
Полная версия
Обыкновенная история
– Не слышу, Александр, погромче! – сказал Петр Иваныч.
Александр продолжал тихим голосом:
«Принимая участие в авторе повести, вы, вероятно, хотите знать мое мнение. Вот оно. Автор должен быть молодой человек. Он не глуп, но что-то не путем сердит на весь мир. В каком озлобленном, ожесточенном духе пишет он! Верно, разочарованный. О, боже! когда переведется этот народ? Как жаль, что от фальшивого взгляда на жизнь гибнет у нас много дарований в пустых, бесплодных мечтах, в напрасных стремлениях к тому, к чему они не призваны».
Александр остановился и перевел дух. Петр Иваныч закурил сигару и пустил кольцо дыму. Лицо его, по обыкновению, выражало совершенное спокойствие. Александр продолжал читать глухим, едва слышным голосом:
«Самолюбие, мечтательность, преждевременное развитие сердечных склонностей и неподвижность ума, с неизбежным последствием – ленью, – вот причины этого зла. Наука, труд, практическое дело – вот что может отрезвить нашу праздную и больную молодежь».
– Все дело можно бы в трех строках объяснить, – сказал Петр Иваныч, поглядев на часы, – а он в приятельском письме написал целую диссертацию! ну, не педант ли? Читать ли дальше, Александр? брось: скучно. Мне бы надо тебе кое-что сказать…
– Нет, дядюшка, позвольте, уж я выпью чашу до дна: дочитаю.
– Ну, читай на здоровье.
«Это печальное направление душевных способностей, – читал Александр, – обнаруживается в каждой строке присланной вами повести. Скажите ж вашему protégé,[27] что писатель тогда только, во-первых, напишет дельно, когда не будет находиться под влиянием личного увлечения и пристрастия. Он должен обозревать покойным и светлым взглядом жизнь и людей вообще, – иначе выразит только свое я, до которого никому нет дела. Этот недостаток сильно преобладает в повести. Второе и главное условие – этого, пожалуй, автору не говорите из сожаления к молодости и авторскому самолюбию, самому беспокойному из всех самолюбий, – нужен талант, а его тут и следа нет. Язык, впрочем, везде правилен и чист; автор даже обладает слогом…» – насилу дочитал Александр.
– Вот давно бы так! – сказал Петр Иваныч, – а то бог знает что наговорил! О прочем мы с тобой и без него рассудим.
У Александра опустились руки. Он молча, как человек, оглушенный неожиданным ударом, глядел мутными глазами прямо в стену. Петр Иваныч взял у него письмо и прочитал в P.S. следующее: «Если вам непременно хочется поместить эту повесть в наш журнал – пожалуй, для вас, в летние месяцы, когда мало читают, я помещу, но о вознаграждении и думать нельзя».
– Ну, что, Александр, как ты себя чувствуешь? – спросил Петр Иваныч.
– Покойнее, нежели можно было ожидать, – отвечал с усилием Александр. – Чувствую, как человек, обманутый во всем.
– Нет, как человек, который обманывал сам себя да хотел обмануть и других…
Александр не слыхал этого возражения.
– Ужели и это мечта?.. и это изменило?.. – шептал он. – Горькая утрата! Что ж, не привыкать-стать обманываться! Но зачем же, я не понимаю, вложены были в меня все эти неодолимые побуждения к творчеству?..
– Вот то-то! в тебя вложили побуждения, а самое творчество, видно, и забыли вложить, – сказал Петр Иваныч, – я говорил!
Александр отвечал вздохом и задумался. Потом вдруг с живостью бросился отворять все ящики, достал несколько тетрадей, листков, клочков и начал с ожесточением бросать в камин.
– Вот это не забудь! – сказал Петр Иваныч, подвигая к нему листок с начатыми стихами, лежавший на столе.
– И это туда же! – говорил Александр с отчаянием, бросая стихи в камин.
– Нет ли еще чего? Поищи-ка хорошенько, – спросил Петр Иваныч, осматриваясь кругом, – уж за один бы раз делать умное дело. Вон что там это на шкафе за связка?
– Туда же! – говорил Александр, доставая ее, – это статьи о сельском хозяйстве.
– Не жги, не жги этого! Отдай мне! – сказал Петр Иваныч, протягивая руку, – это не пустяки.
Но Александр не слушал.
– Нет! – сказал он со злостью, – если погибло для меня благородное творчество в сфере изящного, так я не хочу и труженичества: в этом судьба меня не переломит!
И связка полетела в камин.
– Напрасно! – заметил Петр Иваныч и между тем сам палкой шарил в корзине под столом, нет ли еще чего-нибудь бросить в огонь.
– А что же мы с повестью сделаем, Александр? Она у меня.
– Не нужно ли вам оклеить перегородки?
– Нет, теперь нет. Не послать ли за ней? Евсей! Опять заснул: смотри, там мою шинель у тебя под носом украдут! Сходи скорее ко мне, спроси там у Василья толстую тетрадь, что лежит в кабинете на бюро, и принеси сюда.
Александр сидел, опершись на руку, и смотрел в камин. Принесли тетрадь. Александр поглядел на плод полугодовых трудов и задумался. Петр Иваныч заметил это.
– Ну, кончай, Александр, – сказал он, – да поговорим о другом.
– И это туда же! – крикнул Александр, швырнув тетрадь в печь.
Оба стали смотреть, как она загорится, Петр Иваныч, по-видимому, с удовольствием, Александр с грустью, почти со слезами. Вот верхний лист зашевелился и поднялся, как будто невидимая рука перевертывала его; края его загнулись, он почернел, потом скоробился и вдруг вспыхнул; за ним быстро вспыхнул другой, третий, а там вдруг несколько поднялись и загорелись кучей, но следующая под ними страница еще белелась и через две секунды тоже начала чернеть по краям.
Александр, однако ж, успел прочесть на ней: глава III-я. Он вспомнил, что было в этой главе, и ему стало жаль ее. Он встал с кресел и схватил щипцы, чтобы спасти остатки своего творения. «Может быть, еще…» – шептала ему надежда.
– Постой, вот я лучше тростью, – сказал Петр Иваныч, – а то обожжешься щипцами.
Он подвинул тетрадь в глубину камина, прямо на уголья. Александр остановился в нерешимости. Тетрадь была толста и не вдруг поддалась действию огня. Из-под нее сначала повалил густой дым; пламя изредка вырвется снизу, лизнет ее по боку, оставит черное пятно и опять спрячется. Еще можно было спасти. Александр уже протянул руку, но в ту же секунду пламя озарило и кресла, и лицо Петра Иваныча, и стол; вся тетрадь вспыхнула и через минуту потухла, оставив по себе кучу черного пепла, по которому местами пробегали огненные змейки. Александр бросил щипцы.
– Все кончено! – сказал он.
– Кончено! – повторил Петр Иваныч.
– Ух! – промолвил Александр, – я свободен!
– Уж это в другой раз я помогаю тебе очищать квартиру, – сказал Петр Иваныч, – надеюсь, что на этот раз…
– Невозвратно, дядюшка.
– Аминь! – примолвил дядя, положив ему руки на плечи. – Ну, Александр, советую тебе не медлить: сейчас же напиши к Ивану Иванычу, чтобы прислал тебе работу в отделение сельского хозяйства. Ты по горячим следам, после всех глупостей, теперь напишешь преумную вещь. А он все заговаривает: «Что ж, говорит, ваш племянник…»
Александр с грустью покачал головой.
– Не могу, – сказал он, – нет, не могу: все кончено.
– Что ж ты станешь теперь делать?
– Что? – спросил он и задумался, – теперь пока ничего.
– Это только в провинции как-то умеют ничего не делать; а здесь… Зачем же ты приезжал сюда? Это непонятно!.. Ну, пока довольно об этом. У меня до тебя есть просьба.
Александр медленно приподнял голову и взглянул на дядю вопросительно.
– Ведь ты знаешь, – начал Петр Иваныч, подвигая к Александру свои кресла, – моего компаниона Суркова?
Александр кивнул головой.
– Да, ты иногда обедывал у меня с ним, только успел ли ты разглядеть хорошенько, что это за птица? Он добрый малый, но препустой. Господствующая его слабость – женщины. Он же, к несчастию, как ты видишь, недурен собой, то есть румян, гладок, высок, ну, всегда завит, раздушен, одет по картинке: вот и воображает, что все женщины от него без ума – так, фат! Да черт с ним совсем, я бы не заметил этого; но вот беда: чуть заведется страстишка, он и пошел мотать. Тут у него пойдут и сюрпризы, и подарки, и угождения; сам пустится в щегольство, начнет менять экипажи, лошадей… просто разоренье! И за моей женой волочился. Бывало, уж я и не забочусь посылать человека за билетом в театр: Сурков непременно привезет. Лошадей ли надо променять, достать ли что-нибудь редкое, толпу ли растолкать, съездить ли осмотреть дачу, куда ни пошлешь – золото! Уж как был полезен: этакого за деньги не наймешь. Жаль! Я нарочно не мешал ему, да жене очень надоел: я и прогнал. Вот когда он этак пустится мотать, ему уж недостает процентов, он начинает просить денег у меня – откажешь, заговаривает о капитале. «Что, говорит, мне ваш завод? никогда нет свободных денег в руках!» Добро бы взял какую-нибудь… так нет: все ищет связей в свете: «Мне, говорит, надобно благородную интригу: я без любви жить не могу!» – не осел ли? Малому чуть не сорок лет, и не может жить без любви!
Александр вспомнил о себе и печально улыбнулся.
– Он все врет, – продолжал Петр Иваныч. – Я после рассмотрел, о чем он хлопочет. Ему только бы похвастаться, – чтоб о нем говорили, что он в связи с такой-то, что видят в ложе у такой-то, или что он на даче сидел вдвоем на балконе поздно вечером, катался, что ли, там с ней где-нибудь в уединенном месте, в коляске или верхом. А между тем выходит, что эти так называемые благородные интриги – чтоб черт их взял! – гораздо дороже обходятся, чем неблагородные. Вот из чего бьется, дурачина!
– К чему же это все ведет, дядюшка? – спросил Александр, – я не вижу, что я могу тут сделать.
– А вот увидишь. Недавно воротилась сюда из-за границы молодая вдова, Юлия Павловна Тафаева. Она очень недурна собой. С мужем я и Сурков были приятели. Тафаев умер в чужих краях. Ну, догадываешься?
– Догадываюсь: Сурков влюбился во вдову.
– Так: совсем одурел! а еще?
– Еще… не знаю…
– Экой какой! Ну, слушай: Сурков мне раза два проговорился, что ему скоро понадобятся деньги. Я сейчас догадался, что это значит, только с какой стороны ветер дует – не мог угадать. Я допытываться, зачем деньги? Он мялся, мялся, наконец сказал, что хочет отделать себе квартиру на Литейной. Я припоминать, что бы такое было на Литейной, – и вспомнил, что Тафаева живет там же и прямехонько против того места, которое он выбрал. Уж и задаток дал. Беда грозит неминучая, если… не поможешь ты. Теперь догадался?
Александр поднял нос немного кверху, провел взглядом по стене, по потолку, потом мигнул раза два и стал глядеть на дядю, но молчал.
Петр Иваныч смотрел на него с улыбкой. Он страх любил заметить в ком-нибудь промах со стороны ума, догадливости и дать почувствовать это.
– Что это, Александр, с тобой? А еще повести пишешь! – сказал он.
– Ах, догадался, дядюшка!
– Ну, слава богу!
– Сурков просит денег; у вас их нет, вы хотите, чтоб я… – и не договорил.
Петр Иваныч засмеялся. Александр не кончил фразы и смотрел на дядю в недоумении.
– Нет, не то! – сказал Петр Иваныч. – Разве у меня когда-нибудь не бывает денег? Попробуй обратиться когда хочешь, увидишь! А вот что: Тафаева через него напомнила мне о знакомстве с ее мужем. Я заехал. Она просила посещать ее; я обещал и сказал, что привезу тебя: ну, теперь, надеюсь, понял?
– Меня? – повторил Александр, глядя во все глаза на дядю. – Да, конечно… теперь понял… – торопливо прибавил он, но на последнем слове запнулся.
– А что ты понял? – спросил Петр Иваныч.
– Хоть убейте, ничего, дядюшка, не понимаю! Позвольте… может быть, у ней приятный дом… вы хотите, чтоб я рассеялся… так как мне скучно…
– Вот, прекрасно! стану я возить тебя для этого по домам! После этого недостает только, чтоб я тебе закрывал на ночь рот платком от мух! Нет, все не то. А вот в чем дело: влюби-ка в себя Тафаеву.
Александр вдруг поднял брови и посмотрел на дядю.
– Вы шутите, дядюшка? это нелепо! – сказал он.
– Там, где точно есть нелепости, ты их делаешь очень важно, а где дело просто и естественно – это у тебя нелепости. Что ж тут нелепого? Разбери, как нелепа сама любовь: игра крови, самолюбие… Да что толковать с тобой: ведь ты все еще веришь в неизбежное назначение кого любить, в симпатию душ!
– Извините: теперь ни во что не верю. Но разве можно влюбить и влюбиться по произволу?
– Можно, но не для тебя. Не бойся: я такого мудреного поручения тебе не дам. Ты вот только что сделай. Ухаживай за Тафаевой, будь внимателен, не давай Суркову оставаться с ней наедине… ну, просто взбеси его. Мешай ему: он слово, ты два, он мнение, ты опровержение. Сбивай его беспрестанно с толку, уничтожай на каждом шагу…
– Зачем?
– Все еще не понимаешь! А затем, мой милый, что он сначала будет с ума сходить от ревности и досады, потом охладеет. Это у него скоро следует одно за другим. Он самолюбив до глупости. Квартира тогда не понадобится, капитал останется цел, заводские дела пойдут своим чередом… ну, понимаешь? Уж это в пятый раз я с ним играю шутку: прежде, бывало, когда был холостой и помоложе, сам, а не то кого-нибудь из приятелей подошлю.
– Но я с нею незнаком, – сказал Александр.
– А для этого-то я и повезу тебя к ней в среду. По средам у ней собираются кое-кто из старых знакомых.
– А если она отвечает любви Суркова, тогда, согласитесь, что мои угождения и внимательность взбесят не одного его.
– Э, полно! Порядочная женщина, разглядев дурака, перестанет им заниматься, особенно при свидетелях: самолюбие не позволит. Тут же около будет другой, поумнее и покрасивее: она посовестится, скорей бросит. Вот для этого я и выбрал тебя.
Александр поклонился.
– Сурков не опасен, – продолжал дядя, – но Тафаева принимает очень немногих, так что он может, пожалуй, в ее маленьком кругу прослыть и львом и умником. На женщин много действует внешность. Он же мастер угодить, ну, его и терпят. Она, может быть, кокетничает с ним, а он и того… И умные женщины любят, когда для них делают глупости, особенно дорогие. Только они любят большею частью при этом не того, кто их делает, а другого… Многие этого не хотят понять, в том числе и Сурков, – вот ты и вразуми его.
– Но Сурков, вероятно, там и не по средам бывает: в среду я ему помешаю, а в другие дни как?
– Все учи тебя! Ты польсти ей, прикинься немножко влюбленным – со второго раза она пригласит тебя уж не в среду, а в четверг или в пятницу, ты удвой внимательность, а я потом немножко ее настрою, намекну, будто ты в самом деле – того… Она, кажется… сколько я мог заметить… Такая чувствительная… должно быть, слабонервная… она, я думаю, тоже не прочь от симпатии… от излияний…
– Как это можно? – говорил в раздумье Александр. – Если б я мог еще влюбиться – так? а то не могу… и успеха не будет.
– Напротив, тут-то и будет. Если б ты влюбился, ты не мог бы притворяться, она сейчас бы заметила и пошла бы играть с вами с обоими в дураки. А теперь… да ты мне взбеси только Суркова: уж я знаю его, как свои пять пальцев. Он, как увидит, что ему не везет, не станет тратить деньги даром, а мне это только и нужно… Слушай, Александр, это очень важно для меня: если ты это сделаешь – помнишь две вазы, что понравились тебе на заводе? они – твои: только пьедестал ты сам купи.
– Помилуйте, дядюшка, неужели вы думаете, что я…
– Да за что ж ты станешь даром хлопотать, терять время? Вот прекрасно! Ничего! вазы очень красивы. В наш век без ничего ничего и не сделают. Когда я что-нибудь для тебя сделаю, предложи мне подарок: я возьму.
– Странное поручение! – сказал Александр нерешительно.
– Надеюсь, ты не откажешься исполнить его для меня. Я для тебя тоже готов сделать, что могу: когда понадобятся деньги – обратись… Так в среду! Эта история продолжится месяц, много два. Я тебе скажу, как не нужно будет, тогда и брось.
– Извольте, дядюшка, я готов; только странно… За успех не ручаюсь… если б я мог еще сам влюбиться, тогда… а то нет…
– И очень хорошо, что не можешь, а то бы все дело испортил. Я сам ручаюсь за успех. Прощай!
Он ушел, а Александр долго еще сидел у камина, над милым пеплом.
Когда Петр Иваныч воротился домой, жена спросила: что Александр, что его повесть, будет ли он писать?
– Нет, я его вылечил навсегда.
Адуев рассказал ей содержание письма, полученного им с повестью, и о том, как они сожгли все.
– Ты без жалости, Петр Иваныч! – сказала Лизавета Александровна, – или не умеешь ничего порядочно сделать, за что ни примешься.
– Ты хорошо делала, что принуждала его бумагу марать! разве у него есть талант?
– Нет.
Петр Иваныч посмотрел на нее с удивлением.
– Так зачем же ты?..
– А ты все еще не понял, не догадался?
Он молчал и невольно вспомнил сцену свою с Александром.
– Чего ж тут не понять? это очень ясно! – говорил он, глядя на нее во все глаза.
– А что, скажи?
– Что… что… ты хотела дать ему урок… только иначе, мягче, по-своему…
– Не понимаешь, а еще умный человек! Отчего он был все это время весел, здоров, почти счастлив? Оттого, что надеялся. Вот я и поддерживала эту надежду: ну, теперь ясно?
– Так это ты все хитрила с ним?
– Я думаю, это позволительно. А ты что наделал? Тебе его вовсе не жаль: отнял последнюю надежду.
– Полно! Какую последнюю надежду: еще много глупостей впереди.
– Что он теперь будет делать? Опять станет ходить повеся нос?
– Нет! не станет: не до того будет: я задал ему работу.
– Что? опять перевод какой-нибудь о картофеле? Разве это может занять молодого человека и особенно пылкого и восторженного? У тебя бы только была занята голова.
– Нет, моя милая, не о картофеле, а по заводу кое-что.
III
Настала и среда. В гостиной Юлии Павловны собралось человек двенадцать или пятнадцать гостей. Четыре молодые дамы, два иностранца с бородами, заграничные знакомые хозяйки да офицер составляли один кружок.
Отдельно от них, на бержерке, сидел старик, по-видимому отставной военный, с двумя клочками седых волос под носом и со множеством ленточек в петлице. Он толковал с каким-то пожилым человеком о предстоявших откупах.
В другой комнате старушка и двое мужчин играли в карты. За фортепиано сидела очень молоденькая девица, другая тут же разговаривала со студентом.
Явились Адуевы. Редко кто умел войти с такой непринужденностью и достоинством в гостиную, как Петр Иваныч. За ним с какой-то нерешимостью следовал Александр.
Какая разница между ними: один целой головой выше, стройный, полный, человек крепкой и здоровой натуры, с самоуверенностью в глазах и в манерах. Но ни в одном взгляде, ни в движении, ни в слове нельзя было угадать мысли или характера Петра Иваныча – так все прикрыто было в нем светскостью и искусством владеть собой. Кажется, у него рассчитаны были и жесты и взгляды. Бледное, бесстрастное лицо показывало, что в этом человеке немного разгула страстям под деспотическим правлением ума, что сердце у него бьется или не бьется по приговору головы.
В Александре, напротив, все показывало слабое и нежное сложение, и изменчивое выражение лица, и какая-то лень или медленность и неровность движений, и матовый взгляд, который сейчас высказывал, какое ощущение тревожило сердце его или какая мысль шевелилась в голове. Он был среднего роста, но худ и бледен, – не от природы, как Петр Иваныч, а от беспрерывных душевных волнений; волосы не росли, как у того, густым лесом по голове и по щекам, но спускались по вискам и по затылку длинными, слабыми, но чрезвычайно мягкими, шелковистыми прядями светлого цвета, с прекрасным отливом.
Дядя представил племянника.
– А моего приятеля Суркова нет? – спросил Петр Иваныч, оглядываясь с удивлением. – Он забыл вас.
– О нет! я очень благодарна ему, – отвечала хозяйка. – Он посещает меня. Вы знаете, я, кроме знакомых моего покойного мужа, почти никого не принимаю.
– Да где же он?
– Он сейчас будет. Вообразите, он дал слово мне и кузине достать непременно ложу на завтрашний спектакль, когда, говорят, нет никакой возможности… и теперь поехал.
– И достанет; я ручаюсь за него: он гений на это. Он всегда достает мне, когда ни знакомство, ни протекция не помогают. Где он берет и за какие деньги – это его тайна.
Приехал и Сурков. Туалет его был свеж, но в каждой складке платья, в каждой безделице резко проглядывала претензия быть львом, превзойти всех модников и самую моду. Если, например, мода требовала распашных фраков, так его фрак распахивался до того, что походил на распростертые птичьи крылья; если носили откидные воротники, так он заказывал себе такой воротник, что в своем фраке он похож был на пойманного сзади мошенника, который рвется вон из рук. Он сам давал наставления своему портному, как шить. Когда он явился к Тафаевой, шарф его на этот раз был приколот к рубашке булавкой такой неумеренной величины, что она походила на дубинку.
– Ну что, достали? – раздалось со всех сторон.
Сурков только что хотел отвечать, но, увидев Адуева с племянником, вдруг остановился и поглядел на них с удивлением.
– Предчувствует! – сказал Петр Иваныч тихо племяннику. – Ба! да он с тростью: что это значит?
– Это что? – спросил он Суркова, показывая на трость.
– Давеча выходил из коляски… оступился и немного хромаю, – отвечал тот, покашливая.
– Вздор! – шепнул Петр Иваныч Александру. – Заметь набалдашник: видишь золотую львиную голову? Третьего дня он хвастался мне, что заплатил за нее Барбье шестьсот рублей, и теперь показывает; вот тебе образчик средств, какими он действует. Сражайся и сбей его вон с этой позиции.
Петр Иваныч указал в окно на дом, бывший напротив.
– Помни, что вазы твои, и одушевись, – прибавил он.
– На завтрашний спектакль имеете билет? – спросил Сурков Тафаеву, подходя к ней торжественно.
– Нет.
– Позвольте вам вручить! – продолжал он и досказал весь ответ Загорецкого из «Горе от ума».
Усы офицера слегка зашевелились от улыбки. Петр Иваныч искоса поглядел на племянника, а Юлия Павловна покраснела. Она стала приглашать Петра Иваныча в ложу.
– Очень вам благодарен, – отвечал он, – но я завтра дежурный в театре при жене; а вот позвольте представить вам взамен молодого человека…
Он показал на Александра.
– Я хотела просить и его; нас только трое: я с кузиной, да…
– Он вам заменит и меня, – сказал Петр Иваныч, – а в случае нужды и этого повесу.
Он указал на Суркова и начал что-то тихо говорить ей. Она при этом два раза украдкою взглянула на Александра и улыбнулась.
– Благодарю, – отвечал Сурков, – только не худо было бы предложить этот замен пораньше, когда не было билета: я бы посмотрел тогда, как бы заменили меня.
– Ах! я вам очень благодарна за вашу любезность, – с живостью сказала хозяйка Суркову, – но не пригласила вас в ложу потому, что у вас есть кресло. Вы, верно, предпочтете быть прямо против сцены… особенно в балете…
– Нет, нет, лукавите, вы не думаете этого: променять место подле вас – ни за что!
– Но оно уж обещано…
– Как? Кому?
– Monsieur Рене.
Она показала на одного из бородатых иностранцев.
– Oui, madame m’a fait cet honneur…[28] – живо забормотал тот.
Сурков, разиня рот, поглядел на него, потом на Тафаеву.
– Я переменюсь с ним: я предложу ему кресло, – сказал он.
– Попробуйте.
Бородач и руками и ногами.
– Покорно вас благодарю! – сказал Сурков Петру Иванычу, косясь на Александра, – этим я вам обязан.
– Не стоит благодарности. Да не хочешь ли в мою ложу? нас только двое с женой: ты же давно с ней не видался: поволочился бы.
Сурков с досадой отвернулся от него. Петр Иваныч тихонько уехал. Юлия посадила Александра подле себя и говорила с ним целый час. Сурков вмешивался несколько раз в разговор, но как-то некстати. Заговорил что-то о балете и получил в ответ да, когда надо было сказать нет, и наоборот: ясно, что его не слушали. Потом вдруг перескочил к устрицам, уверяя, что он съел их утром сто восемьдесят штук, – и не получил даже взгляда. Он сказал еще несколько общих мест и, не видя никакого толку, схватил шляпу и вертелся около Юлии, давая ей заметить, что он недоволен и сбирается уехать. Но она не заметила.
– Я уезжаю! – сказал он наконец выразительно. – Прощайте!
В этих словах слышалась худо скрытая досада.
– Уже! – отвечала она покойно. – Завтра дадите взглянуть на себя в ложе хоть на одну минуту?
– Какое коварство! Одну минуту, когда знаете, что за место подле вас я не взял бы места в раю.
– Если в театральном, верю!
Ему уж не хотелось уезжать. Досада его прошла от брошенного Юлиею ласкового слова на прощанье. Но все видели, что он раскланивался: надо было поневоле уходить, и он ушел, оглядываясь как собачонка, которая пошла было вслед за своим господином, но которую гонят назад.
Юлии Павловне было двадцать три, двадцать четыре года. Петр Иваныч угадал: она в самом деле была слабонервна, но это не мешало ей быть вместе очень хорошенькой, умной и грациозной женщиной. Только она была робка, мечтательна, чувствительна, как бо́льшая часть нервных женщин. Черты лица нежные, тонкие, взгляд кроткий и всегда задумчивый, частию грустный – без причины или, если хотите, по причине нерв.