bannerbanner
Санин
Санинполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 24

– Да если между ними и был обыкновенный весенний флирт, то теперь все это, очевидно, кончено. Да и какое тебе дело до маленького увлечения девушки, еще свободной и ищущей своего счастья, когда сам ты, даже не роясь в памяти, конечно, вспомнишь десятки таких увлечений, и даже гораздо хуже.

Новиков повернулся к нему, и от доверия, переполнившего его душу, глаза его стали светлы и прозрачны. В душе его зашевелился живой росток, но такой слабый, каждую минуту готовый исчезнуть, что он сам боялся неосторожным словом или мыслью убить его.

– Знаешь, если бы я… – Новиков но договорил, потому что сам не мог оформить того, что хотел сказать, но почувствовал, как к горлу подступают сладкие слезы умиления своим горем и своим чувством.

– Что, если бы? – повышая голос и блестя глазами, торжественно заговорил Санин. – Я тебе только одно могу сказать, что между Лидой и Зарудиным ничего нет и не было!

Новиков растерянно посмотрел на него.

– Я думал… – с ужасом заговорил он, чувствуя, что не верит.

– Глупости ты думал, – с искренним раздражением возразил Санин. – Ты разве не понимаешь Лиду: раз она столько времени колебалась, какая же это любовь!

Новиков схватил его за руку, восторженно глядя ему в рот.

И вдруг страшная злоба и омерзение охватили Санина. Он несколько времени молча смотрел в лицо человека, ставшего блаженным при мысли, что женщина, с которой он хотел совокупиться, не совокуплялась раньше ни с кем. Голая животная ревность, плоская и жадная, как гад, глядела из добрых человеческих глаз, преображенных искренним горем и страданием.

– О-о! – зловеще протянул Санин и встал. – Ну, так я тебе скажу вот что: Лида не только была влюблена в Зарудина, она была с ним в связи и теперь даже беременна от него!

Звенящая тишина стала в комнате. Новиков, странно улыбаясь, глядел на Санина и потирал руки. Губы его вздрогнули, зашевелились, но только какой-то слабый писк вылетел и умер. Санин стоял над ним и смотрел в глаза, и на нижней челюсти и в уголках рта залегла у него жестокая и опасная складка.

– Ну, что ж ты молчишь? – спросил Санин.

Новиков быстро поднял на него глаза и быстро опустил, так же молча и растерянно улыбаясь.

– Лида пережила страшную драму, – тихо заговорил Санин, как бы разговаривая сам с собою, – если бы случай не натолкнул меня, то теперь ее уже не было бы на свете, и то, что вчера было прекрасной, живой девушкой, сейчас лежало бы голое и безобразное, изъеденное раками, где-нибудь в береговой тине… Не в том дело, что она бы умерла… всякий человек умирает, но с нею умерла бы огромная радость, которую она вносила в жизнь окружающих людей… Лида… она не одна, конечно… но если бы погибла вся женская молодость, на свете стало бы, как в могиле. И я лично, когда бессмысленно затравят молодую красивую девушку, испытываю желание кого-нибудь убить!.. Слушай, мне все равно, женишься ли ты на Лиде или пойдешь к черту, но мне хочется сказать вот что: ты идиот! Если бы под твоим черепом ворошилась бы хоть одна здоровая чистая мысль, разве ты страдал бы так и делал несчастным себя и других оттого только, что женщина, свободная и молодая, выбирая самца, ошиблась и стала опять свободной уже после полового акта, а не прежде него… Я говорю тебе, но ты не один… вас, идиотов, сделавших жизнь невозможной тюрьмой, без солнца и радости, миллионы!.. Ну, а ты сам: сколько раз ты сам лежал на брюхе какой-нибудь проститутки и извивался от похоти, пьяный и грязный, как собака!.. В падении Лиды была страсть, была поэзия смелости и силы, а ты? Какое же ты имеешь право отворачиваться от нее, ты, мнящий себя умным и интеллигентным человеком, между умом которого и жизнью якобы нет преград!.. Что тебе до ее прошлого? Она стала хуже, меньше доставит наслаждения? Тебе самому хотелось лишить ее невинности?.. Ну?

– Ты сам знаешь, что это не так… – дрожащими губами проговорил Новиков.

– Нет – так! – крикнул Санин. – А если не так, так что же?.

Новиков молчал.

В душе его было пусто и темно, и только, как освещенное окно в темном поле, далеко-далеко засветилось тоскливое счастье прощения, жертвы и подвига.

Санин смотрел на него и, казалось, ловил его мысли по всем изгибам изворотливого мозга.

– Я вижу, – заговорил он опять тихим, но острым тоном, – что ты думаешь о самопожертвовании… У тебя уже явилась лазейка: я снизойду до нее, я прикрою ее от толпы и так далее… И ты уже растешь в своих глазах, как червяк на падали!.. Нет, врешь! Ни на одну минуту в тебе нет самоотречения: если бы Лиду действительно испортила оспа, ты, может быть, и понатужился бы до подвига, но через два дня испортил бы ей жизнь, сослался бы на рок и или сбежал бы, или заел бы ее и шел бы на подвиг с отчаянием в душе. А теперь ты на себя, как на икону, взираешь!.. Еще бы: ты светел лицом, и всякий скажет, что ты святой, а потерять ты ровно ничего не потерял: у Лиды остались те же руки, те же ноги, та же грудь, та же страсть и жизнь!.. Приятно наслаждаться, сознавая, что делаешь святое дело!.. Еще бы!

И под этими словами в душе Новикова трусливо сжалось в комочек и умерло, как раздавленный червяк, то трогательное самолюбование, которое начинало расцветать там, и мягкая душа его дала новое чувство, проще и искреннее первого.

– Ты хуже думаешь обо мне, чем я есть! – с печальной укоризной сказал он. – Я вовсе не так туп, как ты говоришь… Может быть… не стану спорить, во мне и сильны предрассудки, но Лидию Петровну я люблю… и если бы я знал, что она меня любит, разве я стал бы задумываться над тем…

Последнее слово он проговорил с трудом, и эта трудность сказать то, во что веришь, уже доставляла ему самому острое страдание.

Санин вдруг остыл. Он задумался, прошелся по комнате, остановился у окна в сумеречный сад и тихо ответил:

– Она теперь несчастна, ей не до любви… Любит она тебя или не любит, кто ее знает. Я только думаю, что если ты пойдешь к ней и будешь вторым человеком в мире, который не казнит ее за ее минутное, случайное счастье, то… кто ж ее знает!..

Новиков задумчиво смотрел перед собой. В нем была и печаль, и радость; и печальная радость, и радостная печаль создавали в душе его светлое, как умирающий летний вечер, трогательное счастье.

– Пойдем к ней, – сказал Санин, – что бы там ни было, a ей будет легче увидеть человеческое лицо среди масок, под которыми звериные морды… Ты, друг мой, достаточно глуп, это правда, но есть у тебя, в самой твоей глупости, нечто такое, чего нет у других… Что ж, на этой глупости мир долго строил свое счастье и свои упования… Пойдем.

Новиков робко ему улыбнулся.

– Я пойду… но только ей самой приятно ли это будет.

– Ты не думай об этом, – положил ему на плечи обе руки Санин, – если ты считаешь, что делаешь хорошо – делай, а там будет видно…

– Ну пойдем! – решительно сказал Новиков.

В дверях он остановился и, глядя прямо в глаза Санину, с неведомой в нем силой сказал:

– И, знаешь, если это возможно, я сделаю ее счастливой… Эта фраза банальна, но я не могу иначе выразить то, что чувствую…

– Ничего, друг, – ласково ответил Санин, – я понимаю и так!..

XXI

Знойное лето стояло над городом. По ночам высоко в небе ходила круглая светлая луна, воздух был тепел и густ и вместе с запахом садов и цветов возбуждал истомные властные чувства.

Днем люди работали, занимались политикой, искусством, проведением в жизнь разнообразных идей, едой, питьем, купаньем и разговорами, но как только спадала жара, укладывалась успокоенная отяжелевшая пыль и на темном горизонте, из-за дальней рощи или ближней крыши показывался край круглого светло-загадочного диска, заливающего сады холодным таинственным светом, все останавливалось, точно скидывало с себя какие-то пестрые одежды, и, легкое и свободное, начинало жить настоящей жизнью. И чем моложе были люди, тем полнее и свободнее была эта жизнь. Сады стонали от соловьиного свиста, травы, задетые легким женским платьем, таинственно качали своими головками, тени углублялись, в воздухе душно вставала любовная истома, глаза то загорались, то туманились, щеки розовели, голоса становились загадочны и призывны.

И новые поколения людей стихийно зарождались под холодным лунным светом, в тени молчаливых деревьев, дышащих прохладой, на примятой сочной траве.

И Юрий Сварожич, вместе с Шафровым, занимаясь политикой, кружками саморазвития и чтением новейших книг, воображал, что именно в этом его настоящая жизнь и в этом – разрешение и успокоение всех его тревог и сомнений. Но сколько он ни читал, сколько ни устраивал, ему все было скучно и тяжко, и в жизни не было огня. Зажигался он только в те минуты, когда Юрий чувствовал себя здоровым и сильным и был влюблен в женщину.

Сначала все женщины, молодые и красивые, казались ему одинаково интересными и одинаково волновали его, но вот среди них начала выступать одна, и мало-помалу она взяла себе все краски и все прелести их и стала перед ним отдельно, прекрасная и милая, как березка на опушке леса весной.

Она была очень красива, высокого роста, полная и сильная, ходила, на каждом шагу подаваясь вперед высокой и красивой грудью, голову носила приподнятой на сильной и белой шее, звонко смеялась, красиво пела и хотя много читала, любила умные мысли и свои стихи, но все ее существо ощущало полное удовлетворение только тогда, когда ей приходилось делать усилия, напирать на что-нибудь упругой грудью, обхватывать изо всей силы руками, упираться ногами, смеяться, петь и смотреть на сильных и красивых мужчин. Иногда, когда, могуче сжигая все темное, светило солнце или блестела на темном небе луна, ей хотелось раздеться и голой бежать по зеленой траве, броситься в темную колыхающуюся воду, кого-то ждать и искать, призывая певучим криком.

Ее присутствие волновало Юрия, вызывая в нем неведомые, еще не использованные силы. При ней ярче говорил его язык, сильнее становились мускулы, крепче сердце и гибче ум. Весь день он думал о ней и вечером шел искать ее, скрывая это даже от самого себя.

Но в душе его было что-то разъеденное, нудное, становящееся поперек силы, идущей на волю изнутри. Каждое чувство, возникающее в нем, он останавливал и спрашивал, и чувство меркло, вяло и теряло лепестки, как цветок под морозом. Когда он спрашивал себя, что влечет его к Карсавиной, то отвечал: половое влечение, и только – и хотя не знал сам, почему, но это прямоугольное слово вызывало в нем небрежное и тяжелое для него самого презрение.

А между тем между ними безмолвно устанавливалась таинственная связь, и как в зеркале, каждое его движение отражалось в ней, а ее в нем.

Карсавина не думала, что в ней происходит, но чувству своему радовалась, боялась его, желала и старалась скрыть от других, чтобы оно было полно и всецело принадлежало ей одной. Ее мучило, что она не может понять всего, что происходит в душе и теле этого красивого, милого ей человека. По временам ей казалось, что между ними ничего нет, и тогда она страдала, плакала и томилась, точно потеряв какое-то богатство. Но все-таки внимание других мужчин, которые подходили к ней и смотрели на нее странными и понятными и непонятными глазами, не могло не тешить и не волновать ее. И потому, особенно тогда, когда она была уверена в том, что любима Юрием, и вся расцветала, как невеста, Карсавина волновала других и сама волновалась тайной жадных желаний.

И особенно странную волнующую струю чувствовала она в себе, когда к ней приближался Санин, с его широкими плечами, спокойными глазами и уверенно сильными движениями. Ловя себя на этом тайном волнении, Карсавина пугалась, считала себя дурной и развратной и все-таки с любопытством смотрела на Санина.

Вечером, в тот день, когда Лида пережила свою тяжелую драму, Юрий и Карсавина встретились в библиотеке. Они просто поздоровались и занялись каждый своим делом: Карсавина выбирала книги, а Юрий просматривал петербургские газеты. Но вышло как-то так, что вышли они вместе и пошли по уже пустым, ярко освещенным луной улицам.

В воздухе было необыкновенно тихо, и слышались только смягченные расстоянием звуки трещотки ночного сторожа и лай маленькой собаки где-то на задворках. На бульваре они наткнулись на какую-то компанию, сидевшую в тени деревьев. Им слышались оживленные голоса, виднелись вспыхивающие и на мгновение освещавшие чьи-то усы и бороды огоньки папирос. И когда они уже проходили мимо, чистый и веселый мужской голос пропел:

Сердце красавицы,Как ветерок полей!..

Не доходя до квартиры Карсавиной, они сели на лавочку у чужих ворот, в глубокой тени, откуда виднелась широкая, ярко освещенная луной улица, а в конце ее белая ограда церкви и темные липы, над которыми холодно, как звезда, желтел в небе крест.

– Посмотрите, как хорошо! – певуче сказала Карсавина, показывая рукой.

Юрий мельком и с наслаждением взглянул на ее белое полное плечо, кругло блестевшее сквозь широкий ворот малороссийского костюма, и почувствовал неудержимое желание сжать ее, поцеловать в пухлые сочные губы, раскрытые от его губ так близко. Он вдруг почувствовал, что это надо сделать, что и она сама ждет этого и боится, и желает.

Но вместо того, как-то упустив момент и обессилев, он скривил губы и насмешливо хмыкнул.

– О чем вы? – спросила Карсавина.

– Так, ни о чем… – сдерживая страстную дрожь в ногах, ответил Юрий, – чересчур уж хорошо.

Они помолчали, чутко прислушиваясь к отдаленным звукам, звенящим за темными садами и блестящими от луны крышами.

– Были вы когда-нибудь влюблены? – спросила вдруг Карсавина.

– Был… – медленно ответил Юрий. «А что, если я скажу?» – с замиранием подумал он и сказал:

– Я и сейчас влюблен.

– В кого? – вздрогнувшим голосом спросила Карсавина, полная уверенности и страха.

– Да в вас! – стараясь говорить шутя, но срываясь с тона, ответил Юрий, наклоняясь и заглядывая ей в глаза, странно блестящие в тени.

Она быстро и испуганно взглянула на него, и ее испуганное блаженное лицо было полно ожидания.

Юрий хотел ее обнять. Он уже чувствовал под своими руками мягкие холодноватые плечи и упругую грудь, но испугался, опять упустил момент и, не имея силы, не думая сделать то, чего хотел, смущенно и притворно зевнул.

«Шутит!» – с болью подумала Карсавина, и вдруг все в ней похолодело от горя и обиды. Она почувствовала, что сейчас заплачет, и, с судорожным усилием удержать слезы, стиснула зубы.

– Глупости! – поспешно вставая, изменившимся голосом пробормотала она.

– Я серьезно говорю! – сказал Юрий уже против воли неестественным голосом. – Я вас люблю, и вы можете мне поверить – очень страстно!

Карсавина, не отвечая, собрала свои книги. «Зачем так… за что?» – с тоской думала она и вдруг с ужасом подумала, что выдала себя и он презирает ее. Юрий подал ей упавшую книгу.

– Пора домой… – тихо сказала она.

Юрию было мучительно жаль, что она уйдет, и в то же время ему показалось, что выходит оригинально и красиво, далеко от всякой пошлости.

И он загадочно ответил:

– До свиданья!

Но когда Карсавина подала ему руку, Юрий против воли нагнулся и поцеловал ее в мягкую теплую ладонь, от которой пахнуло ему в лицо милым нежным запахом. Карсавина сейчас же с легким вскриком отдернула руку.

– Что вы!

Но мимолетное ощущение прикосновения к губам мягкого, девственно холодноватого тела было так сильно, что у Юрия закружилась голова, и он мог только блаженно и бессмысленно улыбаться, прислушиваясь к быстрому шороху ее удаляющихся шагов.

Скоро скрипнула калитка, и Юрий, все так же улыбаясь, пошел домой, изо всех сил вдыхая чистый воздух и чувствуя себя сильным и счастливым.

XXII

Но в своей комнате, после простора и прохлады лунной ночи, душной и узкой, как тюрьма, Юрий опять стал думать, что все-таки жить скучно и все это мелко и пошло.

«Сорвал поцелуй! Какое счастье, какой подвиг, подумаешь! Как это достойно и поэтично: луна, герой соблазняет девицу пламенными речами и поцелуями… Тьфу, пошлость! В этом проклятом захолустье незаметно мельчаешь!»

И как, живя в большом городе, Юрий полагал, что стоит ему только уехать в деревню, окунуться в простую, черноземную жизнь, с ее работой, настоящей невыдуманной работой, с ее полями, солнцем и мужиками, чтобы жизнь приобрела наконец истинный смысл, так теперь ему подумалось, что если бы не эта глушь, если бы перенестись в столицу, то жизнь закипела бы на настоящем пути.

– В столице шум, гремят витии! – с задумчивым лицом и бессознательным пафосом продекламировал Юрий.

Но, мгновенно изловив себя на мальчишеском восторге, махнул рукой.

«А впрочем, что из того… все равно!.. Политика, наука… все это громадно только издали, в идеале, в общем, а в жизни одного человека – такое же ремесло, как и всякое другое! Борьба, титанические усилия… да… Но в современной жизни это невозможно. Ну что ж, я искренно страдаю, борюсь, преодолеваю… а потом? В конце концов? Конечная точка борьбы лежит вне моей жизни. Прометей хотел дать людям огонь и дал, – это победа. А мы? – мы можем только подбрасывать щепочки в огонь, не нами зажженный, не нами потушенный».

И вдруг у него выскочила мысль, что это потому, что он, Юрий, не Прометей. Мысль эта была неприятна ему, но он все-таки с болезненным самобичеванием подхватил ее:

«Какой я Прометей! У меня все сейчас же на личную почву: я, я, я!.. Для меня, для меня!.. Я так же слаб и ничтожен, как и все эти людишки, которых я искренно презираю!»

Эта параллель была так мучительна для него, что Юрий спутался и несколько времени тупо смотрел перед собою, подыскивая себе оправдание.

«Нет, я не то что другие! – с облегчением подумал он. – Уже по одному, что я это думаю… Рязанцевы, Новиковы, Санины не могут думать об этом. Они далеки от трагического самобичевания, они удовлетворены, как торжествующие свиньи. Заратустры! У них вся жизнь в их собственном микроскопическом „я“, и они-то заражают и меня своей пошлостью… С волками живя, по-волчьи и выть начинаешь! Это естественно!»

Юрий стал ходить по комнате, и, как это часто бывает, с переменой положений и мысли его переменились.

«Ну хорошо… Это так, а все-таки надо обдумать многое: какие у меня отношения к Карсавиной? Люблю я ее или нет, все равно: что может выйти из этого? Если бы я женился на ней или просто связался на некоторое время, было ли бы для меня это счастием? Обмануть ее – было бы преступлением, а если я ее люблю, то… ну хорошо: у нее пойдут дети, – почему-то краснея, торопливо продумал Юрий, – в этом, конечно, нет ничего дурного, но все-таки это свяжет меня и лишит свободы навсегда! Семейное счастье – мещанские радости! Нет, это не для меня!»

«Раз, два, три… – думал Юрий, машинально стараясь ступать так, чтобы с каждым шагом попадать через две доски пола в третью. – Если бы наверное знать, что детей не будет… Или если бы я мог полюбить своих детей так, чтобы отдать им жизнь… Нет, это тоже пошло… Ведь и Рязанцев будет любить своих чад, чем же мы будем отличаться друг от друга? Жить и жертвовать! Вот настоящая жизнь!.. Да… Но кому жертвовать? Как?.. На какую бы я дорогу ни бросился и какую бы цель я себе ни поставил, где тот чистый и несомненный идеал, за который не жаль было бы умереть?.. Да, не я слаб, а жизнь не стоит жертв и любви. А если так, то не стоит и жить!»

И этот вывод никогда еще так ясно не укладывался в мозгу Юрия.

На столе у него всегда лежал револьвер, и теперь он, блестя своими полированными частями, попадался на глаза Юрию каждый раз, когда тот доходил до стола и поворачивался обратно.

Юрий взял его и внимательно осмотрел. Револьвер был заряжен. Юрий взвел курок и приставил револьвер к виску.

«Так вот… – подумал он. – Раз – и кончено? Глупо или умно стреляться? Самоубийство – малодушие… Ну что же, значит, я малодушен!»

Осторожное прикосновение холодного железа к горячему виску было приятно и жутко.

«А Карсавина? – бессознательно пронеслось в голове Юрия. – Так я и не буду обладать ею и оставлю это возможное для меня наслаждение другому?»

И при мысли о Карсавиной в нем сладострастно и нежно все замерло. Но усилием воли Юрий заставил себя подумать, что это все пустяки, ничто, в сравнении с теми важными и глубокими мыслями, которые, как ему казалось, наполняли его голову. Но это было насилием, и насилуемое чувство отомстило ему неудовлетворенной тоской и нежеланием жить.

«Отчего бы и в самом деле»? – с замиранием сердца спросил себя Юрий.

Опять, и уже с намерением, в которое не верил и над которым стыдливо усмехнулся, Юрий приложил револьвер к виску и, не отдавая себе отчета в своем движении, потянул за спуск.

Что-то с диким ужасом, холодное и острое, дернулось в нем. В ушах зазвенело, и вся комната как будто метнулась куда-то. Но выстрела не было, и послышался только слабый металлический щелчок курка.

Юрий, охваченный слабостью с головы до ног, медленно опустил руку с револьвером. Все в нем дрожало и ныло, голова кружилась, во рту мгновенно пересохло. Когда он клал револьвер, руки прыгали и несколько раз стукнули револьвером о стол.

«Хорош, – подумал он и, овладев собою, подошел к зеркалу и взглянул в его темную холодную поверхность. – Значит, я трус? Нет, – с гордостью промелькнуло в нем, – не трус! Все-таки я сделал это, и не виноват, что вышла осечка!»

Из темного зеркала на него смотрело такое же лицо, как и всегда, но Юрию оно показалось торжественно и сурово. Он с удовольствием, стараясь, однако, уверить себя, что не придаст этому акту самообладания никакого значения, показал себе язык и отошел.

– Не судьба, значит! – произнес он вслух, и слово это утешило и ободрило его.

«А что, если бы меня видели?» – с боязливым смущением подумал он в ту же секунду и невольно оглянулся.

Но все было тихо. За запертою дверью не чудилось ничего. Казалось, что за пределами комнаты ничего нет, и Юрий один живет и страдает в безграничной пустоте. Он потушил лампу и удивился, что в комнату сквозь щели ставень уже пробивается бледно-розовый свет утра.

Он лег спать, и во сне ему представилось, что кто-то тяжелый и громоздкий сел на него, вспыхивая зловещим красным светом.

«Это – черт!» – с ужасом пронеслось в его душе.

Юрий делал судорожные усилия, чтобы освободиться. Но Красный не уходил, не говорил, не смеялся, а только щелкал языком. Нельзя было разобрать, насмешливо или соболезнующе он щелкает, и это было мучительно.

XXIII

Мягко и любовно, дыша запахом трав и цветов, в открытое окно плыли сумерки.

Санин сидел за столом и при последнем свете дня читал уже много раз читанный им рассказ о том, как трагически одиноко умирал старый архиерей, окруженный людьми, поклонением и кадильным дымом, облаченный в золотые ризы, бриллиантовые кресты и всеобщее уважение.

В комнате было так же прохладно и чисто, как и на дворе, и легкое дыхание вечера свободно ходило по комнате, наполняя грудь, шевеля мягкие волосы Санина и лаская его сильные плечи, внимательно и серьезно сгорбившиеся над книгой.

Санин читал, думал, шевелил губами и был похож на большого маленького мальчика, углубившегося в книгу. И чем больше читал он, тем сильнее и глубже возникали в нем грустные мысли о том, сколько ужаса в человеческой жизни, как тупы и грубы люди и как он далек от них. И ему казалось, что если бы он знал этого архиерея, то это было бы хорошо, и жизнь старого архиерея не была бы такой одинокой.

Дверь в комнату отворилась, и кто-то вошел. Санин оглянулся.

– А! Здравствуй, – сказал он, отодвигая книгу. – Ну, что скажешь нового?

Новиков слабо пожал ему руку и усмехнулся бледной и печальной гримасой.

– Ничего. Все так же скверно, как и было! – ответил он и, махнув рукой, отошел к окну.

Оттуда, где сидел Санин, был виден только его рослый красивый силуэт, мягко обрисованный потухающим фоном зари. Санин долго и внимательно смотрел на него.

Когда в первый раз он привел смущенного и страдающего Новикова к жалкой и растерянной Лиде, совсем не похожей на ту красиво смелую и гордую девушку, какою она была еще недавно, они не сказали ни слова о том, что до дна проникало их души. И Санин понял, что они будут несчастны, когда скажут, но вдвое несчастнее, пока не говорят. Он почувствовал, что ясное и простое для него они могут найти только ощупью, пройдя сквозь страдание, и не тронул их, но тогда же увидел, что эти два человека находятся на замкнутом кругу и встреча их неизбежна.

«Ну да ладно, – подумал Санин, – пусть перестрадаются… от страдания станут они мягче и чище… Пусть!»

А теперь он почувствовал, что это время настало.

Новиков стоял перед окном и молча глядел в потухающее небо. Он был полон странным чувством, в котором тоска по невозвратимо утраченному тонко сливалась с дрожью нетерпеливого ожидания нового счастья. В эти печально-ласковые сумерки он ярче представлял себе Лиду робкой, несчастной, всеми униженной и обиженной, и ему казалось, что, если бы хватило силы, он стал бы перед нею на колени, согрел бы ее холодные пальцы поцелуями и возродил бы ее к новой жизни своей все-простившей великой любовью. Все горело в нем жаждой этого подвига, умилением перед собой и любовной жалостью к Лиде, но не было сил пойти к ней.

На страницу:
12 из 24