bannerbanner
Детство Тёмы (сборник)
Детство Тёмы (сборник)полная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
38 из 49

Подъехал, привязал лодку, замял следы и пошел, словно забыл. Возле бани опять вспомнил, и страшно стало, когда глянул на крылечко… Опять по спине поползло что-то. А дверь в бане ровно отворяет кто тихо: вот, вот выглянет Пимка и поманит пальцем к себе… Хотел молитву сотворить: нет уж, лучше без молитвы: – недалеко Илька – вон огород. Перелез, подошел к Ильке. Спит ли?! Спит. Ровно теплее стало, и душа отошла.

Сел, задумался: «Охо-хо, вставать надо!»

– Ильюшка, вставай, что ль…

Открыл глаза Ильюшка, – кто-то звал так когда-то, – где он, что?

– Не придет, видно… Айда домой…

Вспомнил Ильюшка, где они и что. Потянул носом, пробрал осенний предрассветный туман.

– Неужели ж без креста он… постращал только так… Айда… спать охота.

Дрожит Илька, жмется от холода, идет за отцом. Ровно ледяной водой окатил отца, о кресте вспомнив: надо его за образ сунуть.


На другой день пытает Илька отца:

– Ну что ж, отец? Переезжать, что ль, к тебе?

– Сказал.

– Ну, спасибо.

Перебрался Илька с семьей в отцовский дом.

Потолковали о Пимке на селе: ушел, видно, назад. И бог с ним! отца сжечь пригрозился – вот какой! А с отцом бы сколько народу пострадало. Ночью: скота бы сколько погорело, детей бы не вытащили… Пронес господь тучу: видно, в город ушел. Уж хоть не возвращался бы только.

Потолковали, потолковали и забыли.

Прошло сколько дней – всплыл Пимка на пруде. Ребятишки сидят на берегу: вдруг бульк, и выглянул Пимка, страшный, вздутый да синий… повернулся вправо и влево, ровно оглядывается, что тут без него сделалось, покачался и лежит на воде.

Обмерли ребятишки, вскочили… опомнились и без памяти в деревню.

Налетели на старосту.

– Дядя Родивон, дядя Родивон…

– Дядя Родивон…

– Ну, Родивон? Тридцать лет Родивон… ну что?

– Пимка…

– Пимка из пруду мырнул.

– Мы сидим эта…

– Какой Пимка?

– Мы сидим эта…

– Пимка, дедушки Филиппа сын.

– Что за пес, в толк ничего не возьму.

– Ей-богу…

– Пра-а…

– Мы сидим эта… сидим…

– А он высунулся из воды да и глядит…

– Страа-шно!

– Мы сидим эта…

Родивон, а за ним и все, сколько случилось народу, и ребятишки отправились на пруд.

Смотрят, и ровно языки у них отнялись.

Илька прибежал: бледный, дрожит, ворвался вперед, выше подняться хочет, вытянулся и подвывает, стараясь заглянуть в плавающего утопленника.

– Ах ты грех, – говорит Родивон, – беги, кричи дедушку Филиппа!

Белоголовый один, другой, третий – пустились на деревню. Добежали, запыхались, топчутся под окнами.

– Дедушка Филипп, дедушка Филипп… Пимка всплыл…

Слушают…

– Дедушка, а дедушка…

– Иду…

Так, как бывало, важно: «Иду».

Пустились назад ребятишки.

Вышел и идет за ними не спеша Асимов, ноги расставляет. Глаза в землю, шапку надвинул, не глядит никуда.

Вся деревня уж на берегу. Вытащили Пимку: воет, надрывается Илька.

Добежали вестовые, оглянулись все и ждут. Идет Асимов, как к расстрелу, и каждый глаз, что глядит в него, ровно пуля целит. Оседают ноги, точно отрывает их от земли и всего тянет книзу. Расступился народ: видит Асимов – лежит на земле Пимка. Что ближе, то, как потерянный, нет-нет и качнется.

Не так, бывало, ходил пред народом первый богатей.

– Горе-то, горе как напаивает, – шепчет Драчена.

Глядит Григорий, рыжая борода лопатой, в упор на Филиппа и ровно думу какую думает.

Подошел Филипп и стоит. Стоит и словно думает: чего ему теперь делать.

Развел руками и опять их прижал. Муха пролетит, услышишь: впились глазами в отца.

Надо чего-то делать.

– Господи!

Вздохнул. Обе руки поднял к глазам. Плачет?! Нет. Опустил руки.

– Чего ж, братцы, делать? Господь послал, терпеть надо…

– Так ведь чего ж… – оборвался угрюмо кто-то.

Илька, замолчавший было с приходом отца, опять еще сильнее начал.

– Оой-ой-ой, Пимка, брат ты мой родной, за что душу сгу-би-и-л! – заливается слезами Илька. – Брат ты мо-о-ой милый-й… ой-ой-ой…

Так и рвется сердце у людей.

– Охо-хо-хо! – вздыхает, как мех, Григорий.

Оглянулся кругом Асимов чужими глазами и пошел назад, ровно и дела ему нет. Отошло несколько человек.

Глядит Степан вслед ему и говорит:

– Что-ой-то, братец мой, ровно чужой?

– А ему что, – говорит Родивон, – чать, и рад, что лишний рот с плеч долой… Пра-а… собака человек.

– Собака-то собака! ведь все-таки… Нет, ему память отшибло… шутка сказать… дите…

Слушает Григорий, крепко стиснул тонкие бледные губы.

– Да-а!

Ровно оторвал и еще сильнее сжал губы. Отвернулся и глядит в лицо покойнику.

– Как-никак – сын.

– Какой уж сын, – говорит Родивон, – век весь меж собой как собаки… что грех таить…

– Эх, грех, грех – вот до чего довел свою кровь…

Драчена сделала круглые глаза и смотрит в Пимку:

– Пропала христианская душа.

Думают, глядят все.

Слушают причитанья Ильки. Баба его прибежала: тоже голосит.

– Ну так чего ж? – говорит Родивон, – в стан посылать надо. Как его теперь тут? Караул, яму ли копать?

– Время холодное – и в траве, чать, дождется…

– Известно, холодное… рогожей прикрыть, и то ничего…

– Тогда караул.

– Так чего ж делать? Караул.

– Ну, айдате за рогожкой вы, стракулисты… К дедушке Филиппу, – живо.

Пустились без оглядки.

Осматривается Родивон.

– Кто ж в первую очередь? из ребят, ну ты вот, что ль, да ты… ну ты, Демьян, старшим с ними…

– Ну, я нет уж… – мотнулся, ровно бритый, без бороды и усов, Демьян. – Я, братец мой, не сдужаю чтой-то. Даве так вот схватило, ей-богу, думал, и жив не буду. Ей-богу…

Врет Демьян. Рожу скорчил такую: вот сейчас смерть, а черные глаза плутоватые, глубокие, большие глядят так, словно верить просят им, рот большой перекосил: актер.

Так и на деревне ему кличка: «Ахтер – вот что в городах в киатре приставляют».

– Водка будет, – добродушно говорит Родивон.

– Какая водка, – скривил другую рожу Демьян, – постная, из этого пруда…

– Зачем! Асимов раскошелится.

– Держи карман! – закричал так весело Демьян, что Григорий остановил:

– А ты…

Кажет глазами Григорий на тело.

Оглянулся Демьян на Пимку и тихо говорит:

– Чать, не слышит теперь…

Фыркнули парни. Родивон толкнул его.

– Все бы ему смешки.

– Так ведь чего ж, Родион Семенович? Все ведь там будем… Брик – да и потащили раба божьего за ноги… Право. Я помру, меня так прямо и волоки.

– Ну так как же? – говорит Родивон.

– На водку не уломаешь жида, – корчит опять рожу Демьян.

– Уломаешь, може… помягче теперь все станет…

– А стеречь где?

– Да уж на мельнице, вот и Лифан Трифоныч, тоже компания тебе без очереди.

Демьян только головой потянул.

– Водка бы была: товарищей сыщем… Ты насчет водки старайся… Я те прямо сказываю, без водки нельзя: на свои, а куплю…

– Ты, умная голова, удумаешь, – сдвинул ему шапку Родивон.

– Ну, так ведь чего станешь делать? Тут ее не пить, так же пропадет, – с собой туда не унесем.

Демьян показал на небо.

– В водке что худого? постная и доход… целовальнику, казне… та же подать: меньше платить…

– То-то ты ее вовсе платить перестал…

Потянулся народ в село. Разговаривают.

Пригнулась Фаида, выступает, щурит вперед глаза:

– Илька убивается… а дядя Филипп – не-е-т и даже ни-ни…

– Ровно чужой, – сказала Драчена.

– За богатством-то, – басом говорит Устинья, – и сын что чужой.

– Этак, – вздыхает Драчена.

Молча кивает головой Фаида.

Идет Григорий со Степаном.

– И что, братец ты мой, за причина, – говорит Григорий, – гляжу я… ровно бы не надо языку-то высунутым быть… вот видел я Власа…

– Так ведь и я же видел…

– Ну так помнишь? Был язык?

– Ровно не было.

– Не было.

– Так, так – не было…

– Не было, то-то…

– Не знаю, – раздумчиво говорит Степан и глядит на Григория.

Опять думает Григорий.


Десять дней прошло, пока следователь, доктор и полиция приехали. Свои следователи объявились: Григорий да Степан. Ходят, обследывают. Друг дружке указывают. Больше Григорий, а Степан только быстро твердит:

– Так, так, так…

Идет слух по селу, соберутся где, послушают своих следователей – что-то неловко. Вся деревня, кроме домашних Пимки, насторожилась.

Никому не мил всегда был Асимов, а тут только подальше обходят Каинов дом.

Кто и завидовал прежде богатству его, – теперь будь ты проклят и богатство твое.

Демьяну только нет дела ни до чего, кроме водки, – водка бы была, а больше компания, где бы врать да говорить до упаду. Бегает к Асимову за водкой, в карауле третий раз непрошеный гость.

– Я отчаянный… мне хоть что… не боюсь ничего…

– А в баню вечером?

– В бане вечером шишига, братец мой: не пойду. Вот те крест, не пойду… ученый…

– Видел же?

– Видеть не видел, а слышал. Раз спознился в темноте, моюсь – вдруг трах об стену, опять трах… Я как был, в чем родил господь, да по деревне…

Хохот.

– С тех пор будет… куда хочь пойду, а в баню ночью – нет.

Сидят сторожа, разговаривают в мельничной избе, а водка вся… за водкой-то на село идти надо: темно хоть глаз выколи, да и Пимка под рогожей лежит.

– А за водкой пойдешь?

– А думаешь – нет?

– Иди…

Поглядел Демьян в окно.

– Темно же… айда вдвоем. Кто со мною?

Никто не идет.

– Что вдвоем еще? Сам иди.

– Страшно… За ноги станет хватать…

Молчат: знают, что пойдет Демьян.

– Пропадай моя головушка! Только посветите, пока мимо-то рогожки пройду. Свет так и держи, не уходи, а то вернусь…

– Ладно.

Высыпали все в сенцы, отворили дверь, светят.

Перекрестился Демьян.

– Ну, господи благослови…

Словно в воду шагнул за порог. Идет, оглядывается туда, где под рогожей лежит уже пустившее от себя дух тело, оглядывается назад.

Стоят в сенях, рукой свет прикрывают, чтоб не задуло.

Идет Демьян и думает: не водка – в жизнь не пошел бы! Тут уж, когда зашел за утопленника, и зачесал ногами.

– А ту-ту-ту!

– И-и-и!

Визжат ему вдогонку и словно углей горячих сыпят на пятки Демьяну.

Вернулись в избу, – ждут-пождут – Демьяна нет. Нет Демьяна – нет и веселья, нет и водки.

– Не придет, смотри…

– Вылакает там всю водку.

– Неужели так сделает…

– Скажет потом, что разбил посудину.

– Нет, не сделает этого…

Демьян все-таки пришел, хотя клялся и божился, что и Пимка бежал за ним вдогонку, крича: «постои, постой», и шишига вела его. В последней ни у кого не было никакого сомнения: пьяный только попадись ей. И в пруд заведет и в другое какое место.

Дядя Влас покойный, веселый был мужик, до водки жадный: лакал ее, бывало, с утра до вечера, а дело вел и жил бы, если б не она же завела его в пруд. Так вот раньше еще этого было с ним такое дело. Едет Василий Михеич, золотой мой, вечером по плотинке, глядит: чтой-то такое – сидит человек на вершнике, ноги спустил… Влас…

– Ты что, золотой мой Влас Васильевич, тут, аль места не нашел лучше?

Глядит на него Влас:

– А ведь я думал, улица это.

Встал, заглянул в пропасть, покачал головой, перекрестился и пошел.


Приехало начальство.

Хотели было разрешить хоронить, но сомнение взяло. Как ни просили родные, а решили анатомировать тело.

– Слышь, натомить будут, – говорил Степан Григорью.

– Вот поглядим.

Сумно на деревне. Ровно чума пришла какая; шутка сказать: потрошить человека, – словно всех потрошат.

Ходят да отплевываются. Сумно и интересно: что найдут в Пимке.

Полюбопытнее сидят у асимовской бани, где режут Пимку.

– И как это, братец ты мой, что они тут, – допытывается Степан, – какую причину отыскивают…

Солдат Алексей, старый, рыжий, мохнатый, гудит раздумчиво:

– Причина тут вся в голове! помраченье найдет, словно и нет тебе ничего…

Глядит Алексей своими голубыми глазами, брови поднял и ждет ответа.

– Этак… – кивает он сам себе головой. – У нас в роте вот так же повесился солдатик… как пронатомили, причина открылась: не в своем уме… А так и неприметно: только тоску в себе чувствовал… Время, конечно, не нонешнее было… Его-то уж раз прогнали сквозь строй, а тут и в другой раз… Так ведь и похоронили по-христиански на кладбище – всё как есть…

– В уме-то, може, он и был, – говорит, сплевывая, Родивон, – да от этих самых палок уйти задумал.

– Этак, что ль? – сказал Алексей.

Вышел следователь. Пьет он, что ли? Лицо не очень уж старое, а седины – ровно восемьдесят лет ему. Волосы шапкой: лохматый. Глядит, голову наклонил, а сам ровно думает.

Встал народ, сняли шапки, глядят. Идет к ним – вынул белый платок, руки вытирает: может, там запускал их в Пимкино брюхо.

– Тьфу! – сплюнул Тимофей.

– Надевайте, братцы, шапки.

– Постоим…

– Надевайте, надевайте…

Простой: надели.

Повернулся, огляделся, присел на бревно:

– Садитесь…

– Не устали…

– Не вырастете…

– Где уж расти?

Сел, молчат.

– Другие господа вот не любят, – пускает пробу Григорий, – чтобы при них стоять в шапках или сидеть, к примеру. Наука, что ль, им высокая не дозволяет этого?

– Нет уж, батюшка, ты науку оставь, – кто с наукой компанию водит, тому все равно – в шапке ты, не в шапке, стоишь ли, сидишь…

– И так…

Сел один, другой, третий: все сели. Сидят и глядят на следователя.

Простой: оперся на колени, глядит на пруд, думает что-то.

– А что, ваше благородие, можно спросить что?

– Спрашивай.

– Что, в Пимке какая причина будет?

– В Пимке скверная причина… Его удушили сперва, а уж потом утопили.

Побледнели, рты раскрыли. Глядит Григорий на Степана: «Вот оно где».

– Если бы живого человека в воду бросить – вода бы внутри была, а у вашего Пимки нет воды в легких… удушили его…

– Гляди! – вскрикнул Григорий и руками всплеснул, – вот оно, как доходят!.. Гм! Ловко…

– Вот теперь и надо клубочек размотать…

Опустили крестьяне головы.

– Надо! – отрезал ровно и стиснул губы Григорий.

– У кого нет греха, так и нет, – проговорил Алексей-солдат, и голову набок повернул, – а у кого есть – ответ держи!

Алексей встрепанно, как старый заклеванный петух, перегнул голову и смотрит не то строго, не то спрашивает.

– Ровно этак, – как бы советуясь, нерешительно говорит он.

– Известно…

– А что за человек был покойник?

Молчат.

– Не похвалишь, – нехотя проговорил Родивон.

Один за другим стали кое-что рассказывать.

Идет следствие.

– Этот, – говорит Григорий Степану, – этот, братец мой, гляди, доберется.

– Доберется, – быстро соглашается Степан. – Ох, и подумать страшно…

Собрали понятых. Григорий тут же.

– Ну вот, вам прочтут протокол осмотра. Если кто имеет добавить что – говорите.

Стиснул губы Григорий, врезался глазами в чью-то спину и слушает.

– Может, тише читать?

– То-то тише… Нам-то с непривычки писаное слово ровно воробей: летит, а в руки не дается… и слышишь, а в толк не возьмешь его.

Начал медленно читать следователь. Прочтет и укажет:

– Портянки… онучи… лапти…

– Лапти-то ровно не на одну ногу, – замечает Григорий, – с разных людей ровно. Дорогой, видно, как шел, истрепалась лаптенка, – надел какую дали…

Сверкнули глаза из-под мохнатых бровей следователя, остановился он. Осмотрел.

– Верно… молодец…

Прочитали протокол.

– Все?

– Креста нет, – проговорил опять Григорий.

– На нет и суда нет, – ответил следователь, – и сюртука моего на нем нет.

– Так-то так… сюртука-то, вишь, мы, крестьяне, не носим, а крест-то, на то и крестьянами зовемся…

Опять следователь внимательно уставился в Григория.

Покраснел Григорий, напрягся: глядит во все глаза на следователя, – неловко ему больше сказать.

– Гм! Ну, так что ж, можно вставить.

Успокоился Григорий.

– То-то вставить…

Записали.


Как ни прост был Илька, а и ему что-то неладное показалось за эти десять дней в отце: и с лица стал такой, что глядеть страшно, да и нравом ровно другой человек. Тихий, молчит, что ни сделаешь, как ни сделаешь – все теперь ладно. Иной раз видит сам Илька – побранить бы надо. Посмотрит только и пойдет.

Прежде все, бывало, норовил с глаз уйти, а теперь все ровно жмется к избе. Выйдет на час и назад.

Глядит, как ребятишки возятся, как Варвара шевыряется.

Глядит на него высокая Варвара, глядит из-за печки, приседая и вытаскивая хлеб, глядит за едой, глядит, разбираясь в сундуке, и с высоты своей словно видит душу деверя.


Отцветают цветы. Бизель нежная, что мягким ковром голубым залегла у пруда, потеряет скоро свой цвет голубой. Глядит на нее, задумавшись в звонкой тишине, яркий, литой из блеска и света, тихий осенний день и словно шепчет ей волшебные сказки отлетевшего лета.

Потянулся за цветами младший заморыш Ильюшки, ухватил горсть цветов и увяз.

Увяз и глядит, вытащат его или так и стоять ему.

– Вишь, пострел, куда утискался, – говорит Родивон, идя по мельничной тропинке, – жаба-то вот из пруда скок…

Собрал губы заморыш и глядит строго и важно на Родивона своими глазенками кверху.

Залез Родивон, перенес на тропинку, поставил на ножки, – только носом тянет заморыш.

– Ишь вымарался… в цветах…

Оглядывает свои грязные ножонки заморыш: вымарался хорошо.

– Айда, бежи к мамке!

Вот это дело! Мамка хорошая штука!

Зажал заморыш цветов целую поветь, волочатся по земле, бежит, как позволяют слабые ножонки.

Добежал, – в сенцах мать. Стал и глядит на нее веселыми глазами. Гладит пострела строгими словами Варвара да обтирает грязные ножонки.

– Цветы-то брось!

Держит, только крепче сжимает.

– Ты что… кому это?

– Дедуске.

Обтерла Варвара заморыша своего, вошла в избу.

Сидит Асимов на лавке, опершись о колени, низко свесился растрепанной головой и не видит.

– Ты гляди… чего тебе внук-то принес?

Поднял глаза Асимов: стоит перед ним внучек и тянет ручонкой поветь голубых цветиков. Головку приподнял, из опущенных век глядят и просятся в душу печальные глазенки, губки сжал и кажет деду цветок.

Пригнулся Асимов, и ровно зверьки выглядывают из норки его разбежавшиеся глаза. Идет в душу взгляд чистых глазенок и волнами боли и муки разливается по мрачным и темным сводам души, идет дальше, туда, к цветку и малютке, что стоял когда-то в лесу.

Протянул дед нерешительно руку, чтоб погладить малютку, пододвинулся внук и прижался к деду. Боится шевельнуться дед и только с раскрытыми широко глазами чует опять у сердца чистую ангельскую душу. Вспомнило сердце…

Льются слезы по щекам Варвары, и глядит она, сложивши руки, как припал дед к малютке, как сбежалось лицо его в старый пучок морщинистых кореньев, как из глаз брызжут слезы, и из груди клокочут и рвутся, как раскаты грома, рыданья преступной души.


До всего добрался следователь. И следы на огороде нашли, и лапти покойного снимали и примеривали, и к берегу Асимова след разыскали.

Стали обыскивать в избе. Потянул Григорий из-за иконы крест Пимки.

Качнулся Асимов и сел на скамью. Молчат все, глядят на него, что скажет.

Насторожились все.

– Выйдите-ка на часок… Я скажу между четырех глаз.

Уходят. Сидит Асимов, провожает глазами спокойно, ровно силу в себе какую чует, ровно знает то, чего другие не знают.

Ушли. Остался следователь да он.

Встал.

– Вот чего, барин, – твоя, видно, взяла: сколько тебе, чтоб кончить?

Жаль денег, да воля милее.

– Нет… никого ты не купишь и не об этом думай теперь… Думай лучше, как облегчить свою участь.

И говорит следователь о суде присяжных, о живой совести, что сидит там на суде, о необходимости вести дело начистоту.

Слушает Асимов.

– Лучше признаться…

Поднял плечи Асимов: не повернешь, дескать.

– Не в чем мне признаваться…

Встряхнулся следователь, провел рукой по лицу.

– Время я с тобой только веду…

Хотел было уж звать народ – опять жалко стало Асимова.

– Хочешь, я за священником пошлю… Может, он еще чего скажет.

– Что ж скажет? Не виноват я…

Смотрит на него следователь.

– Скажи мне, Асимов, что мне сделать, чтобы ты поверил мне?

– Возьми деньги… – шепчет Асимов…

– Ты в церковь любишь ходить? Бываешь? Когда в последний раз говел? Говори прямо – вины тут нет…

Неохота отвечать.

– Говел, как венчался…

– Лет двадцать пять – тридцать назад?

– Этак…

– В церкви был с тех пор?

Отвернул голову Асимов, вздохнул.

– Упомнишь разве!

– Дома-то хоть молишься?

– Чать, крестьяне.

– Молитву читаешь или так?

Засосала тоска за сердце.

– Так…

Оборвался Асимов, оборвался и следователь, смотрит: дикий человек. Упал Асимов тяжело на колени:

– А то возьми… Ба-а-атюшка…

– Встань, встань… дикий ты, братец, совсем человек, и на разных языках говорим мы с тобой.

Позвал следователь понятых, родных назад в избу, говорит старосте:

– Распорядись подводой.

Словно отрезало что: кончилось дело. Подняли головы, глядят на Асимова, как на нового человека: побелел, уперся в себе и стоит истуканом. Так и стоит с поднятыми плечами: на коленях валялся, деньги давал… Не возьмет в толк… за свои деньги обида… денег не надо!! Не надо так не надо…

Кончилось все.

Вся деревня на улице.

В окна глядят, прильнули к стеклу асимовской избы – головы, головы, головы.

Стоит среди избы Асимов… Валяется Илька в ногах, молит отца открыть, где деньги зарыты.

– Не скажет, в жизнь не скажет! – горит глазами Степан, – так и сгниют…

– Ах ты господи! Денег-то, денег! – качает головой сонный Евдоким, – всю деревню купишь.

– Пропадут!! – Оторвался было Степан от окна и опять уж весь в избе.

Опять махнул рукой, отошел даже от окна.

– Нет!

– Нищим бы роздал!! – раздумывает Алексей.

– Нищим?! – орет иерихонская труба, – своим, пес, не даст…

Толкают друг друга, ждут, разгорелись.

– Так просто очумел от этих денег и сам уж себя сообразить не может. А что ему теперь в них?

«Что в них?» – спрашивает всякий себя и сильнее тянет туда к окну: откроет, нет ли?

Горят глаза, горят речи, вот-вот схватиться готовы в горячем споре, – на ком-нибудь сорвать напряжение, излить какое-то сосущее чувство неудовлетворенного раздражения.

Даже вдовы, и те насторожились: словно и их доля там, в этой страшной избе.

Готова подвода.

Идет!

Идет Асимов в последний раз по родной земле.

Жадно валит, ступает спешно за ним и родня и деревня, до моста дойдут… обычай такой, а там уж посадят и увезут навеки… Забежали ребятишки вперед: пятятся задом, не оторвутся от страшного, загадочного лица…

Думка одна у всех: отдаст ли деньги? И себе ничего не взял, чтобы не узнали, где прячет их… Врасплох захватило… Ох, человек!

Мост: стой!

Стал Асимов. Ни кровинки, – сжало там что-то железным обручем душу, и глядит она из его помертвелых глаз. Порядок порядком… взметнул боком вверх глаза:

– Прощайте, православные христиане… – Хотел сказать: «лихом не поминайте», и поперхнулся. Родная земля, в последний раз… что ж это вышло? Какой силой смахнуло, как рукой, все… прахом пошло… Захватило что-то внутри и рвет, отрывает душу от живого места.

Глядит Асимов в небо, налились глаза, страшно и скорбно глядит отлетающим взглядом. Впились в него: неужели не откроет?!

Илька повалился в ноги.

Толкнул кто-то Варвару, указывает на заморыша да на Асимова. Схватила Варвара сына на руки.

– Внучка пожалей, любимого внучка, ему скажи, где деньги зарыл.

Замерли все, притаили дыхание.

Едет мимо следователь, смотрит в налившееся нечеловеческое лицо, смотрит в жадно впившиеся, перекошенные лица деревни, и несутся ему вдогонку раскаты дикого:

– Будьте прокляты вы, брюхи ненасытные… Нет вам денег!!

ПЕРЕПРАВА ЧЕРЕЗ ВОЛГУ У КАЗАНИ

После четырехсотверстного переезда на лошадях, я часов в двенадцать ночи добрался наконец до Казани.

Назади уже были все эти запряжки: гуськом, врастяжку, бочком и уточкой, хорошо характеризующие свое название.

Сколько лишнего времени, сколько утомления, сколько лишних денег! Столько денег, что эти четыреста верст на лошадях дали бы мне возможность по железной дороге съездить по крайней мере в Париж.

Но вот и Казань, теплая комната в гостинице, сознание конца пути, свет и тепло, – и память о лишениях тает уже, как снег, занесенный мною со двора.

– Волга встала? – спрашиваю я прежде всего.

– Никак нет!

На страницу:
38 из 49