ясно показывало, что она только что перенесла серьез ную болезнь, но черные бархатные глаза горели жизнью и энергией; брови почти сходились вместе и придавали оригинальный характер ее чертам, резко выдающимся, вследствие чрезмерной худобы; две косы, золотисто-рыжеватые, длинные и на диво густые, красиво выделяясь на ее синем кашемировом платье, спускались до самого пола.
Время от времени она прерывала свою работу, чтобы погладить собачку, которая лежала свернувшись возле нее на диване, или взглянуть на жердочку, подвешенную в окне, на которой качался попугай. «Лилия, Жако хочет сахару», – вдруг крикнул попка, прерывая тишину, царившую в комнате.
Обе женщины подняли голову и обменялись улыбкой.
– Как идет твоя работа, дитя мое? – спросила старшая.
– Очень хорошо, тетя Ирина; завтра я смогу одеть моего крестника с ног до головы, – ответила молодая девушка, давая конфетку попугаю. – А ты, тетя, не нашла ли чего-нибудь нового в «Banner of right»?
– О да, есть очень интересные вещи. И я советую тебе прочитать весьма любопытную статью о передаче мыслей. Это очень займет тебя. Но вот, кажется, идет твой отец.
Минуту спустя дверь отворилась, и на пороге показался человек высокого роста. Не трудно было узнать в нем Готфрида Веренфельса, так как на вид он мало изменился. Несмотря на его сорок два года, это был все еще красивый мужчина, аристократической наружности; серебристые нити были едва заметны в его русых волосах. Только внимательный наблюдатель заметил бы, что желтоватая бледность сменила свежесть его лица, что на лбу пролегло несколько глубоких морщин, губы сложились в жесткую, мрачную складку, в его взгляде, некогда столь ясном и гордом, таилось нечто горькое и суровое.
– Вот я и пришел, дорогая моя, пить чай и отведать пирога, на который ты меня пригласила в свое волшебное царство, – сказал он, улыбаясь и целуя Лилию.
Девушка встала и подошла к отцу.
– Благодарю тебя, папа. В день, когда мне исполнилось шестнадцать лет, ты непременно должен оставить свои скучные книги и посвятить мне весь вечер. Ах, не садись только на диван, ты можешь раздавить Пашу.
– Избави меня Бог причинить тебе такое горе в день твоего рождения. Я, напротив, хотел бы доставить тебе удовольствие, и если у тебя есть какое-нибудь особое желание, скажи мне, я буду рад исполнить его.
– Как ты добр, папа. Но дай подумать, что бы мне пожелать. Ах! Вот что. Если хочешь сделать мне большую радость, купи для Паши серебряный ошейник с его именем из кораллов или гранатов. Я видела такой ошейник у собачки одной английской дамы, и с тех пор вот уже два года – я мечтаю иметь такой же.
Готфрид покачал головой и сел в кресло возле старушки.
– Я вижу, ты обожаешь эту собачонку и балуешь ее, как иной и ребенка не балует.
– Но кроме меня ее некому баловать. И потом, если верно предположение, что душа животного прогрессирует и делается человеческой душой, то Паша будет очень приличным человеком; у него замечательные вкусы, – сказала Лилия, смеясь и гладя рукой свою любимицу, которая лениво потягивалась, принимая ее ласку.
– Какие странные идеи! А вот, очевидно, источник, откуда ты их черпаешь, – заметил Веренфельс, кладя обратно на стол книги и журналы, заглавия которых только что прочитал. – Милая моя Ирина, – обратился он к старушке, – я знаю, что вы заражены болезнью нынешнего времени, которая носит название спиритизма, и ничего не имею сказать против этого относительно вас самих; но вы напрасно внушаете эти идеи Лилии.
– Вы знаете, Готфрид, что это верование было моим спасительным маяком, поддержкой во время тяжелых испытаний моей жизни. То, что вразумляло и утешало меня, может ли повредить Лилии?
– Да, потому что это бездоказательные утопии, и вся эта неосмысленная литература может повредить и нравственному и физическому развитию молодой девушки.
– Что ты говоришь, папа! Это высокое учение, девизом которого служит изречение: «Без любви к ближнему нет спасения», задача которого просветить совесть человека, сделать из всех людей одну братскую семью, это учение не может мне повредить! – воскликнула Лилия.
– Сделать из людей братскую семью, превратить шакалов, готовых растерзать друг друга, в голубков… Ха, ха, ха! Одной этой претензии достаточно в моих глазах, чтобы видеть во всем этом учении сущий вздор.
Готфрид рассмеялся сухим, презрительным смехом.
– Но допустив даже, что эти пустые мечты не причиняют вреда, они все-таки применимы лишь в четырех стенах. Когда живешь уединенно, вдали от света и его страстей, можно мечтать об идеале и создавать планы улучшения человечества; но стоит только войти в соприкосновение с людьми, с их неблагодарностью, с их грубым эгоизмом, чтобы радикально разочароваться.
– Как, отец, ты не веришь в прогрессивное улучшение человечества?
– Я полагаю, что люди всегда будут людьми. Высокое учение Христа не могло исправить их сердца. И вот их благодарность – они распяли Иисуса! Мучили и поносили Его точно так же, как и всех своих благодетелей. И чего не могло сделать христианство, того не сделает и спиритизм.