bannerbanner
В. А. Жуковский. Его жизнь и литературная деятельность
В. А. Жуковский. Его жизнь и литературная деятельностьполная версия

Полная версия

В. А. Жуковский. Его жизнь и литературная деятельность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

«И теперь вместо того, чтоб радоваться вместе с русским народом новому семейному счастию в доме царском, я должен скучать на чуже, окруженный безумными смутами, которых хорошая сторона для меня та, что они живее убедят всех русских в том, какое великое сокровище заключается в этом историческом, патриархальном, сыновнем подданстве царю, которое из великого царства делает одно великое семейство. Теперь более, нежели когда-нибудь, подымается душа моя при мысли о том, что такое наша Россия, наша святая Русь, какая перед нею лежит дорога и к чему она дойти предназначена…»

В письме к князю Вяземскому, приславшему Жуковскому свое стихотворение «Святая Русь», поэт сообщает:

«На беду мою надобно еще слышать и слушать вой этого всемирного вихря, составленного из разных бесчисленных криков человеческого безумия, – вихря, который грозит все поставить вверх дном. Какой тифус взбесил все народы и какой паралич сбил с ног все правительства! Никакой человеческий ум не мог бы признать возможным того, что случилось и что в несколько дней с такою демоническою, необоримою силою опрокинуло созданное веками…». «Твои стихи, – пишет он дальше, – поэтический крик души, производят очаровательное действие в присутствии чудовищных происшествий нашего времени. Святая Русь – какое глубокое значение получает это слово теперь, когда видишь, как все кругом нас валится… Святое утрачено; крепкий цемент, соединявший так твердо камни векового здания, по плану Промысла построенного, исчез мало-помалу, уничтоженный едкою деятельностью ума человеческого. Что воздвигается и может ли что воздвигнуться на этой груде развалин, мы знать и предвидеть не можем. Между тем наша звезда, Святая Русь, сияет высоко, сияет в стороне…». «Оглянувшись на запад теперешней Европы, что увидим? Дерзкое непризнание участия Всевышней Власти в делах человеческих выражается во всем, что теперь происходит на собраниях народных. Эгоизм и материальность царствуют. Чего тут ждать живого?»

Так брюзжал старик Жуковский на «новые веяния» и безумства, принужденный благодаря этим волнениям переезжать из города в город.

Жена Жуковского страдала сильнейшим нервным расстройством, и это доставляло много горьких минут поэту и усугубляло его собственные страдания. Болезнь супруги Жуковского усиливала ее мистическое настроение и заставляла отдаваться с глубокой вдумчивостью религиозным вопросам. Но задуманный ею переход в католичество вынудил мужа энергично восстать против такого намерения. Как известно, Елизавета Алексеевна приняла впоследствии православие.

Собравшись в 1848 году в Россию, Жуковский должен был, ввиду свирепствовавшей там холеры, опять остаться в Германии. Юбилей пятидесятилетней литературной деятельности Жуковского был отпразднован на родине 29 января 1849 года без виновника торжества, в присутствии цесаревича, в квартире князя Вяземского.

«Романтизм» не покидал Жуковского и в эти последние годы. В его письмах, как и в произведениях, всегда звучат отголоски чего-то таинственного, высокого и необыденного. После венгерской кампании, так усилившей престиж России в Европе, поэт в письме к великому князю Константину Николаевичу высказывает мысль, что настало время, когда Россия могла бы разом сделать то, чего не сделали все крестовые походы, – спасти Иерусалим от власти турок.

«Оставайся Сирия и с нею Палестина во власти турок, – говорит поэт, – но место, где совершилось спасение человечества, – место, освященное земною жизнию и искупительною смертию Спасителя, не должно оставаться во власти врагов его. По всем сердцам ударит молния вдохновения и восторга, когда наш великий царь скажет в совете царей: „Отдадим Богу Божие! Святой Гроб Спасителя и Святой Град, его заключающий, должны принадлежать не России, Англии и проч., и не туркам, а Богу-Спасителю…“

В 1848 году Жуковские, поехав в Ганау, чтоб посоветоваться с доктором Коппом, должны были сейчас же уехать оттуда обратно во Франкфурт, потому что в Ганау царствовала анархия «во всей своей неопрятности», как выражается поэт. От испуга Елизавета Алексеевна опять слегла в постель… Нервные страдания ее были ужасны.

«Расстройство нервическое, – писал Василий Андреевич еще раньше к Зейдлицу, – это чудовище, которого нет ужаснее, впилось в мою жену всеми своими когтями, грызет ее тело и еще более грызет ее душу. Эта моральная, несносная, все губящая нравственная грусть вытесняет из ее головы все ее прежние мысли и из ее сердца – все прежние чувства, так что она никакой нравственной подпоры найти не может ни в чем и чувствует себя всеми покинутой…»

Здоровье и самого поэта ухудшалось, в особенности было для него печально то, что глаза болели и отказывались служить. Изобретательный больной придумал машинку, при помощи которой, с грехом пополам, однако, мог еще писать. Оторванный от родины и угнетенный болезнью, он не перестает следить за русской литературой из своего «далека». В 1851 году поэт пишет Плетневу:

«Благодарю вас за доставление стихов Майкова. Я прочитал их с величайшим удовольствием. Майков имеет истинный поэтический талант… Дай Бог ему приобресть взгляд на жизнь с высокой точки и избежать того эпикуреизма, который заразил поэтов и осквернил поэзию нашего времени… Не знаете ли чего о Гоголе? Он для меня пропал. Говорят, что он кончил вторую часть „Мертвых душ“ и что это – чудесно хорошо. Если будет напечатано, пришлите немедленно…»

Мысль о переезде в Россию не покидала поэта и высказывалась в задушевных словах во многих письмах. Он непременно хотел быть в Москве, на родине, к дню празднования двадцатипятилетия царствования императора Николая I, к августу 1851 года. Но этому намерению не суждено было осуществиться, хотя он и писал друзьям об устройстве помещения для семьи. Из этой переписки мы узнаем, что Жуковский собирался приехать в Россию с большим штатом прислуги. Кстати укажем здесь, что поэт за границей вел жизнь довольно широкую, на что у него, конечно, хватало средств, в изобилии предоставленных ему за услуги, оказанные царскому дому.

К последнему году жизни поэта относится его стихотворение про царскосельского лебедя, который представлялся ему символом его собственного положения:

Лебедь благородный дней ЕкатериныПел, прощаясь с жизнью, гимн свой лебединый,А когда допел он, – на небо взглянувшиИ крылами сильно дряхлыми взмахнувши,К небу, как во время оное бывало,Он с земли рванулся… и его не сталоВ высоте… И навзничь с высоты упал он,И прекрасен мертвый на хребте лежал он,Широко раскинув крылья, как летящий,В небеса вперяя взор, уж не горящий…

Лебедь-поэт допевал свои последние песни. За время жизни за границей помимо уже указанных произведений были написаны им повесть из «Шахнаме» «Рустем и Зораб» (переведенная с немецкого) и неоконченная поэма «Агасфер» (вечный жид), представлявшая его последнюю, лебединую, песню. Основная мысль этой поэмы, внушенная Жуковскому главным образом событиями последних лет жизни, та, что страдания приводят человека к высшему благу на земле – к вере, которая и спасает погибающих.

Наступила весна 1851 года, последняя в жизни Жуковского. Он стал готовиться, как мы упомянули ранее, к окончательному переезду в Россию и торопился, но опять заболел воспалением глаз, засадившим его в комнаты на целые десять месяцев. 19 марта 1852 года он писал своему другу Зейдлицу: «Перспектива завестись собственным домом в Дерпте меня веселит», а уже 12 апреля его «домом» стал гроб.

В феврале 1852 года Жуковский, живший в Баден-Бадене, приглашал к себе священника из Штутгарта, но затем отложил приезд его до апреля. Он только что сетовал в письме к Плетневу о кончине Гоголя, а смерть подкрадывалась уже и к нему самому.

Священник приехал 7 апреля. Решили причастить больного 9 апреля. Печальные слова срывались с уст Жуковского в преддверии этой страшной тайны – смерти. Перед концом всякий невольно оглядывается на пройденную жизнь и с ужасом замечает, как она бесплодно и страдальчески пережита… И многие уста произносят искренно знаменитое восклицание Соломона: «Суета сует!»

– Жизнь, все – жизнь, исполненная пустоты! – говорил больной.

Он с умилением обратился к причастившимся детям:

– Дети мои, дети! Ваш Бог был с вами. Он Сам пришел к нам! Он в нас теперь. Радуйтесь, мои милые!

Когда на другой день священник уезжал, поэт говорил:

– Вы – на пути; какое счастие идти куда захочешь, ехать куда надо! Не умеешь ценить этого счастия, когда оно есть; понимаешь его только тогда, когда нет его!

Затем он перешел к детям, к занятиям с ними:

– Вообразите, – сказал больной, – они плакали, когда я рассказывал им последнюю вечерю Христа, его Гефсиманскую молитву!

Хотя он и домашние, кажется, не считали кончины его близкой, но на другой день, к вечеру, Жуковский впал в забытье; порою он узнавал своих, позвал дочку и сказал:

– Поди, скажи матери: я теперь нахожусь в ковчеге и высылаю первого голубя – это моя вера, другой голубь мой – это терпение!

Ночью он умер. Тело его перевезли в Петербург и похоронили в Александро-Невской лавре рядом с Карамзиным. Воспитанник провожал прах своего наставника на место «последнего упокоения».

Но со смертью таких людей, как Жуковский, не все погибает: они оставляют после себя кое-что бессмертное и нетленное…

Глава VII. Значение Жуковского как поэта

Бурное время. – Возбужденные и разбитые надежды. – Искание новых начал. – Старая литературная школа: псевдоклассицизм. – Элементы, из которых создался романтизм. – Скудость и несамостоятельность нашей литературы. – Поэзия Жуковского, помимо субъективных, вызвана и историческими причинами. – Односторонность его заимствований у Запада. – Указание на вред меланхолии и мистицизма. – Оригинальный характер поэтической деятельности Жуковского. – Афоризм о пауке и пчеле. – Знаменитые переводы. – «Вечная красота». – Отсутствие общественного содержания в поэзии Жуковского. – Несогласованность ее с действительностью. – Благотворность поэзии Жуковского. – Новое содержание и форма. – Освобождение языка от архаизмов. – Простота и красота речи Жуковского. – Отзыв Белинского

Бурное время переживала Европа в конце минувшего и начале нынешнего столетия. Особенно возбужденное состояние умов, характеризующее эту эпоху, представляло результат как известных экономических условий, становившихся все более и более невыносимыми для масс, так и предшествовавших политических, религиозных и литературных движений. Смелые и широкие философские обобщения, реалистические воззрения энциклопедистов, социальные и политические учения мыслителей, разливаясь широкими потоками в массах, являлись могучими стимулами для более критического отношения к жизни… Кипучий поток идей, возбужденных Кантом, Руссо, Монтескье, Вольтером, энциклопедистами, Гете, Шиллером и еще многими и многими гигантами мысли и сильных чувств, произвел помимо умственного переворота и политические и экономические волнения, которыми полна указанная эпоха. В вихре этого потока раздались громы французской революции, распространившей по всей Европе «освободительные» идеи и в свою очередь закончившейся военной диктатурой и реставрацией. Эти «освободительные» идеи, дав толчок умственным движениям в европейских государствах, возбудили всеобщие надежды на счастие, на «мир и в человецех благоволение», на возможность врачевания тех глубоких ран, которые терзали общество.

Но – увы! – радужные надежды, возлагавшиеся на революцию, на провозглашенные ею «права человека», не оправдались и задохнулись под гнетом реакции. Неудовлетворенные и измученные умы, не получив желаемого в области действительного, создавали культ мистического и фантастического: страну вымыслов, где возможно было всякое построение событий и осуществление всяких надежд. Жизнь была скучной прозой, разбившей светлые иллюзии вольного человеческого духа, и оскорбленный дух отдавался абстрактностям, уносился к преданиям давно минувшего, где искал осуществления идеалов. Человеческая справедливость оказалась гнусной, и мысль обращалась к божественной справедливости. Свирепствовавшая реакция и не осуществившиеся, несмотря на блаженные упования, надежды порождали индифферентизм к жизни действительной, возбуждали меланхолическую тоску по минувшим утратам и по небесной отчизне; в поэзии и литературе обнаружилось чрезмерное проявление внутренних, лирических порывов тосковавшей души. Но все-таки не везде еще угасла вера в торжество только что разбитых идеалов: литература обращалась и к ним, пользуясь, однако, уже новыми формами.

Не нужно забывать и того, что старая литературная школа, так называемый псевдоклассицизм, уже не устраивала своей сухостью и педантизмом, своими «тремя единствами», своими напыщенными и далекими от бившей в глаза действительности героями. Эта литературная форма, где все было так высокопарно, где героями не могли являться представители «подлых» сословий, а лишь лица высокого происхождения и ранга, создавалась и расцвела при дворах королей, в особенности при «короле-солнце» Людовике XIV; она была экзотическим цветком и удовлетворяла вкусам немногих, являясь для жившей заботами дня массы неудобоваримой. И новое литературное движение, служа более широкому кругу лиц и в гораздо большей степени отвечая интересам простых людей, сменило аристократический псевдоклассицизм.

Из таких-то элементов создалось в Европе то широкое литературное движение, отражавшее жизнь и в свою очередь само влиявшее на нее, которое преимущественно известно под именем «романтизм».

В описываемую эпоху мы, являясь народом еще малопросвещенным, почти не имели самостоятельной литературы и тащились в хвосте европейских литературных движений, часто копируя их у себя без всякого толку. До Жуковского у нас царил псевдоклассицизм, при котором новшеством явилось сентиментальное направление Карамзина. Жуковский пересадил к нам романтизм, усвоив преимущественно одну его сторону: мистику, меланхолию, покорность высшим силам и туманную мысль о тщете земного, причем он выбирал из переводимых им романтических произведений лишь то, что наиболее подходило к его мягкой натуре, привычкам и свойствам ума.

Обыкновенно указывают на личный характер поэзии Жуковского, являющейся изображением его собственных настроений и ощущений; ссылаются на его изречение: «Жизнь и поэзия – одно». Нет никакого сомнения, что жизнь Жуковского, как и всякого другого поэта, – но только в большей степени, – отражалась в его поэтической деятельности. Это, как мы знаем, было, в частности, обстоятельством несчастной любви, при которой родство играло роль трагического разрушителя счастья. Многие стихотворения Жуковского обязаны этому чувству, являясь его поэтическими переживаниями. Мы знаем, кроме того, что помимо несчастной любви все воспитание Жуковского, все его связи при врожденной мягкости характера способствовали тому, что он из всего богатства знакомых ему литератур: английской, французской и немецкой – выбирает только наиболее отвечающие своим настроениям меланхолические темы и, чтобы заострить их, даже меняет в своих переводах оригиналы. В заимствованиях Жуковского из «океана романтизма» нет ни могучих аккордов, призывающих к борьбе за право человека на счастье, ни сатирического отношения к status quo, ни глубокой мысли, анализирующей прошедшее и настоящее и грозно вопрошающей будущее… Вся эта поэзия как будто напоминает ту нежную «Эолову арфу», о которой писал Жуковский: она издает под набежавшим порывом вдохновения, как арфа при дуновении ветра, лишь нежные меланхолические звуки.

На эту односторонность поэзии Жуковского и даже на вред, приносимый ею обществу, более нуждавшемуся в разрешении существенных «земных» задач, нежели в неопределенных стремлениях к небесному, указывали давно уже современные поэту критики, принадлежавшие к писателям «боевого» сорта. Так, Рылеев в письме к Пушкину, отдавая должное Жуковскому за его литературные заслуги, говорит:

«К несчастию, влияние его на дух нашей словесности было слишком пагубно: мистицизм, которым проникнута большая часть его стихотворений, мечтательность, неопределенность и какая-то туманность, которые в нем иногда даже прелестны, растлили многих и много зла наделали!..»

Действительно, в век Аракчеева, Магницкого, Голицына и tutti quanti[9] поэзия смирения, отрешенности от жизни, где так страдали, должна была казаться представителям более активной литературы вредным занятием.

Об односторонности и недостаточности заимствований Жуковского из «океана романтизма» Полевой выражался так:

«Не должно полагать, чтобы Жуковский глубоко проникал тогда в сущность германской и английской поэзии. Он сам признается, что „Гамлета“ почитает чудовищным, уродливым произведением… Также не мог он постигнуть глубины Гете и даже вдохновителя и любимца своего Шиллера».

«…Ни Жуковский, и никто из товарищей и последователей его не подозревали, что они пустились в океан беспредельный… Оптический обман представлял им берега вблизи. Срывая ветки в безмерном саду Гете и Шиллера, они думали, что переносят в русскую поэзию целый сад этот…»

Но было бы все-таки несправедливо смотреть на всю поэзию Жуковского как на субъективную. Она имела несомненно и историческое происхождение и значение как протест против устаревшего псевдоклассицизма, который в России опирался на слишком незначительные таланты и произведения и достаточно надоел. Новая струя, проявившаяся как в содержании, так и в форме творений Жуковского, вполне отвечала назревшим общественным ожиданиям литературы более живой и интересной. Расширяя формальные понятия о поэзии, отводя для нее более значительное место, новая струя эта внесла в содержание русского стихотворства до тех пор малоизвестный мир ощущений внутренних, лиризм душевных движений. Искреннее чувство, высказывавшееся в меланхолических строфах поэта, звучавшая в них человечность, – все это не могло не привлекать к такой поэзии людей в то время, когда царили «железные» нравы и суровые порядки. Все это в стихах поэта, выражаясь с подкупающей искренностью, являлось в прекрасной художественной форме… Вместе с разнообразием рисовавшихся поэтом картин, к которому русские читатели в прошлом не привыкли, эта задушевность производила на современников чарующее впечатление. Отголоски этого восторга мы видим даже у Белинского, вообще не особенно снисходительного к Жуковскому.

Влияние новой поэзии, которой Жуковский являлся пророком и первым провозвестником, было во многих отношениях благотворно. Не забудем, что Жуковский хотел сделать поэзию высшим руководящим принципом в жизни. «Поэзия есть добродетель», – говорил он; «поэзия есть Бог в святых мечтах земли», – несколько туманно в другом месте («Комоэнс») указывает поэт. Он проповедовал, – правда, в общих и часто неопределенных выражениях – любовь к истине и добру и внушал мягкое отношение к людям. Такие черты музы Жуковского должны быть поставлены в крупный «актив» поэту.

Вместе с тем характер поэтической деятельности Жуковского, создавший ему славу, настолько оригинален, что другой такой пример едва ли еще найдется в русской литературе. Жуковский был почти исключительно переводчиком, переделывателем и приспособителем – применительно к характеру своих воззрений на жизнь и поэзию – иностранных произведений. У него сравнительно мало оригинальных вещей, и они не принадлежат к числу лучших. Многие из них имеют совсем особенный характер: это, во-первых, стихи, писанные к особам царской фамилии и на случаи разных придворных событий, и, во-вторых, дружеские послания, на которые тогда была большая мода, и «альбомные» стихи. Но был бы несправедлив тот, кто на основании вышеуказанного обстоятельства вздумал бы уменьшать поэтические заслуги Жуковского. В этом, отношении уместно привести известный афоризм о пауке, который «из себя» тянет гадкую паутину, и пчеле, собирающей с цветов, «вне себя», душистый и сладкий мед. Эти переводы и подражания Жуковского, по своему замечательному мастерству, по поэтической красоте их, до сих пор еще не увядшей, но положительно приводившей в восторг современников и сразу поставившей автора в разряд первых знаменитостей своего времени, – справедливо могут считаться оригиналами. Перевести стихотворение – да еще так, как переводил Жуковский, придавая особые поэтические оттенки переводимому, – это почти самостоятельный творческий труд.

Не будем приводить многих доказательств прелестей переводов Жуковского, это всем известно, и мы раньше уже указывали на некоторые из них. Здесь упомянем хотя бы о чудных стихах «Жалобы Цереры» и о знаменитом «Торжестве победителей» Шиллера, приводивших в такой восторг Белинского. Какой красотой веет от этих строк, изображающих плач пленниц-троянок:

И с победной песнью дикойИх сливался тяжкий стон —По тебе, святой, великий,Невозвратный Илион!

А эти, ставшие теперь такими общеупотребительными в разговоре и литературе, строки:

Нет великого Патрокла,Жив презрительный Терсит!

Или:

Спящий в гробе – мирно спи,Жизнью пользуйся, живущий!

Всем давно знакомы эти пьесы Жуковского: «Ивиковы журавли», «Лесной царь», «Рыцарь Тогенбург», «Поликратов перстень», «Кубок», «Замок Смальгольм» и другие. Есть и в его произведениях, писанных на случаи из придворной жизни, прекрасные вещи; мы уже говорили о стихах на рождение царя-Освободителя – укажем еще на чудесную элегию «На кончину королевы Виртембергской».

Но зато напрасно мы стали бы искать в поэзии Жуковского общественного содержания. Поэт был далек от действительной жизни, и она очень редко отражалась в его произведениях. Кругом шумела жизнь, гремел гром и сверкали молнии, слышались крики и стоны, – но Жуковский не внимал этим звукам: он, как воркующий во время бури под уютной кровлей голубь, погрузился в мир преданий минувшего, в область фантазии и сладких звуков. Он был аристократом поэзии и не считал ее обязанной ведаться[10] с прозой жизни. Любя спокойное созерцание «вечной красоты», что проистекало из свойств его ума и характера, он не давал в руки поэзии меча, чтобы сражаться против зол и страданий, угнетающих жизнь. Поэт Жуковского похож на поэта Пушкина. Он не «колокол вечевой во дни торжеств и бед народных», а больше жрец, служащий «нетленной красоте». Вот почему мы не должны удивляться тому, что ни Байрон, этот «сатанинский» отрицатель, ни Гейне с его насмешками над романтизмом, с его язвительными сарказмами против тех, кому Жуковский пел дифирамбы, не привлекали нашего меланхолического поэта. Да и конечно, в его придворном звании было бы совершенно неуместно служение «музе мести и печали». Затем мы уже ранее видели в письмах, относящихся к 1848 году, как Жуковский отзывался о тех событиях, животрепещущее значение которых могло бы дать содержание многим песням более отзывчивого к «злобам дня» и могучего поэта.

При таком не только индифферентном, но даже враждебном отношении к общественному движению и борьбе, к тому, что волновало, радовало и заставляло страдать миллионы людей, трудно, конечно, было и ожидать энергических песнопений от поэта, у себя, дома, Жуковский находил все благополучным, и состояние «домашних» событий не отражалось в его поэзии. Он, например, полагал, что «Россия, оторвавшись (после 1848 года) от насильственного на нее влияния Европы… вступит в особенный, ее историей, следственно, самим Промыслом ей проложенный путь»; она составит «самобытный, великий мир, полный силы неисчерпаемой, сплоченный верою и самодержавием в одну несокрушимую, ныне вполне устроенную громаду…»

Жуковскому не пришлось дожить до Крымской войны, после которой само правительство сознало неустройства «громады»; тогда бы он, может быть, отказался от вышеупомянутого мнения.

Ввиду перечисленных свойств поэзии Жуковского мы, конечно, тщетно стали бы искать в произведениях или даже в письмах его указаний на безобразную язву, разъедавшую его святую Русь, – крепостное право. Первое, правда, затруднено было тогдашними цензурными условиями; но мы могли бы рассчитывать на то, чтобы певец «добродетели» хотя бы в письмах уделял больше внимания этому вопросу и более ясно указывал на ужасы крепостничества.

Известную неподвижность творческой мысли Жуковского характеризует то обстоятельство, что он, живя даже за границей, в то время кипевшей идеями и событиями жизни, был глух к этим живым голосам, а сидел над своими «стариками», в данном случае над Гомером, перевод которого он считал, и едва ли основательно, подвигом своей жизни. В то время когда любимый и в начале своей карьеры покровительствуемый им Гоголь был уже родоначальником реальной русской литературы, добродушный и застывший в своем пиетизме и меланхолии Жуковский тянул по-прежнему свои старые песни.

Мы выше говорили о том, что у поэта не было чутья жизни, совершавшейся вокруг, и это иногда доходило до таких странностей, которые производили антихудожественное впечатление. В «Певце во стане русских воинов», одном из исполненных наиболее искреннего воодушевления произведений Жуковского, – герои, русские солдаты 1812 года, являются одетыми в латы, шлемы, с копьями и щитами. В одном из изданий этого стихотворения красовался рисунок, изображавший Жуковского в казачьей куртке, с лирой, стоящим перед бородачами-товарищами, расположившимися у сторожевого огня на земле…

На страницу:
6 из 7