
Полная версия
Елена Окрутова

Александр Амфитеатров
Елена Окрутова
Эту странную историю рассказал мне Евгений Романович Ринк, бывший товарищ председателя московского окружного суда.
* * *Вечерело; верхушки сосен трепетали в розовом свете умирающего дня; лесной проселок, сырой и глинистый, тянулся широкой оранжевой полосой между густым и приземистым кустарником; темно-зеленые краски орешника становились все бархатнее и бархатнее по мере того, как бледнели румяные стволы соснового строевика.
На окопе дороги стоял человек. Был он высок, костляв и широкоплеч, а пиджак ему достался чуть не с карлика; шов лопнул вдоль всей спины, рукава были на четверть короче, чем надо, и огромные кисти коричневых рук казались оттого еще огромнее и страшнее. На мускулистых ногах болтались широкие парусинные штаны; ноги, вдетые босиком в старые резиновые калоши, были видны по щиколку. Голову прикрывал картуз – когда-то бархатный.
Трудно было бы решить, к какому именно званию принадлежал этот бродяга, прежде чем стал бродягою. Верно одно: не мужик, да и не барин. Человек, который с младости надел немецкое платье и не оставляет его даже в лохмотьях. Промотавшийся мещанинишка – цеховой или фабричный, с волчьим паспортом; горемыка, прямо из острога попавший – пока светло, на поденщину Хитрова рынка, а как стемнеет, на ночевку, в рощу подмосковного дачного местечка. Благо лето теплое!.. Народ зовет таких людей «стрюцкими». Он не слишком вреден и опасен, когда есть работа и кусок хлеба, а когда нет, становится нищим, карманником, вором, а случится – и убийцей.
Не хорошее было лицо у бродяги, а сильное: длинные, резкие черты сухого лица дышали если не привычкою, то страстью повелевать; серо-голубые глаза глядели дерзко и презрительно; рыжеватые усы росли плохо, – как пух, а борода начиналась только под подбородком, так что губы, тонкие и сухие, были на виду. Злое и порочное создание сказывалось в этом человеке.
Бродяга был в духе. Сегодня он ел мясо и пил водку: желудок его был полон; в кармане звякали три пятака на завтрашний день; он курил папироску и знал, что еще две есть в запасе; ночь обещала быть сухою и теплою…
На дороге послышался молодой женский голос, напевающий мелодию веселого романса. Бродяга насторожил уши, подался назад, и кусты орешника проглотили его. Мимо шла, возвращаясь с вечерней прогулки, барышня-дачница. Это была высокая, статная девушка, с веселыми карими глазами на румяном лице; она шла, слегка раскачиваясь на ходу, и вместе с ее телом раскачивался ярким маятником бриллиантовый крестик на полной груди; талию обвивал серебряный кавказский пояс.
Дачница свернула с проселка на лесную тропинку. Из орешника высунулась голова с сверкающими глазами, жадно сосредоточенными – вслед девушке – на светлом обруче пояса… Бродяга вышел на дорогу и огляделся: на проселке не было ни души; он знал, что не будет ни души и на болотистой тропинке, которою пошла барышня, чтобы сократить путь к дачному поселку… Бродяга колебался, нерешительно переминаясь на месте… Белое платье и серебряный обруч еще мелькали сквозь зелень, песенка еще слышалась… Двуногий волк бросился по тропинке…
* * *Сергей Константинович Округов и Марья Тихоновна Бекасова сидели впотьмах на ступеньках дачной террасы.
– Значит, Марья Тихоновна, с вашей стороны это дело решенное, и вы беретесь хлопотать за меня перед Еленой Михайловной? – говорил Окрутов, сильно раздувая красную звездочку своей сигары.
– Душою бы рада, Сергей Константинович, кабы это сладилось. Лучше вас зятя мне и не надо. Но вы сами знаете мою Лелю: своевольница она; я ей приказывать не в силах. Пойдет за вас – слава Богу, не пойдет – не взыщите с меня, старухи!
– А как вы думаете, Марья Тихоновна: пойдет или не пойдет?
– Уж если откровенно говорить, батюшка, так скорее, что не пойдет. Стареньки вы для нее, а ей ведь девятнадцатый годок… Молодой о молодом и думает.
– Из меня, Марья Тихоновна, хороший муж выйдет: я Елену Михайловну ни в чем не стесню, во всем им дам полную волю…
– Дашь – хорошо, а не дашь – так она, батюшка, и сама возьмет. Характерная она у меня. Все по-своему, сама по себе… Вот и сейчас: сколько раз было говорено, чтобы не гулять в роще, на ночь глядя, – нет, убежала коза и пропадает… А я – мать! Я с вами говорю, а у меня сердце ноет: и простудилась-то она, и заблудилась-то она, и злые-то люди ее обидели…
– Вот и Елена Михайловна! – перебил Округов, заметив у калитки палисадника белую фигуру.
– Бога ты не боишься, Леля! – начала было причитать Бекасова, но осеклась, увидев, что дочь приближается к террасе какой-то странной, шатающейся походкой. – Да что с тобой? – вскрикнула она, хватая Лелю за руки и в полуобмороке втаскивая ее в дачу, к свету. – На тебе лица нет.
– Ох, дайте мне воды… вина… чего-нибудь, – прохрипела Леля сквозь стиснутые зубы, – мочи нет… устала!..
– Господи! На что ты похожа? Вся исцарапана, платье изорвано, в воде, в грязи…
– Это я сквозь кусты по болоту лезла напролом… Хотела пройти короткой тропой, да сбилась с нее, заблудилась, – вот и…
Голова утомленной девушки откинулась на спинку кресла; по белому как снег лицу побежали синие тени… Она была без чувств. Насилу ее оживили.
– Крестик-то свой бриллиантовый Елена Михайловна потеряли… – заметил с сожалением Округов. – Хорошенькая была вещица.
– Ну, батюшка, что крестик! – огрызнулась Марья Тихоновна, – хорошо, что голову-то еще не потеряла. Говорила я, что гулянки эти не доведут до добра…
Леля, как только очнулась, немедленно удалилась в свою комнату и легла в постель. Целую ночь Марье Тихоновне чудилось, что дочь не то стонет, не то глухо рыдает. Она вставала с постели, стучалась в спальню Лели, но отклика не было…
«Надо быть, во сне бредит, – решила старуха. – Этакая безумная! Можно же себя так уходить!..»
На другой день Леля отдохнула и казалась спокойною. Мать передала ей предложение Окрутова. К удивленно Марьи Тихоновны, Леля немедленно и даже как бы с радостью согласилась. Свадьбу сыграли два месяца спустя.
* * *В мартыновском окружном суде слушалось сенсационное дело о сбыте фальшивой монеты. Зал был полон публикой: и дело интересовало, и любопытно было послушать нового товарища прокурора Николая Сергеевича Окрутова, только что назначенного из Москвы в Мартынов; это был первый серьезный дебют молодого обвинителя.
На скамье подсудимых, как почти всегда бывает в таких делах, сидели, по большей части, евреи: растерянная кучка людей, сознающих, что они пропали, и решившихся судорожно цепляться за свободу, которая ускользала от них, как гладкий вьюн. Но коновод дела – Аверьян Красноносое – был русский. Им сильно интересовались, потому что взят он был после отчаянной защиты, с оружием в руках. Его допросы замучили судебного следователя; о прошлом Аверьяна Красноносова не удавалось ничего узнать, а он, полагая, что ему все равно каторги не миновать, прибег к довольно обычному средству: всклепывать на себя все новые и новые преступления. При проверке показаний некоторые оказались ложными, некоторые как будто подтверждались, но смутно и запутанно. Очевидно, мошенник так хорошо прятал концы в воду, что, кроме его самого, никому и не найти. А он, сделав первые признания, затем умолкал и чуть не в глаза смеялся над измаянным прокурорским надзором. Наконец, тюрьма ли ему надоела, по другой ли причине, только он перестал играть в прятки, отрекся от всех своих прежних поклепов на себя, а дело о фальшивой монете, наоборот, рассказал ясно и подробно.
Слухов об Аверьяне Красноносове носилось в Мартынове столько, что мартыновское общество было очень разочаровано, когда вместо романтического разбойника увидало на скамье подсудимых сгорбленного старика, с головою голою, как яйцо, с лицом – под цвет арестантского халата, с глазами мертвенными и потухшими. Пока шло следствие, Аверьян Красноносов был точно сонный. Обращались к нему с вопросом – он отвечал вяло и односложно. «Ведь все равно засудите, так что еще канитель-то тянуть?» – говорила без слов вся его внешность. Обвинителя он своей апатией рассердил, своего защитника удручил, присяжных предубедил против себя, а на публику произвел самое отталкивающее впечатление…
Приступили к прениям. Николай Сергеевич Округов начал речь, ловко представляясь, что он не дебютант, а обстрелянная птица. Волнение новичка перешло в нем в одушевление; у молодого человека был, бесспорно, настоящий ораторский талант. Слушали внимательно; временами в зале чувствовался одобрительный шорох. Молодой обвинитель сосредоточил свою речь главным образом на виновности Аверьяна Красноносова. К смягчению вины его соучастников он находил еще несколько возможностей: евреи, «угнетенная нация», недостаток заработка в черте оседлости и т. п. Но Аверьяна он казнил беспощадно, «резал» его, как на судейском жаргоне с трепетом думал защитник Аверьяна, сознавая, что после такой речи ему не то что возражать, а и сказать будет нечего. Аверьян – в начале обвинительной речи такой же сонный, как во время следствия, – наконец очнулся и во все глаза смотрел на пылкого товарища прокурора. Последнего, однако, внимание это не радовало. Ему казалось, что в оловянных глазах подсудимого нет ни страха, ни уважения к нему, представителю карающей власти, а теплится глубокий огонек, насмешливый и подмигивающий: «Говорун ты хороший, что тебя корить! а жидковато, брат, ей-Богу, жидковато… и сам-то ты какой-то жидкий да сухопарый», – говорил Окрутову этот взгляд, невозмутимо измеряя его действительно тщедушную, хотя и длинную, фигуру и бледное лицо под преждевременной лысиной, обрамленное рыжеватыми бакенбардами.
Когда дело дошло до «угнетенной нации» и «черты оседлости», внимание Аверьяна Красноносова опять угасло. На буром лице его появилось выражение брезгливой скуки; он громко зевнул и бесцеремонно отвернулся к публике, бесцельно разглядывая беспорядочную кучу незнакомых ему глаз, носов, бород и дамских шляп.
И вдруг – глаза его расширились и засверкали, точно увидав что-то знакомое и приятное; он зашевелился на месте; он забылся до того, что привстал со скамьи и, казалось, – не дерни его конвойный сзади за халат, – он бросился бы в публику… Но, и успокоившись, он уже не отрывал взгляда от лица, привлекшего его внимание.
То была русая девушка в светлом платье, свеженькая и хорошенькая, в первом расцвете молодости. Рядом с нею сидела пожилая, но еще хорошо сохранившаяся женщина, судя по поразительному сходству – ее мать. Красноносое перевел глаза с девушки на ее соседку, – и мысли его, смущенные не то далеким воспоминанием, не то странным сходством, как будто прояснились… Он улыбнулся и стал пристально смотреть уже не на девушку, а на пожилую. И та, почувствовав на себе это упорное приглядыванье, невольно должна была отвести глаза, до тех пор со страстным вниманием устремленные на товарища прокурора, к старому преступнику.
Они смотрели друг на друга несколько секунд… Красноносое видел, как в красивых карих глазах пожилой дамы выражение любопытства сменилось недоумением, потом беспокойством… потом… она страшно побледнела, а глаза ее исполнились такого ужаса и отчаяния, что Аверьянов не выдержал поединка и потупился.
Обвинительная речь кончилась; объявлен был перерыв. Окрутов прошел в публику; ему жали руки, поздравляли с успехом; карьера его, – он это чувствовал, – была сделана. Он подошел к пожилой даме и девушке, обратившим на себя внимание Аверьяна Красноносова.
– Ну, мама? Оля? довольны вы мною? – весело спросил он, весь сияя счастьем первого успеха. – Хорошо говорил?
– Да… очень, – пробормотала мать, глядя на него как-то странно, словно на человека, которого видит в первый раз.
Поговорив с сестрою и матерью, Окрутов направился к кучке своих сослуживцев, но мать его окликнула:
– Коля… постой… Скажи: этого Красноносова засудят?
– Разумеется, мама. Я его взял мертвой хваткой. У меня не вывернется.
– А, если засудят, что ему будет?
– Каторга…
По бледному лицу Окрутовой пробежала судорога, глаза ее потускли и помертвели…
– Как ты волнуешься, мама, – заметил Окрутов, – говорю тебе: не бойся за меня, дело выиграно.
Окрутова сделала над собой усилие, слегка кивнула головой, – «я, мол, спокойна» – и отпустила сына.
Защитники обвиняемых говорили много и долго. Зато присяжные заседатели не совещались и часа. Евреям, почти всем, дано было снисхождение; двоих оправдали вовсе. Зато относительно Аверьяна Красноносова, – как пошли звонить: «да, виноват!» – так и прозвонили по всем тринадцати вопросам. А когда раздался последний ответ, из публики послышался слабый крик, и Окрутову замертво вынесли из залы.
– Ишь, как обрадовалась первому сыновнему успеху! – заметил судебный пристав соседу репортеру.
– Успех-то скверный, – желчно возразил тот, – на крови человеческой построен.
– Ну, батюшка, – как-никак, а все приятно: мать ведь. Да еще мать-то какая: Елена Михайловна – вся в детях… святая!
Красноносое выслушал вердикт совершенно хладнокровно, бровью не мигнул. Когда Окрутова вскрикнула и упала, он покосился на публику и, увидав, с кем именно дурно, был заметно озадачен. Во всяком случае, происшествие это заняло его чуть ли даже не более, чем вердикт, решавший судьбу его жизни.
– Какой закоренелый злодей! – вздыхали уголовные дамы.
Аверьяна Красноносова увели из залы заседания. Шагая между конвойными по длинному коридору окружного суда, он спросил:
– Братцы-служивые! что я вас спрошу – скажите – не откажите: эта барыня, что сейчас сомлела, кто будет такая?
– Мать прокуророва, сказывают, – ответил солдат.
– Мать… про-ку-ро-ро-ва?..
Черты Красноносова исказились гримасою свирепого изумления, и – вдруг – страшный старческий хохот огласил коридор.
– Ха-ха-ха! – истерически выкрикивал Красноносов, – мать!.. мать… мать…
– Тише ты, оглашенный! молчи! не дозволяется! – закричал на него всполошившийся конвойный.
Преступник, получив чувствительный толчок рукояткой сабли, умолк, но судороги продолжали коверкать его лицо, и дикий блеск глаз был полон смеха, каким разве только дьяволы смеются на дне ада – смеха отчаяния…
«Уж не рехнулся ли? – думали конвойные. – С этакими тихими случается. На суде смирен-смирен, а как каторгу объявят, и ум – вон…»
Николай Сергеевич Округов обедал – по случаю счастливого дебюта – в ресторане, с товарищами. Вернулся домой поздно и навеселе. Сестра встретила его с встревоженным лицом.
– Коля, голубчик, я тебя насилу дождалась. – Взгляни на маму: не послать ли за доктором? по-моему, она очень нехороша…
Испуганный Окрутов прошел в спальню матери, и не успел он отворить дверь, как Елена Михайловна повалилась ему в ноги:
– Коля! Коля! – вопила она, хватаясь за его колени, – вороти!.. голубчик, вороти!..
– Что такое? мама, что с вами? – волновался молодой человек, тщетно стараясь поднять мать с ковра.
– Вороти!.. Я не знаю, как это у вас называется… апелляция… кассация… все равно! только вороти! вороти! вороти!
– Бог с вами, мама! какая апелляция? какая кассация? кого воротить?
– Этого… как его… А…верь…я…на…
– Аверьяна Красноносова?! – изумился молодой обвинитель. – С чего вы о нем вспомнили?
– Да! да!.. ты не можешь сослать его в каторгу, – слышишь ли?.. я виновата во всем… ты не можешь…
– Да почему же, почему? – терял голову Округов, начиная приходить к убеждению, что мать его сошла с ума.
И в ушах его прозвучал страшным криком на весь дом невероятный ответ:
– Потому что он – твой отец!
1894