bannerbanner
Обойдённые
Обойдённыеполная версия

Полная версия

Обойдённые

Язык: Русский
Год издания: 2008
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
16 из 23

– Сделайте ваше такое одолжение!

– Зайду-с, зайду, – отвечала, чтоб отвязаться, Анна Михайловна.

Проводя гостя, она несколько раз прошлась по комнате, взяла письмо, еще прочла его адрес и опять положила конверт на стол. «Письмо от его жены! – думала Анна Михайловна. – Распечатать его, или нет? Лучше отослать ему. А если тут что-нибудь неприятное? Если опять какой-нибудь глупый фарс? Зачем же его огорчать? Зачем попусту тревожить?»—Анна Михайловна взялась за конверт и положила палец на сургуч, но опять задумалась. «Становиться между мужем и женой! Нет, не годится», – сказала она себе и положила письмо опять на стол. Вечер прошел, подали закуску. Анна Михайловна ела очень мало и в раздумье глядела на m-lle Alexandrine, глотавшую все с аппетитом, в котором голодный волк, хотя немножко, но все-таки, однако, уступает французской двадцатипятилетней гризетке. После ужина опять письмо завертелось в руках Анны Михайловны. Ей, как Шпекину, в одно ухо что-то шептало: «не распечатывай», а в другое—«распечатай, распечатай!». Она вспомнила, как Даша говорила: «Нет, мои ангельчики! Если б я когда полюбила женатого человека, так уж – слуга покорная – чьи бы то ни были, хоть бы самые законные старые права на него, все бы у меня покончилось». – «В самом деле! – подумала Анна Михайловна. – Что ж такое; если в письме нет для него ничего неприятного, я его отошлю ему; а если там одни мерзости, то… подумаю, как их сгладить, и тоже отошлю». Она зажгла свечу в комнате Долинского и распечатала конверт.

На скверной, измятой почтовой бумажке рыжими чернилами было написано следующее:

«Вы честным словом обязались высылать мне ежегодно пятьсот рублей и пожертвовали мне какой-то глупый вексель на вашу сестру, которой уступили свою часть вашего киевского дворца. Я, по неопытности, приняла этот вексель, а теперь, когда мне понадобились деньги, я вместо денег имею только одни хлопоты. Вы, конечно, очень хорошо знали, что это так будет, вы знали, что мне придется выдирать каждый грош, когда уступили мне право на вашу часть. Я понимаю все ваши подлости».

Анна Михайловна пожала плечами и продолжала читать далее:

«Возьмите себе назад эту уступку, а я хочу иметь чистые деньги. Потрудитесь мне тотчас их выслать по почте. Вы зарабатываете более двухсот рублей в месяц и половину можете отдать жене, которая всегда могла бы быть счастлива с лучшим человеком, который бы ценил ее, ежели бы вы не завязали ее век. Если вы не захотите этого сделать – я вам покажу, что вас заставят сделать. Вы можете там жить хоть не с одной модисткой, а с двадцатью разом – вы развратник были всегда и мне до вас дела нет. Но вы должны помнить, что вы воспользовались моею неопытностью и довели меня до гибельного шага, что вы теперь обязаны меня обеспечить и что я имею право это требовать. У меня есть люди, которые за меня заступятся, и если вы не хотите поступать честно, так вас хорошенько проучат, как негодяя. Я не прежняя беззащитная девочка, которою вы могли вертеть, как хотели».

Анна Михайловна рассмеялась.

«Я выведу на чистую воду, – продолжала в своем письме m-me Долинская, – и покажу вам, какая разница между мною и обирающей вас метреской».

На щеках у Анны Михайловны выступили пятна негодования. Она вздохнула и продолжала читать далее:

«Я осрамлю и вас, и ее на целый свет. Вы жалуетесь, что я вас выгнала из дома, так уж все равно – жалуйтесь, а я вас выгоню еще и из Петербурга вместе с вашей шлюхой».

Письмо этим оканчивалось. Анна Михайловна сложила его и внутренне радовалась, что она его прочитала.

– Какая гадкая женщина! – сказала она сама с собою, кладя письмо в столик и доставая оттуда почтовую бумагу. Лицо Анны Михайловны приняло свое спокойное выражение, и она, выбрав себе перо по руке, писала следующее:

«Милостивая государыня!

Прилагаемые при этом письме триста рублей прошу вас получить в число пятисот, требуемых вами от вашего мужа. Остальные двести вы аккуратно получите ровно через месяц. Бумагу, открывающую вам счет с сестрою господина Долинского, потрудитесь удержать у себя. Неполучение ваших денег от его сестры, вероятно, не выражает ничего, кроме временного расстройства ее дел, которое, конечно, минется, и вы снова будете получать, что вам следует. Мужа вашего здесь нет и его совсем нет в России. Письма вашего он не получит. Вам отвечает, вместо вашего мужа, женщина, которую вы называете его метреской. Она считает себя в праве и в средствах успокоить вас насчет денег, о которых вы заботитесь, и позволяет себе просить вас не прибегать ни к каким угрожающим мерам, потому что они вовсе не нужны и совершенно бесполезны».

Написавши это письмо, Анна Михайловна вложила его в конверт вместе с тремя радужными бумажками и спокойно легла в постель, сказав себе:

– Слава богу, что только всего горя.

Через день у ней был Журавка со своей итальянкой, и если читатель помнит их разговор у шкапика, где художник пил водчонку, то он припомнит себе также и то, что Анна Михайловна была тогда довольно спокойна и даже шутила, а потом только плакала; но не это письмо было причиной ее горя.

После нового года, пред наступлением которого Анна Михайловна уже нимало не сомневалась, что в Ницце дело пошло анекдотом, до чего даже домыслился и Илья Макарович, сидя за своим мольбертом в своей одиннадцатой линии, пришло опять письмо из губернии. На этот раз письмо было адресовано прямо на имя Анны Михайловны.

Юлочка настрочила в этом письме Анне Михайловне кучу дерзких намеков и в заключение сказала, что теперь ей известно, как люди могут быть бесстыдно наглы и мерзки, но что она никогда не позволит человеку, загубившему всю ее жизнь, ставить ее на одну доску со всякой встречной; сама приедет в Петербург, сама пойдет всюду без всяких протекций и докажет всем милым друзьям, что она может сделать.

Анна Михайловна, прочитав письмо, произнесла про себя: «Дура!» Потом положила его в корзинку и ничего на него не отвечала. Ей очень жаль было Долинского, но она знала, что здесь нечего делать, и давно решила, что в этом случае всего нужно выжидать от времени. Анна Михайловна хорошо знала жизнь и не кидалась ни на какие бесполезные схватки с нею. Она ей не уступала без боя того, что считала своим достоянием по человеческому праву, и не боялась боевых мук и страданий; но, дорожа своими силами, разумно терпела там, где оставалось одно из двух – терпеть и надеяться, или быть отброшенной и злобствовать, или жить только по великодушной милости победителей.

Она не видела ничего опасного в своей системе и была уверена, что она ничего не потеряла из всего того, что могла взять, а что уж потеряно, того, значит, взять было невозможно по самым естественным и, следовательно, самым сильным причинам. Она сама ничего легкомысленно не бросала, но и ничего не вырывала насильно; жила по душе и всем предоставляла жить по совести. Этой простой логики она держалась во всех более или менее важных обстоятельствах своей жизни и не изменила ей в отношении к Долинскому и Дорушке, разорвавшим ее скромное счастье.

– Пусть будет, что будет, – говорила сама себе Анна Михайловна, – тут уж ничего не сделаешь, – и продолжала писать им письма, полные участия, но свободные от всяких нежностей, которые могли бы их беспокоить, шевеля в их памяти прошедшее, готовое всегда встать тяжелым укором настоящему.

А что делали, между тем, в Ницце?

Глава вторая

Ницца

Крылатый божок, кажется, совсем поселился в трех комнатках m-me Бюжар, и другим темным и светлым божествам не было входа к обитателям скромной квартирки с итальянским окном и густыми зелеными занавесками. О поездке в Россию, разумеется, здесь уж и речи не было, да и о многом, о чем следовало бы вспомнить, здесь не вспоминали и речей не заводили. Страстная любовь Доры совершенно овладела Долинским и не давала ему еще пока ни призадуматься, ни посмотреть в будущее.

– Боже мой, как мы любим друг друга! – восхищалась Даша, сжимая голову Долинского в своих розовых, свеженьких ручках.

Нестор Игнатьич обыкновенно застенчиво молчал при этих страстных порывах Доры, но она и в этом молчании ясно читала всю необъятность чувства, зажженного ею в душе своего любовника.

– Ты меня ужасно любишь? Ты никого так не любил, как меня? – спрашивала она снова, стараясь добиться от него желаемого слова.

– Я всею душою люблю тебя, Дора.

Даша весело вскрикивала и еще безумнее, еще жарче ласкала Долинского.

Разговоры их никто бы не записал, да они всем бы и наскучили. Все их разговоры были в этом роде, а разговоры в этом роде могут быть вполне понятны только для того существа, которое, прочитав эти строчки, может наклонить к себе любимую головку и почувствовать то, что чувствовали Даша и Долинский. Анна Михайловна говорила правду, что они ни о чем не думали и только «любились». А время шло. Со дня святой Сусанны минуло более пяти месяцев. В Ниццу опять приехало из России давно жившее там семейство Онучиных. Семейство это состояло из матери, происходящей от древнего русского княжеского рода, сына – молодого человека, очень умного и непомерно строгого, да дочери, которая под Новый год была в магазине «M-me Annette» и вызвалась передать ее поклон Даше и Долинскому. Мать звали Серафимой Григорьевной, сына – Кириллом Сергеевичем, а дочь – Верой Сергеевной. Семейство это было немного знакомо с Долинским.

Возвратясь в Ниццу, Вера Сергеевна со скуки вспомнила об этом знакомстве и как-то послала просить Долинского побывать у них когда-нибудь запросто. Нестор Игнатьевич на другой же день пошел к Онучиным. В пять месяцев это был его первый выход в чужой дом. В эти пять месяцев он один никуда не выходил, кроме кофейни, в которой он изредка читал газеты, и то Дорушка обыкновенно ждала его где-нибудь или на бульваре, или тут же в кафе.

Вера Сергеевна встретила Долинского на террасе, окружавшей домик, в котором они жили. Она сидела и разрезывала только что полученную французскую иллюстрированную книжку.

– Здравствуйте, m-r Долинский! – сказала она, радушно протягивая ему свою длинную белую руку. – Берите стул и садитесь. Maman еще не вышла, а брата нет дома – поскучайте со мною.

Долинский принес стул к столу и сел.

– Как поживаете? – спросила его Вера Сергеевна.

– Благодарю вас: день за день, все по-старому.

– Рвешься из России в эти чужие края, – резонировала девушка, – а приедешь сюда – и здесь опять такая же скука.

– Да, тут, в Ницце, кажется, не очень веселятся.

– А вы никуда не выезжали?

– Нет, я не выезжал.

– Что ж, вы… много работаете?

– Так… как немцы говорят: «etwas».[42]

– Sehr wenig,[43] значит.

– Очень мало.

– Но, конечно, будете так любезны, что прочтете нам то, что написали.

– Полноте, Вера Сергеевна! Что вам за охота слушать мое кропанье, когда есть столько хороших вещей, которые вы можете прочесть и с удовольствием, и с пользою.

– Унижение паче гордости, – шутливо заметила Вера Сергеевна и, оставив этот разговор, тотчас же спросила: —А что делается с вашей очаровательной больной?

– Ей лучше, – отвечал Долинский.

– Я видела ее сестру.

– А-а! Где же это?

Вера Сергеевна рассказала свое свидание с Анной Михайловной, как будто совсем не смотря на Долинского. но, впрочем, на лице его и не видно было никакой особенно замечательной перемены.

– И больше ничего она не говорила?

– Нет. Она сказала, что вы часто переписываетесь. Тут Нестор Игнатьевич слегка покраснел и отвечал:

– Да, это правда.

– Что вы не курите, monsieur Долинский, хотите папироску?

– Нет, благодарю вас, я не курю.

– Вы, кажется, курили.

– Да, курил, но теперь не курю.

– Что же это за воздержание?

– Так, что-то надоело. Хочу воспитывать в себе волю, Вера Сергеевна, – шутил Долинский.

– А, это очень полезно.

– Только боюсь, не поздненько ли это несколько?

– Ну, mieux tard[44]… – Que jamais[45] – замечание во всех других случаях совершенно справедливое, – подсказал Долинский.

– Не собираетесь в Россию? – спросила Вера Сергеевна после короткой паузы.

– Нет еще.

– А там новостей, новостей!

– Будьте милостивы, расскажите.

М-llе Онучина рассказала несколько русских новостей, которые только для нее и были новостями и которые Долинский давно знал из иностранных газет. Старая Онучина все не выходила. Долинский посидел около часу, простился, обещал заходить и ушел с полной решимостью не исполнять своего обещания.

– Что ты там сидел так долго? – спросила его Даша, встречая на крыльце, с лицом в одно и то же время и веселым, и несколько тревожным.

– Всего час один только, Дора, – отвечал покорно Долинский.

– Час! Как это странно… – нетерпеливо сорвала Дора и остановилась, чувствуя, что говорит не дело.

– Нельзя же было, Дора.

– Ну, да… очень может быть. Ну, что ж тебе рассказали?

– Ничего. Просто поклон привезли.

– От Анны?

– Да.

Оба долго молчали. Даша сидела, сложа руки, Долинский с особенным тщанием выбивал щелчками пыль, насевшую на его белой фуражке.

– Что ж еще рассказывали тебе? – спросила, поправляясь на диване, Даша.

– Ничего, Дора.

– Как это глупо!

– Что не рассказывали-то?

– Нет, что ты скрытничаешь.

– О новостях говорила m-lle Vera.

– О каких?

– Ну, все старое. Я тебе все давно говорил.

– Чего ж ты таким сентябрем смотришь?

– Это тебе кажется! Тебе просто посердиться хочется.

– Первый туман, – сказала Даша, спокойно давая ему свою руку.

– Какой туман?

– На лбу у тебя.

– Ну, что ты сочиняешь вздоры, Даша!

– Не будь, сделай милость, ничтожным человеком. Наш мост разорен! Наши корабли сожжены! Назад идти нельзя. Будь же человеком, уж если не с волею, так хоть с разумом.

– Да чего ты хочешь, Даша?

Даша вместо ответа посмотрела на него искоса очень пристально и с легкой презрительной гримаской.

– Я ж люблю тебя! – успокоивал ее Долинский.

– И боишься?

– Чего?

– Прошлого.

– Бог знает, что тебе сегодня кажется.

– То, что есть на самом деле, мой милый.

– Напрасно; я только думаю, что честнее было бы с нашей стороны обо всем написать…

Даша задумалась и потом, вздохнув, сказала:

– Я сама знаю, что нужно делать. Вечером, по обыкновению, они сидели на холмике и в первый раз порознь думали.

– Ты ничего не работаешь? – спросила Даша.

– Ничего, Дора.

– Я тоже ничего.

– Что ж тебе работать?

– А деньги у нас есть еще?

– Не беспокойся, есть.

– Работай что-нибудь, а то мне стыдно, что я мешаю тебе работать.

– Чем же ты-то мешаешь?

– Да вот тем, что все ты возле меня вертишься.

– Где ж мне еще быть, Дора?

– И это, конечно, правда, – сказала с задумчивой улыбкой Даша и, не спеша пригнув к себе голову Долинского, поцеловала его и вздохнула.

Тихо они встали и пошли домой.

– Какой ты покорный! – говорила Даша, усевшись отдохнуть на диване и пристально глядя на Долинского. – Смешно даже смотреть на тебя.

– Даже и смешно?

– Да как же! Не курит, не ходит никуда, в глаза мне смотрит, как падишаху какому-нибудь.

– Это все тебе так кажется.

– Зачем ты перестал курить?

– Наскучило.

– Врешь!

– Право, наскучило.

– Право, врешь. Ну, говори правду. Чтобы дыму не было – да?

Долинский улыбнулся и качнул в знак согласия головой.

– Чем ты меня любишь?

– Как чем?

– Ведь у тебя сердце все размененное, а любить можно раз в жизни, – сказала, смеясь, Даша.

– Ну, почему ж я это знаю.

– А что, если б я умерла? Долинский даже побледнел.

– Полно, полно, не пугайся, – отвечала Даша, протягивая ему свою ручку. – Не сердись – я ведь пошутила.

– Какие же шутки у тебя!

– Вот странный человек! Я думаю, я и сама не имею особенного влечения умирать. Я боюсь тебя оставить. Ты с ума сойдешь, если б я умерла!

– Боже спаси.

– Буду жить, буду жить, не бойся.

Утром Нестор Игнатьевич покойно спал в ногах на Дорушкиной постели, а она рано проснулась, села, долго внимательно смотрела на него, потом подняла волосы с его лица, тихо поцеловала его в лоб и, снова опустившись на подушки, проговорила:

– Боже мой! Боже мой! Что с ним будет? Что мне с ним сделать?

Опять все за грудь стала Даша частенько потрогиваться, как только оставалась одна. Но При Долинском она, по-прежнему, была веселою и покойною, только, кажется, становилась еще нежнее и добрее.

– Напишу я, Даша, Анне, – говорил ей Долинский.

– Что ж ты ей напишешь?

– Что я тебя больше всего на свете люблю.

– Она это и так знает! – улыбаясь, ответила Даша.

– Почему ты думаешь?

– Я это знаю.

– Все же надо написать что-нибудь.

– Нечего писать что-нибудь.

– Нет, по-моему, все-таки лучше писать ничего, чем ничего не писать.

– Подожди. Я напишу сама, – отвечала после минутной паузы Дора. А все не писала.

Глава третья

Цветут в поле цветики да померкнут

Март прошел. Даше уже невмоготу стало скрывать своего нездоровья, и с лица она стала изменяться.

– Весна, верно, у нас начинается, – сказала она один раз Долинскому.

Долинский понял Дашино вступление и мгновенно побледнел.

– Слабость у меня какая-то во всем теле, – пояснила Дора.

– Что с тобою?

– Ничего, а так – слабость.

– Господи! Дорушка! Счастье мое, да что ж это с тобой?

– Ничего, ничего. Слабость маленькую все чувствую, и больше ничего.

А доктора звать ни за что не хотела.

Кашель стал появляться, и жар по ночам обнаруживался.

– Какой ты забавный! – говорила Даша, откашливаясь, смотря на Долинского. – Я кашляю, а его точно давит что-нибудь – откашливается по обязанности. Ну, чего ты морщишься? – весело спросила она и засмеялась.

– Не смейся так, Дора.

– Чего ж плакать, мой друг?

– Боюсь я за тебя.

– Чего? Что я умру?

Долинский смотрел на нее молча и менялся в лице.

– Ты умри со мной.

– Полно шутить.

– Ага! Любишь, любишь, а умирать вместе не хочешь, – говорила Дора, играя его волосами.

У Долинского навернулись слезы, и он отвечал:

– Нет, хочу.

– А лжешь!

– Да полно ж тебе меня мучить, Дора.

– Не мучить! Ну, хорошо, ну, слушай. Дорушка повернулась к нему лицом и сказала:

– Вот, мой Друг, что сей сон обозначает… Дорушка снова остановилась.

– Да что же ты хочешь сказать? – нетерпеливо спросил Долинский, отирая выступавший у него на лбу холодный пот.

– А то, мой милый, что… не обращай ты внимания, если тебе когда-нибудь кажется, что я будто стала холодна, что я скучаю… Мне все стало очень тяжело; не могу я быть и для тебя всегда такою, какою была. И для любви тоже силы нужны.

– Да что же с тобой такое?

– Дурно.

– Господи! Что же такое? Что?

– Давно дурно.

– Чего ж ты молчала?

– Это все равно.

– Как, все равно?

– Ничто мне не поможет.

– Ты себе сочиняешь, – сказал, вскочив, Долинский.

Даша молчала.

– Иди, ложись спать и дай мне уснуть, – сказала она через минуту.

Долинский в раздумье сел у ее ног.

– Ложись тут и спи, – сказала опять Даша, указывая на место у своих ног.

По дрожащим и жарким губам Долинского, которыми он прикоснулся к руке Даши, она догадалась, что он расстроен до слез, и сказала:

– Пожалуйста, пусть будет очень тихо, мне хочется крепко уснуть.

Глава четвертая

Приговор

Утром Долинский осторожно вышел из комнаты и отправился к доктору.

В двенадцать часов явился доктор и, долгонько посидев у Даши, вошел в комнату Нестора Игнатьевича, написал рецепт и уехал, а Даша повеселела как будто.

– Ну, чего ты так раскис! – говорила она Долинскому. – Все хорошо, я сама напрасно перепугалась. Поживем еще, поцарствуем.

Долинский только руки ее целовал. Он хотел надеяться и не смел верить.

– Ну, ну, полно же. А ты вот что сделай для меня. Принеси мне нашу казну.

– Денег еще много.

– Посмотрим.

Денег, точно, было около двух тысяч франков.

– Мало. Ты должен для меня заработать много. У меня есть к тебе просьба.

– Приказывай, Даша.

– Заработай мне денег. Мне деньги нужны.

– Выдумываешь что-нибудь.

– Право, нужны: наряжаться хочу.

– Ну, хорошо, я буду работать, а ты скажи, на что тебе деньги нужны?

– Видишь, пора нам и за дело браться. Ты работай свою работу, а я на первые же деньги открываю русский, этакий, знаешь, пока маленький ресторанчик.

Долинский рассмеялся.

– Ничего нет смешного! Я не меньше тебя заработаю. Англичане же все ходят есть ростбиф в своем трактире.

– Ну?

– А у меня будет солонина, окрошка, пироги, квас, полотки; не бойся, пожалуйста, я верно рассчитала. Ты не бойся, я на твоей шее жить не стану. – Я бы очень хотела… детей учить, девочек; да, ведь, не дадут. Скажут, сама безнравственная. А трактирщицей, ничего себе, могу быть – даже прилично.

Долинский еще искреннее рассмеялся.

– Ничего, ничего, – говорила с гримаской Дора. – Ведь, я всегда трудилась и, разумеется, опять буду трудиться. Ничего нового! Это вы только рассуждаете, как бы женщине потрудиться, а когда же наша простая женщина не трудилась? Я же, ведь, не барышня; неужто же ты думаешь, что я шла ко всему, не думая, как жить, или думая, по-барски, сесть на твою шею?

– Да я ничего.

– Ну, так нечего, значит, и смеяться. Работай же. Помни, что вот я выздоровею, фонд нужен, – напоминала она, вскоре после этого разговора Долинскому.

– Что же работать?

– Господи! Вот Фигаро нетленный: все ткни его носом да покажи. Ну, разумеется, пиши повесть.

– Дорушка! Вы же понимаете, что повести по заказу не пишутся. У меня в голове нет никакой повести.

– Ну, я тебе задам.

– Задай, задай, – весело отвечал Долинский.

– Ну, вот ты да я – вот тебе и повесть.

– Нет, это уж пусть другие пишут.

– Отчего ж?

– К сердцу очень близко.

– Напрасная сентиментальность. Ну, Онучина, которой любить хочется, да маменька не велит.

– Я ее совсем не знаю, Дора.

– Побеседуй.

– Да откуда ты-то знаешь, что ей любить хочется?

– Так; приснилось мне, что ли, не помню.

– Да ты ж с ней не говорила.

– Тут нечего и говорить. А впрочем, нет… постой, постой! – вскрикнула, подумав, Даша. – Вот что бери:

бери этакую, знаешь, барыню, которая все испытывает:

любят ли ее верно, да на целый ли век? Ну, и тут слов! слов! слов! Со словами целая свора разных, разных прихвостней. Все она собирается любить «жарче дня и огня», а годы все идут, и сберется она полюбить, когда ее любить никто не станет, или полюбит того, кто менее всего стоит любви. Выйдет ничего себе повесть, если хорошенько разыграть.

– Начнем-ка, – подбавила Дора, – я буду вязать себе платок, а ты пиши.

Шутя началась работа. Повесть писалась, и платок вязался.

– Что, ваша кузина… не замужем? – спросил один раз доктор, садясь за столик в комнате Долинского, чтобы записать рецепт Даше.

– Нет, не замужем, – несколько смутясь, отвечал Долинский.

Доктор нагнулся к столу и, написав, не спеша, две строчки, снова сказал:

– Я хотел вас спросить: девушка она или нет? Очень странные симптомы!

Он быстро поднял глаза от бумаги на лицо Долинского. Тот был красен до ушей. Доктор снова нагнулся, отбросил начатый рецепт в сторону и, написав новый, уехал.

– Что же, разве ей очень дурно? – спросил Долинский, провожая доктора за дверь.

– Теперь ничего особенного, хотя и хорошего нет, но после болезнь может идти crescendo,[46] —отвечал врач сухо и даже несколько строго.

– Что тебе говорил доктор?

– Ничего особенного, – отвечал, смущаясь, Долинский.

– Он все с намеками какими-то?

– Да.

– И все врет.

– А если правда?

– Лжет, лжет, я знаю. Я просто простудилась. Послушай-ка меня! Устрой-ка ты мне на ночь ножную ванну – это мне всегда помогало.

– Это прежде было, Дора.

– Ах, не спорь о том, чего не понимаешь!

– А если хуже будет?

– Ах, боже мой, что же это за наказание с этими бестолковыми людьми! Ну, не будет хуже, русским вам языком говорю, не будет, не будет, – настаивала Дора.

Вечером Даша, при содействии m-me Бюжар, брала ножную ванну и встала на другое утро довольно бодрою, но к полудню у ней все кружилась голова, а перед обедом она легла в постель.

Пять дней она уже лежала, и все ей худо было. Доктор начал покачивать головой и раз сказал Долинскому:

– Просто не пойму, что это такое?

– Ванну она брала.

– Зачем?

– Хотела.

Доктор пожал плечами и уехал.

Больная все разнемогалась. Кашель сильный начался, а по ночам изнурительный пот.

На страницу:
16 из 23