
Полная версия
Детство Тёмы (сборник)
– Как же ты написал свой ответ? – испугалась мать.
– А вот слушай… Сижу я, нагнулся и пишу: чушь какую-то невообразимую… Вот…
Карташев вынул из кармана смятый лист, и все с любопытством наклонились.
– «Не надо робеть… что делать… как кошка крадется», – начала разбирать Наташа.
– Одним словом, ерунда, – перебил Карташев, – только чтоб что-нибудь писать… Не могу ж перевести… Пишу, а сам думаю: что ж мне делать? А напротив Беер, один еврейчик, настоящий медведь: мохнатый и слепой, а хороший ученик… философ такой… смотрю, уж, подлец, написал начерно и собирается переписывать… Ну, думаю, пропадать – так пропадать: все равно бы на второй год не остался, повесился бы, а не остался…
– Ну, глупости, – перекрестилась Аглаида Васильевна.
– Учитель только так поведет головой по классу и опять смотрит, что я пишу… а он близорукий… Я знаю, что он не может все равно разобрать, что я там пишу. Я попишу, попишу и как будто задумаюсь; он заглянет мне в глаза, и я смотрю на него так, как будто говорю: «Ну, что ж, пропал». А он точно повторяет: «Пропал?» – и так, мерзавец, ласково смотрит… А я сижу и соображаю: вот если я упрусь в перекладину задними ногами…
– А у тебя их сколько? – не утерпела Наташа.
Все рассмеялись.
– В заднюю перекладину – так, чтобы как встать, так сразу чтоб схватить черновик Беера в то время, как учитель повернет голову к классу… Вот так, вот: одно мгновение… надо схватить, сесть и ни малейшего звука, и никакой перемены в позе.
Все так и замерли и жадно, напряженно смотрели в рот рассказчику.
– Уперся я ногами, пригнулся всем туловищем и как будто весь мир забыл: пишу… только он повел головой, я как вырасту через скамейку, цап черновик Беера и сел… Смотрю: смотрит прямо на меня Иван Иванович, и я смотрю. Он покраснел и отвернулся… А Беер только плечами повел: вздохнул и засел новое писать. А мой подлец опять все глаза на меня. Я как будто кончил и тоже вздыхаю и смотрю на него… дескать, что ж радости с того, что кончил? А он как будто спрашивает так участливо: мало радости?
Карташев и все рассмеялись.
– Ах, какой ты мошенник! – покачала головой Аглаида Васильевна.
– Ну, что ж, оставаться?
– Ну, ну, говори.
– Ну, и начал я переписывать черновик Беера. Сделал нарочно четыре ошибки. И знаешь, покамест я вот брал, писал, ни капельки страшно не было, а когда встал, чтобы нести, вот тут уж холодно стало… Думаю, забрать черновик? А вдруг он заподозрит? Хитрый, подлец! Нет, нельзя брать… Так и оставил. Встаю: он на меня во все глаза, а у меня полное отчаянье в лице: «зарезал, зарезал…»
– Ах ты, господи…
– Отнес на стол, и вдруг вся смелость меня оставила, боюсь повернуться назад: а вдруг он рассматривает мои черновики и сейчас позовет меня, а вдруг я повернусь, и по моему движению он все поймет и схватит черновики… Иван Иванович сидит грустный и не смотрит на меня… ах, какая это прелесть Иван Иванович! Так бы и бросился ему на шею: «Голубчик, простите меня, Христа ради, ведь не оставаться же? Хотя сто лет буду сидеть, ничего все равно знать не буду, как и все не знают».
– Ну?
– Так и ушел прямо в коридор… Немного погодя Корнев приносит мои черновики: я их в карман… вот, вот… вот Беера… Ну, хорошо… Начался экзамен… Да! как только я ушел, и учитель пошел к столу и уж потом и не смотрел: все друг у друга списали… Когда меня вызвал он, чтобы показать, что он совершенно беспристрастный… да и все равно директор не дал бы ему… совсем вышел из класса… Я попал к директору… Ну, а директор…
Карташев сделал пренебрежительную гримасу.
– «Дядя ваш, говорят, в Петербург собирается?» – «Нет, кажется»… Тита Ливия дал переводить… Черт знает как переводил! – «Какие глаголы управляют родительным падежом?» Я и тут наврал…
– Ах, дрянной мальчик, – рассмеялась Аглаида Васильевна.
– «Ну, бог с вами, говорит: тройку» – что и требовалось доказать… Постой, еще не все… Кончились экзамены… засели они выводить отметки, а мы в коридоре уселись все на полу и ждем… весь вопрос во мне, конечно… Вдруг там, за дверью, крик слышим: учитель чего-то орет, кричит благим матом. Опять тише, опять кричит! Вдруг дверь распахнулась… а коридор темный: его мы видим, а он нет: лежат какие-то тела… «Карташев?» Я как толкну в бок Семенова и умер… «Карташев домой ушел…» Он как хлопнет дверью… И все как умерли там… Тихо-тихо… кончили… Один, другой, третий, вышли все, списки передали Ивану Ивановичу – повалили мы в залу… «Карташев…» ой, умру, «три…». Ура-а-а!
Карташев весело вскочил было, размахивая руками, но вдруг побледнел и стремительно потянулся к графину.
– Ой! – вздохнул он, когда пропустил несколько глотков, – мне вдруг так нехорошо сделалось…
– Господь с тобой, – бросилась к нему мать. – Ты ничего не ел еще! И я слушаю…
У Карташева тряслись руки и ноги.
– Ничего… ничего… лучше… Ах, мне совсем нехорошо… – Карташев вдруг бессильно опустился на стул, и, если б не подоспевшие Зина с Наташей, упал бы на пол.
– Ничего, пройдет, – ободряла его Аглаида Васильевна, – спирту, одеколон.
Аглаида Васильевна смочила одеколоном лоб, виски сына, дала понюхать спирту и ждала результатов, смотря напряженно в лицо сына. Это было мертвенно-бледное лицо с полузакрытыми, безжизненными глазами, такое вымученное и изможденное, что сердце матери сжалось от боли. Так бесконечно дорог он был ей и так бесконечно жаль было его в эту минуту: сколько мученья, неправды… Ведь этот человек был ее сын, сын, для которого мечтала она же когда-то небо достать! Что испытал он, что выстрадал бессознательно в этой каторге непередаваемых мелочей, называемой обучением ума и воспитанием души?!
– О, бедный, бедный мой мальчик! – И Аглаида Васильевна горячо целовала лицо и глаза сына.
– Нет, нет, поезжай в Петербург, – заговорила она, когда Карташев немного оправился и перешел на диван. – И я, может быть, также виновата, тоже помогала коверканью!.. Ах, как мне ясна вдруг стала вся эта уродливая картина нашей жизни… О, какая гадость… сколько лжи, фальши…
Карташев утомленно слушал.
– Гадость, мама! – произнес он, и слезы закапали у него из глаз. – Ах, как хотелось бы быть честным, хорошим, безупречным.
Карташев судорожно прижал руки к глазам и тихо, горько плакал. Плакали мать, Зина, Наташа, Маня. Плакали Ася и Сережа, хотя и не понимали ясно причины ни своих, ни слез других.
Аглаида Васильевна долго молча вытирала слезы.
– Будешь и честным, и добрым, и хорошим… будешь, потому что хочешь…
И, помолчав, она кончила:
– Я, может, и не укажу тебе дорогу… сам найдешь… Поезжай от меня… Поезжай в Петербург… становись на свою дорогу…
Аглаида Васильевна встала, перекрестилась и перекрестила сына.
– Да хранит тебя царица небесная! – торжественно сказала она.
И затем упавшим вдруг, точно пророческим голосом прибавила:
– Ох, тяжела будет твоя жизнь! Не пойдешь ты торным путем… не можешь идти – вижу я.
Карташев смущенно всматривался в себя: он хотел бы только, но ничего не чувствовал в себе, что давало бы силы идти твердо и неуклонно в сторону правды и счастья, лучи которой только вскользь в каком-то мраке мелькнули и скрылись в тумане. Он закрыл глаза.
– Я засну, – тихо прошептал он.
И все стихло. Во всем доме воцарилась гробовая тишина: надежда и радость, сила и гордость, выплывший на первую отмель молодой пловец спал своим первым безмятежным сном покоя после напряженной, изнурительной семилетней войны.
Какие-то веселые сны снились Карташеву. В сумерках несся по всему дому веселый, возбужденный голос погруженного в глубокий сон Карташева:
– Отдай паруса! Выноси кливер! Руль на бо-о-рт!
Маня, а за ней и все фыркали себе под нос.
– Ты, черт, что тут командуешь? Ура!
Карташев открыл глаза.
С окна в комнату прыгали Корнев, а за ним Долба.
– Корнев?! – встрепенулась Наташа и бросилась в комнату, где спал Карташев, чтоб предупредить Корнева.
Но Карташев уж проснулся.
– Что такое? Ничего не пойму! – орал Корнев.
– Что за скандал?! – весело оглядывался Долба.
– Есть хочу, – сказал, с наслаждением вытягиваясь, Карташев.
– Тёме есть, Тёме есть, – радостно закричала Наташа. И, повернувшись к Корневу и Долбе, веселая, счастливая, пожимая им руки, она повторяла: – Поздравляю, поздравляю.
Пришли и другие поздравить.
– В Питер? – спросила с едва уловимой грустной ноткой Наташа.
– А то куда же? – весело переспросил Корнев.
– Все, непременно, – засмеялся своим мелким смехом Долба.
– Счастливые, – протянула Маня, – там опера…
И, вытянув шейку, совсем уже барышня, бледная и хорошенькая, поддразнивая, она запела нежно:
Туда, туда, скорее в горы!
– Ка-а-рмен! – взвыл восторженно Корнев.
– Вас режут? – спросила Наташа.
– Без ножа режут!
– Поздравляю! – появилась в дверях Аглаида Васильевна.
– Чувствительнейше вас благодарю, – начал было комично Корнев и вдруг так растрогался, что приложился к руке Аглаиды Васильевны.
Долба последовал примеру Корнева.
– Ох, как чувствительно, – сказала рассеянно Наташа, – хоть сядьте, что ли?
– Да-с, Наталья Николаевна, расчувствуешься, – ответил с комичным жаром Корнев, прикладывая руку к сердцу, – смею доложить, на свет словно второй раз народился – такое воспаренье восчувствовал. Вот в учебнике-с писано: посмотри на Неаполь и умри, а я бы везде написал: окончи гимназию и…
– Черт с ней, – рассмеялся Долба.
– Молчи… неблагодарный! Господи, да неужели же я самонастоящий человек?!
– Ударь меня! – потребовал Долба.
Корнев ударил.
– Еще!
Корнев еще раз, сделав рожу, изо всей силы ударил его по спине.
– Нет, не сплю, – визжал Долба.
– А все-таки вы пропустили свою специальность, потому что вы актер, – сказала Маня.
– А вы Кармен.
Аглаида Васильевна сидела возле сына и радостно смотрела, как последний жадно, ложку за ложкой убирал суп.
– Постойте! Да что с ним такое? – спохватился Корнев.
– Отощал, – рассмеялся Карташев.
– Ну, и было дело, – сказал Корнев, приседая пред Аглаидой Васильевной.
– Слышала.
– Видеть надо было, что только было!
– Было и мохом поросло, – задумчиво вставила Зина, смотря в окно.
– Да, уже прошлое… – быстро, с каким-то сожалением повернулся к ней Корнев. – Когда прошло, как миг один…
– Так и вся жизнь, – грустно наклонила голову Аглаида Васильевна.
– Если б люди всегда помнили, что жизнь только миг, – вздохнул Корнев, поднося ноготь ко рту.
Все замолчали.
– Бросьте ногти, – строго скомандовала Маня.
– Виноват! – почтительно ответил он, быстро отдергивая руку.
1895
РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ
ПОД ВЕЧЕР
Очерк
В гостиной с мягкой мебелью сидело целое общество. В отворенные двери виднелись большая терраса и спускавшийся к реке сад.
– Если Вася не разобьет барометра, – проговорила молодая девушка с веселыми серыми глазами, сестра владельца имения, Вера Николаевна Плетнева, – я не я буду. Каждую минуту: тук-тук-тук. Тук-тук-тук…
В комнату вбежал пятилетний стройный, живой мальчик с босыми тоненькими ножками. Он на мгновение остановился, показал всем свое покрасневшее личико, сверкнул возбужденными, полными жизни глазами и, заметив отца за любимым занятием, проговорил просительно, но уверенно:
– Папа, и я…
Отец поднял общего баловня. Мальчик, сделавшись вдруг сосредоточенным и серьезным, осторожно постучал пальчиком по стеклу барометра.
– Володя, ты покрепче, кулачком, – посоветовала молодая тетка его и весело рассмеялась.
– Ну что, будет дождь? – спросил отец, опуская его.
– Будет! – быстро и весело, болтнув ногами по воздуху, прежде чем стать на пол, вскрикнул мальчик.
– Молодец мужчина! Теперь иди к тетке и покажи ей язык.
– Ва-а-ся! – протянула жена его Марья Александровна, оставляя работу и ласково любуясь на мужа.
– Мило, очень мило, – проговорила сестра. – Как ты думаешь, Володя, кто умнее: папа или ты?
– Папа, – ответил мальчик.
– А я думаю, что ты, – сказала Вера Николаевна.
Мальчик неопределенно уставился на тетку.
– Володя, а кто умнее: ты или тетя Вера? – спросил Василий Николаевич. Мальчик пытливо посмотрел на тетку и, сверкнув глазами, лукаво ответил:
– Не знаю.
Все рассмеялись.
– Ах ты скверный мальчик! – вскрикнула тетка, делая вид, что хочет схватить его. Но мальчик, взвизгнув и сверкнув еще раз на всех своими смеющимися глазенками, быстро исчез из комнаты.
Смеялся Василий Николаевич, смеялся, как-то весь сморщившись, доктор Павел Андреевич Лесовский, точно давясь своим «хи-хи-хи», улыбалась Марья Александровна своей обычной улыбкой, выражавшей все ее душевное спокойствие и удовлетворение. Улыбалась и Вера Николаевна, маскируя желание чем-нибудь отпарировать удар.
– Я ничего… я ничего… ха-ха! Устами младенцев… ха-ха!
– Вася, ну что ты пристал к Вере? – спокойным, приятным, немного певучим голосом проговорила Марья Александровна.
– Оставь его, – горячо проговорила Вера Николаевна, – он без барометра и меня жить не может. Не барометр, так я…
– Ха-ха! – сконфуженно пустил Василий Николаевич и, смазав лицо себе рукой, снова машинально подошел к барометру.
– Ну вот…
– Ха-ха! – опять рассмеялся Василий Николаевич и, махнув рукой, проговорил: «Ну вас» – и вышел на террасу.
– А мы тоже пойдем? – обратилась ко всем Марья Александровна.
Все трое вышли на террасу.
Марья Александровна втянула в себя свежий вечерний аромат поливаемых цветов, прищурилась на заходящее солнце и, проговорив «хорошо», села в удобное гнутое кресло. Доктор подсел на ступеньки террасы, а Вера Николаевна остановилась в дверях и, то поднимаясь на носках, то снова опускаясь, не знала, что лучше: присесть или уйти.
– Ну, что еще? – спросил Василий Николаевич, останавливаясь перед ней.
Вера Николаевна скользнула по нем глазами и проговорила:
– Ну, теперь к барометру.
– Ха-ха! – рассмеялся, круто повернувшись от нее, Василий Николаевич и стал шагать по террасе.
– Так, как сказал Володя…
– Да что ты радуешься на Володю, – быстро проговорила сестра, садясь в кресло подальше. – Ты знаешь, что Володя в меня.
– Конечно! – фыркнул Василий Николаевич.
– Ну пожалуйста, – проговорила Марья Александровна, не отрываясь от шитья, – Володя в дедушку.
– И я в дедушку!
– В моего дедушку, – спокойно проговорила Марья Александровна и положила работу на колени. В то время, как все лицо ее оставалось серьезным, глаза ее весело, добродушно, лукаво смеялись, смотря на Веру Николаевну. Этот неожиданный сюрприз, комичный контраст тонов обеих, вызвал дружный смех.
Веселее всех смеялась сама Вера Николаевна, как-то избалованно откинувшись на спинку кресла.
Марья Александровна продолжала смеяться больше глазами, красивыми, ясными, спокойными, с тем выражением мягкой силы и безмятежной тишины, которые так манят к себе, так незаметно втягивают в сферу своего удовлетворения, так добровольно подчиняют себе мягкой силой любви.
– Ну, хоть и в твоего дедушку, – помирилась Вера Николаевна, – а все-таки не в Васю…
Марья Александровна опять принялась за шитье. Работа доставляла ей видимое наслаждение, в ней она как будто и черпала свою тихую, ясную свежесть, свой веселый юмор и добродушие. Оторви ее от этой деревенской обстановки, перенеси в городскую – обычной светской жизни, – и, может быть, ее манеру назвали бы простоватой, а сама она, заняв место где-нибудь в стороне от главного течения, была бы не опасной конкуренткой светским дамам. Но здесь она была царица, здесь она властно подчиняла все своему влиянию, в ней отражался и чувствовался весь этот тихий, ясный догорающий день. В Вере Николаевне, наоборот, чувствовался городской житель, томящийся и скучающий.
– Конечно, – продолжала Вера Николаевна, отвечая на фырканье Василия Николаевича, – ты комок нервов, вот тот барометр, а Володя живой, здоровый мальчик.
– Комок нервов… – опять фыркнул как-то про себя Василий Николаевич, продолжая ходить по террасе.
– Ну, ты только не сглазь, пожалуйста, – проговорила добродушно-певуче Марья Александровна.
– О! – весело и в то же время с некоторым испугом быстро вскочила Вера Николаевна. – Чур-чур, наше место свято, я лучше играть пойду.
– То-то, – усмехнулся ей вдогонку Василий Николаевич.
Немного погодя из отворенных окон столовой полилась тихая, нежная, легкая музыка.
– Хорошо играет Вера Николаевна, – проговорил доктор.
– Хорошо, – проговорил Василий Николаевич и остановился.
Он хотел было пожаловаться на нее, что она таланты в землю зарывает, не работает серьезно и петь могла бы: голос есть. Но вместо этого только провел рукой по лицу, покосился на жену и проговорил, осматривая пепельное небо:
– Нет, надо, надо дождика.
Он подошел к доктору, остановился и весело продолжал:
– А по-вашему, удобрение? А? Вот как высушит все… – Василий Николаевич поборол неприятное чувство, поднявшееся было в нем при этом. – Шутка сказать, месяц нет дождей, а жарище-то… Какое тут удобрение?
– И Иван Иванович, – проговорил доктор, – пищит: «Я, изволите видеть, докладывал вам, что по нашим местам не в земле, а в небе сила. Земля наша, изволите ли видеть, хлебодарная, ей не навоз, ей влага-с нужна, а силы в ней конца нет!» А у самого хлеб уже сгорел; а я вот приехал из колонок – у немцев хлеб еще зеленый. Вот вам и удобрение. Если вы, люди образованные, отрицаете навоз, то чего ж от этих-то спрашивать? – мотнул доктор на речку, из-за которой в зеленой листве сада просвечивался ряд серых, соломой крытых изб.
Василий Николаевич пожал плечами, отошел, опять подошел, посмотрел на доктора и фыркнул.
– Те уж окончательно уперлись, – продолжал доктор, – «не примат навозу наша земля, и баста!» Ну и, не дай бог, еще недельку не будет дождя. Голод?! – горячился доктор. – Немцы, как-никак, что-нибудь соберут… цена будет… а они-то как?
Василий Николаевич насупился и нетерпеливо посмотрел на небо.
– Бог даст, будет дождичек, – поспешно проговорила Марья Александровна, тоже тревожно взглянув на небо и, переводя глаза, остановилась на муже, как бы говоря: «Взволнует он тебя». Муж ответил ей мельком взглядом, означающим «не взволнует», и, сдвинув брови, зашагал по террасе.
– Ждать, что сами додумаются? – продолжал доктор. – Ждите. – И, помолчав, продолжал: – Тут организация нужна, система, та система, которой даже начала еще нет, то есть нет даже ясного, хотя бы отвлеченного сознания безвыходности того положения вещей, какое существует. Нет его даже у вас, у людей, ближе других стоящих к делу. Что здесь делается, как в непосильной, нечеловеческой жизни, в бесполезном труде гибнут силы, мы даже знать не хотим; прежде хотя интересовались, а теперь… мы разлюбили эту мужицкую жизнь, – это так скучно! Мы сидим на их шее, как прежде помещики сидели, и еще хуже; что хуже, доказательство то, что прежде мужики имели что-нибудь, а теперь нет у них ничего; но мы, как и прежний помещик, даже и не сознаем этого. Прежде мужик, доведенный до отчаяния, мог прийти и протестовать пред своим барином по крайней мере. Мы избавились и от этого неудобства: все мы в городе и знать ничего не хотим, – какое нам дело, что мужик, чтоб вырвать у природы урожай сам-три, затрачивает силу, могущую дать урожай сам-двадцать? Что такое сам-три, сам-двадцать, когда наш курс хорошо стоит? Все это ерунда, клевета и вовсе не интересно. Интересна политика, последнее слово, понимание его, интересно, что мы самосознаем себя, интересно и обидно, что нас Запад не признает. Не прежнее ли это доброе время, когда барыня сидит в гостиной и ведет тонкий разговор, а на конюшне…
Доктор остановился.
Василий Николаевич сделал нетерпеливую гримасу, скользнул взглядом по жене, как бы говоря «зарапортовался», и проговорил про себя:
– Упрекать легко…
– Вас лично никто и не упрекает. Лично вы, может быть, делаете и больше, чем можете…
Музыка оборвалась. Вошла Вера Николаевна, обвела скучающими глазами общество и молча небрежно опустилась в кресло.
– Все спорите? – спросила она доктора.
– Не смею больше… – проговорил повеселевший при появлении Веры Николаевны доктор, – чтоб не огорчать, во всяком случае, достойного и милейшего хозяина.
Василий Николаевич покосился на доктора и проговорил повеселевшим тоном:
– Чтоб не огорчать? А? – И, улыбаясь, он присел возле доктора.
– Так-то, батюшка мой, – проговорил он, касаясь рукой колена доктора. – А дождика все-таки надо… Хоть бы это и было уроком, но бог уж с ними, с такими уроками. А?
– Вероятно, и будет дождик, – проговорил доктор, всматриваясь в небо. – Вон видите, тучка выплывает.
Василий Николаевич быстро посмотрел по указанию доктора.
На юго-западе, в виде какой-то остроконечной зазубренной вершины, медленно выдвигалась темно-фиолетовая тучка.
– А что вы думаете? – встрепенулся Василий Николаевич. – Ведь это из Гнилого угла… Вы не смотрите, что она маленькая… откуда что возьмется… взмоет… гром… ливень… А?
– Бывает, – согласился доктор.
– Двести пудов на десятине?
– Бывает, бывает.
– Ха-ха! – пустил Василий Николаевич и, встав, снова зашагал по террасе.
– Нет, невозможно… мечты какие-то… так, вроде Манилова стал. Мост этакий через пруд… А? Ха-ха!.. Право! Или вот, как семинарист в какой-то книге говорит: «Горизонт наш не обширен, до этого лесу и обратно». Ха-ха! Право! Нет, невозможно! Вот только прольет из этой тучки дождь – в Париж! Завтра же еду! Что здесь? Безобразие! Невежество!.. Имение продам, куплю там, как это называется, виллу там, что ли? и буду себе… А?
– Слыхали, – проговорила сестра. – Каждая весна начинается Парижем, а пять лет в Петербург собираются.
– Не рассуждать! Завтра же собираться! Чтоб все было готово!
– Да ты, может, один поедешь, – предложила Марья Александровна, – а то вот с доктором. Право… что вам с нами возиться еще…
– А что, доктор? В самом деле, ну их… Пойдут эти шляпки, картоночки… А нам что надо? А? Право, отлично! А они пусть хозяйничают, распоряжаются, деньги копят. А мы приедем, отчет с них снимем. Останемся довольны, расскажем им… чего им еще надо?
– Да главное, сами же предлагают, – проговорил доктор.
– Позвольте-с, вы не поняли нас, – протянула Марья Александровна, – мы тоже поедем, только не с вами.
– Что-о? Это куда же?
– Мы найдем куда… Мы куда поедем? – обратилась Марья Александровна к Вере Николаевне, смотря на нее своими смеющимися глазами.
Вера Николаевна, положив голову на спинку кресла, смотрела куда-то вдаль, и мысли ее были далеки от разговора. Она рассеянно ответила:
– В обратную сторону от них…
– А, так вы так? Это вы что ж, к зуавам, что ли?.. Тебе чего?
Последний вопрос, сделанный Василием Николаевичем уже серьезным тоном, относился к подошедшей в это время к ступенькам террасы старухе.
– Федора Елесина хозяйка, батюшка. От Федора к тебе.
Василий Николаевич молча прошел по террасе.
– Возвратился? – спросил он, останавливаясь.
– Ась?
– Иди сюда поближе.
И Василий Николаевич опять зашагал.
Старуха тяжело поднялась на ступеньки и остановилась. На вид ей было лет шестьдесят. Старое рыхлое тело ее сгорбилось и отдавало старческой немочью. С какой-то клокочущей машиной в груди она стояла, плотно прижавши свои руки к бедрам, обтянутым старушечьим пестрядиновым сарафаном, и смотрела своими детскими взволнованными голубыми глазами в мягкие прямые волосы, большой лоб, в длинную бороду, в большие серые глаза хозяина.
– В чем дело?
– Ох, батюшка Василий Николаич, возвратился мой Федор, да не на радость, видно…
Голос старухи оборвался.
Василий Николаевич как-то сразу подобрался, ушел в себя и, машинально проведя рукой по своим редким волосам, сухо, точно досадливо, проговорил:
– Говори же…
Старуха оправилась и уже спокойно продолжала:
– Федор-то мой уже третий день без памяти, батюшка Василий Николаич. Сегодня утречком опамятовался маленько, байт: «Сходи, старуха, к Василию Николаичу, не поможет ли опять, как в запрошлом-те лете… скажи, мол, рукописку ему с богомолья принес», – про икону святителя Николая, значит. Обещал он тебе, что ли, уж я не знаю?
– Помню, помню… Да как он заболел?
– Господь его знает, батюшка Василий Николаич. Уж с богомолья трудной пришел. В первый-то день все переламывался, в баню сходил, сродники пришли, про святые места описывал, а уж к вечеру-то, видно, и разломило его и разнедужился он…
– Что ж болит у него?
– Да все, батюшка, на все жалуется. Трудно лежит, так трудно, так трудно, что уж мы и не чаем…
Старуха точно испугалась своих слов, глаза ее широко раскрылись.