
Полная версия
Александр Островский. Его жизнь и литературная деятельность
Но время оперетки в шестидесятых годах только наступало, и на первых порах борьба с ней не могла быть успешной. Новый источник огорчений для Островского! Они оказались тем глубже, что театральная критика подчинялась господствующему течению. Рецензенты по поводу каждой пьесы укоряли Островского в слабости и бледности таланта, говорили, что драматург исписался, – и с обычной для театральной критики выдержанностью и последовательностью именно прежде раскритикованные произведения ставились в образец позднейшим. Все это не могло не задевать излишне впечатлительного писателя, но отнюдь не лишало его энергии.
Неурядицы в русском сценическом искусстве, в драматической литературе и в театральной критике подтолкнули Островского к замыслу – создать театр-школу, одинаково полезную как для эстетического воспитания публики, так и для приготовления достойных деятелей сцены. Замысел зрел в уме Островского параллельно многочисленным невзгодам и разочарованиям.
14 ноября 1866 года Островский называл одним из лучших дней своей жизни. В этот день открылся московский артистический кружок, в значительной степени обязанный своим возникновением идее и хлопотам Островского.
В чем преимущественно состояла его идея, Островский объяснил обстоятельно в записке, представленной позже уже в официальное учреждение, в комиссию, учрежденную в 1881 году “для пересмотра законоположений по всем частям театрального ведомства”.
ГЛАВА XII. ЗАМЫСЕЛ ОСТРОВСКОГО ПРЕОБРАЗОВАТЬ РУССКОЕ СЦЕНИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО
Замысел Островского преобразовать русское сценическое искусство и его практическая деятельность в этом направлении. – Личные отношения Островского с молодыми писателями, артистами и издателямиМы знаем, сколько огорчений доставили Островскому даже люди, по-видимому, прежде всего обязанные благодарностью великому драматическому дарованию. Артисты лучшей русской сцены или плохо понимали произведения нового драматурга, или не желали их понимать. Причина заключалась в косности театральных талантов, а часто и в их недостаточном художественном и литературном развитии.
Островский резко восставал против легкомысленного отношения сценических деятелей к своему искусству. Записка жестоко критикует клубные, любительские и провинциальные сцены. Автор возмущается взглядом на искусство как на забаву или как на легкое ремесло, чрезвычайно остроумно изображает театральный зуд актеров-любителей, заинтересованных исключительно переодеваньем, фотографическими снимками своих особ в живописных костюмах. И само любительство основано на совершенно ложном мнении, будто актером можно быть, не учась, – достаточно врожденных способностей. Актер – художник, а всякий художник должен основательно изучить технику своего искусства: “Мало знать, помнить и воображать– надобно уметь”. Актер должен жить на сцене жизнью изображаемого лица, не только понять его душу, усвоить его нравственный мир, его ощущения, но уметь “мгновенно, без задержки, чисто рефлективно” выражать все это соответственными жестами и соответственным тоном. Только при таких условиях возможно вызвать у публики живой художественный отклик, а в патетические моменты – единодушный восторг.
Актер прежде всего должен жить на сцене. Эта способность дается продолжительным изучением сценического искусства, и без изучения его не может обойтись ни актер любитель, играющий ради развлечения, ни профессиональный актер, плохо подготовленный или не понимающий ответственности своего дела.
Но в России даже и такие исполнители находят благодарную публику, что стоит в тесной связи с низким уровнем сценического искусства вообще, потому что артисты-художники и художественные критики схожи по самой сущности своих натур; и естественно – где само искусство представлено деятелями крайне заурядными, там и ценители отличаются грубостью и нетребовательностью вкуса. Общий вывод совершенно ясен: “При неумелых исполнителях сцены не имеют ни смысла, ни значения; это не храмы, даже не балаганы для забавы, – потому что в них ничего забавного нет, кроме претензии и смелости людей, берущихся не за свое дело. Это просто большие залы, устроенные для пустой и бессмысленной траты времени как зрителями, так и исполнителями”.
Именно в таком положении, по мнению Островского, находятся русские частные сцены. Они не только не способствуют развитию драматического искусства, – они мешают ему, понижают вкус публики и понижают так последовательно, так решительно, что становится страшно за будущность русской сцены.
Предотвратить это бедствие и желал Островский. Цель артистического кружка определялась вполне ясно и в соответствии с современным положением русской сцены: кружок должен распространить в публике правильные понятия обо всех отраслях изящных искусств, развить ее художественный вкус, доставить художникам возможность сделаться известными публике. Кружок предполагал ставить пьесы, исполнять роли в них следовало членам кружка, артистам-любителям. Сцене кружка предстояло заменить театральную школу. И впоследствии Островский мог удостовериться, что цель эта осуществилась: кружок дал московской сцене многих талантливых артистов, и на его подмостках впервые перед московской публикой появлялись уже готовые блестящие исполнители.
Спустя несколько месяцев после открытия кружок под руководством Островского принял участие в крупном общественном событии. В мае в Москве состоялся славянский съезд и открылась Всероссийская этнографическая выставка. Кружок устроил в честь славянских гостей литературно-музыкальный вечер. Островский говорил приветствие, как первенствующий московский литератор.
Стремление Островского соединить деятельность писателя с общественными интересами является его большой исторической заслугой. Островский очень широко понимал задачи драматурга-художника, в их число входили, по его мнению, вообще все разновидности художественного вкуса, отражающиеся на духовном развитии общества. Отношения сцены и публики непосредственно влияют на судьбу драматической литературы. Эти три силы стоят в теснейшей взаимной связи, – и Островский понимал ее в совершенстве. Писатель, чьи произведения Добролюбов признал идейными в высшей степени, чье имя являлось блестящим украшением русской просветительской литературы, не уклонился и от практического дела ради все той же идеи, распространяемой с помощью искусства и художественного творчества.
Вскоре после основания артистического кружка Островский задумал осуществить еще более значительную практическую мысль, давно ставшую насущной. Личные опыты самого драматурга как нельзя настойчивее внушали ему план нового учреждения. Знаменитый, неутомимо трудолюбивый – Островский никак не мог выбиться из тисков нужды. Театры обогащались благодаря его пьесам, а он сам приходил в отчаяние от всякого исключительного расхода, например перед праздниками.
Во что бы то ни стало следовало обеспечить труд драматического писателя. На Западе это давно было достигнуто, во Франции – с конца XVIII века, благодаря усилиям Бомарше, – и с тех пор французские драматурги нередко наживали целые капиталы на нескольких пьесах, стяжавших любовь публики. Островский решился деятельно заняться давно наболевшим вопросом, нашел горячее сочувствие среди драматургов и у высшей администрации. Сначала возникло в Москве Собрание драматических писателей. Островский был его вдохновителем и руководителем. Но на первых порах больших результатов не получилось: антрепренеры упорно не желали платить авторам за представления пьес, возникло множество процессов, и все благие цели собрания, вероятно, долго не осуществились бы, если б на помощь не пришла судебная власть и правительство.
Суды стали карать антрепренеров за самовольную постановку пьес; антрепренеры начали входить в личные сделки с авторами, но размер платы зависел от случайностей, от ловкости той и другой стороны. Дело окончательно укрепилось, когда Собрание драматических писателей было признано законом и превратилось в официальное учреждение, называемое Обществом русских драматических писателей и оперных композиторов.
Островского единогласно избрали председателем Общества, и он неизменно оставался председателем с 21 октября 1874 года до самой смерти. Не забывая обширных забот о судьбах русской драмы и сцены, Островский и только что созданное Общество желал сделать орудием нравственного и художественного воспитания русских деятелей драмы и оперы.
Он предполагал учредить при Обществе центральную библиотеку по драматической литературе и опере, снабдить ее классическими произведениями, русскими и иностранными, и издавать при библиотеке пьесы для театров. Островский намеревался пожертвовать Обществу собственную библиотеку. Не упустил он из виду и других просветительных возможностей, организовав при Обществе чтения о сценическом искусстве и устроив образцовую сцену – для классических произведений; руководить этой сценой должны были сами драматурги и знатоки театрального дела. Наконец, Островский предполагал образовать при Обществе капитал для выдачи постоянных и временных премий за лучшие драматические произведения и для конкурсов на соискание премий за сочинения по сценическому искусству, – причем темы предоставлялось предлагать Обществу.
Не всем этим планам и не вполне суждено было исполниться. Но некоторые легли в основу до сих пор существующих учреждений. Например, Московское филармоническое общество и состоящее при нем музыкально-драматическое училище возникли благодаря Обществу любителей музыкального и драматического искусства, создавшему на некоторое время образцовую сцену. Островский с самого основания состоял почетным членом Общества, и оно, открывая сцену, несомненно, воспользовалось его идеей.
Капитал для премий за лучшие драматические произведения образовался по подписке. Она была разрешена в память пятидесятилетней годовщины смерти Грибоедова, и собранные около семи тысяч рублей составили капитал для выдачи “грибоедовской” премии.
Островский силой вещей становился во главе русского сценического искусства и русской драмы. Художественные и практические начинания непременно связывались с его именем, часто возникали при его непосредственном участии. Несомненно, такое исключительное положение он занял прежде всего благодаря своему литературному таланту, – но немалое значение имела и его личность.
Это был искренне добрый и в высшей степени деликатный человек. Едва ли не самой отрицательной чертой его характера являлась именно преувеличенная, пристрастная доброта. Он не просто любил дорогих ему людей, – он непременно идеализировал их, увлекался каким-то настойчиво длящимся увлечением. Симпатичный для него человек непременно был во всем безупречен, понравившийся ему актер обнаруживал всеобъемлющий талант. Так сообщает очевидец, и это свидетельство подтверждается всеми известными нам данными.
Вывести Островского из терпения даже самыми докучливыми и бессмысленными просьбами было очень трудно. Особенно много терпел он от молодых драматургических талантов. Они не давали ему покоя со своими пьесами, просили его советов, поправок, сотрудничества. И Островский умел щадить даже самолюбие бездарностей, тратил время и находчивость на беседы с ними, а нередко действительно вступал в литературную компанию с начинающим драматургом и отдавал свой труд и свое имя. Легко представить, с какой охотой и любовью он поощрял настоящие таланты. Поучительны, например, отношения с переводчицей А. Мысовской.
Переводчица вздумала переделать Снегурочку Островского в оперное либретто. Переделка вышла очень удачной, – но возникло сомнение, можно ли будет воспользоваться ее результатами без разрешения Островского. А. Мысовская написала драматургу, и между ними возникла переписка, дающая несколько любопытных черт для характеристики нашего писателя.
Островский, управлявший в то время московским театром, заваленный работой, бесконечными и разнообразными хлопотами, с надорванным здоровьем, обращает пристальное внимание на талантливую поэтессу. В его уме возникает целый план. Она прежде всего должна заняться драматической обработкой иностранных сказок. Эти переработки вырастут на сцене в увлекательные феерические зрелища, окончательно затмят оперетку и балет. Это будет прекрасным развлечением и для детей. Потом переводчице можно поручить Мольера: она переведет его стихотворные пьесы, а сам Островский – прозаические, – и все это можно роскошно издать. В заключение он желает лично видеть свою корреспондентку: “Мы с вами дописались до того, что пора уж и по душе поговорить”.
Письма Александра Николаевича неизменно полны задушевности, он беспрестанно впадает в искренний, откровенный тон, принимается дружески беседовать о всецело захвативших его заботах, пространно сообщает свои мечты и планы, делится с лично ему незнакомой корреспонденткой опасениями, сомнениями и многочисленными неотвязными тревогами о судьбе дорогого дела. И наконец, он готов сознаться, что, может быть, при личном свидании произвел на поэтессу-переводчицу неприятное или смутное впечатление: она захватила его в самый разгар непосильных, по его мнению, обязанностей, в глубоко трагическом положении, когда человек страстно стремится к заветной цели и чувствует невозможность достигнуть ее.
Так мог говорить только по природе своей добрый и душевный человек, каким всю жизнь оставался Островский.
Эта мягкость натуры нередко приносила ему самый ощутительный вред, гораздо более значительный, чем бесплодные поучительные беседы с бездарными драматургами, пристрастное покровительство излюбленным актерам.
Мы видели, как беспощадно относились к нему люди, заправлявшие русской казенной сценой. Не меньше терпел Островский и от издателей. Он обнаружил совершенную беспомощность в практических вопросах. Он прежде всего с трудом доходит до мысли, что следует издать отдельно свои пьесы. Он видит их успех, знает спрос публики, но затрудняется, как приняться за дело. Сначала у него является намерение быть самому издателем своих пьес, но вскоре он оставляет эту идею из страха запутаться в мелких и крупных расчетах по изданию. Ему даже становилось горько от сознания своей непрактичности.
“Верите ли, – писал он своему приятелю, – как мне иногда бывает прискорбно, что я так дурно веду свои денежные дела. Имея четверых детей, это непростительно. Некрасов несколько раз мне в глаза смеялся и называл меня бессребреником. Он говорил, что никто из литераторов не продает своих изданий так дешево, как я”.
И Островский боялся, как бы Некрасов не разгласил его слабость и не стал поощрять издателей еще больше прижимать его.
На этот раз опасения были напрасны. Некрасов без ведома Островского заботился о его интересах: издатель являлся подставным лицом, издание предпринимал сам Некрасов, негласно владевший книжным магазином.
Но такая удача выпадала на долю Островского только в исключительных случаях. Чаще он рисковал подвергнуться проделке вроде той, какая постигла его с издателем “Русского слова”, графом Кушелевым-Безбородко.
Собственно, сам издатель был ни при чем, – вся вина падала на его распорядителей и приказчиков. По словесному договору они имели право выпустить первое издание сочинений Островского в 1858 году числом три тысячи экземпляров. На самом деле было напечатано пять тысяч. Как же поступил Островский?
Ответ он дал сам в следующем признании: “Я мог тогда же остановить печатание лишних экземпляров, но не сделал этого из деликатности во избежание скандала. Граф предлагал мне запечатать своей печатью лишние книги, я и этого не сделал тоже из деликатности, желая показать ему полное доверие. Что же вышло? Если бы я тогда уничтожил экземпляры, я бы через два года (а теперь прошло почти четыре) имел право продать второе издание и был бы с деньгами, а теперь ни денег, ни возможности даже получить какие-либо сведения о своем добре. Если даже первое издание (т. е. 3000 экз.) еще не продано, то чем же я виноват? При небрежности продажу можно растянуть на десять лет. Мои дела теперь плохи. Не сыщется ли кто желающий издать третий том, я взял бы теперь дешево. На третий том наберется произведений и без Минина (Минин разойдется отдельным изданием). Тому, кто купил бы у меня третий том за две тысячи, я уступил бы издание Минина даром”.
И так продолжалось вплоть до учреждения Общества драматических писателей, то есть до конца 1874 года. И все это время пьесы Островского не сходили с провинциальных и столичных сцен. До какой степени они были популярны, показывает цифра представлений за девятнадцать лет, с 1853-го по 1872 год: всего 766 раз прошли пьесы Островского только на казенных сценах. Дирекция императорских театров получила за это время со спектаклей Островского около двух миллионов дохода.
Последний сезон за означенный период оказался особенно благоприятным для произведений нашего драматурга: были поставлены в первый раз в Москве и в Петербурге две пьесы, Лес и Не все коту масленица. Кроме того, сам автор заведовал постановкой Дмитрия Самозванца на петербургской сцене.
Много труда стоило ему выхлопотать эту постановку, но и после того, как хлопоты привели к желанному результату, обычные, для тяжелого писательского пути Островского, тернии не оставляли писателя.
На постановку, по обыкновению, поскупились до последней степени: старые костюмы, ветхие декорации; по словам очевидца, “все пахло презрением, неумолимым презрением к русскому театру и к русским талантам”. Исполнение соответствовало декорациям, и только яркая талантливость пьесы спасла ее от провала.
Но этот именно спектакль имел для Островского особое значение, – хотя бы на время он забыл недочеты представления и свои личные огорчения.
ГЛАВА XIII. ЮБИЛЕЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ОСТРОВСКОГО
Ее новое направлениеНаивно устраивая денежные дела, Островский столь же простодушно относился к своему писательскому дару и известности.
Он, разумеется, не мог не сознавать своего влияния на публику, не мог не понимать своего исключительного положения в современной драматической литературе. На помощь ему, кроме того, пришла в высшей степени внушительная критика – в лице Добролюбова. Произведения его охотно печатались журналами славянофильского и западнического направлений, и западники даже укоряли славянофилов, что они не сумели вполне оценить глубокий общественный смысл творчества Островского.
Для русской критики, никогда не страдавшей однородностью вкусов и единодушием идей, это явление почти исключительное. Оно не могло не бросаться в глаза самому Островскому и у другого писателя, несомненно, вызвало бы соответствующее настроение, то есть самоуверенное и даже более или менее преувеличенное представление о своем таланте и значении.
С Островским этого не случилось.
Скромность лежала в его природе, слишком добродушной для того, чтобы он страдал честолюбием и тщеславием. По словам близко знавшего его наблюдателя, заслуживающего безусловного доверия, он иногда обнаруживал простодушные и даже отчасти забавные притязания. Островский вдруг впадал в некоторое хвастовство и самохвальство.
Вызывалось оно не чванством, не надменным самообожанием, а невинным задором. Если кого-либо хвалили в его присутствии, он желал напомнить и о своих собственных заслугах. Он будто опасался несправедливости со стороны людей, способных, не желая того, унизить его талант.
Это настроение отнюдь не свидетельствовало об авторском себялюбии: Островский никому не завидовал, ничьего дарования не умалял. Напротив, готов был вечно покровительствовать и поддерживать. Эта его добродетель была известна и писателям, и артистам и всеми оценена по достоинству.
У Островского не существовало литературных врагов. Он единственный из первостепенных русских писателей-художников не испытал ожесточенных партийных нападок, каким подвергались его даровитейшие современники Тургенев, Достоевский, Писемский, а до них – Пушкин и Гоголь. И Тургенев, заведомый западник и гениальный художник, приветствовал талант Островского с не менее искренним доброжелательством, чем западническая критика.
Естественно, литература и сцена воспользовались первым же юбилеем драматурга, чтобы выразить ему свои сердечные чувства, – ему как автору и как человеку.
Шумные и многолюдные юбилейные празднества в семидесятые годы еще не успели войти в нравы русской литературы, и юбилей Островского был отпразднован скромно, можно сказать – по-семейному, но скромность не помешала задушевности приветствий.
В Петербурге после представления Дмитрия Самозванца артисты за кулисами поднесли Островскому адрес и серебряный венок. Около месяца спустя и литераторы устроили юбилейный обед. Но сам юбиляр в это время был в Москве, где также праздновалось двадцатипятилетие его деятельности. В Артистическом кружке состоялся литературный вечер, между прочим Садовский читал конец первого акта комедии Свои люди – сочтемся! автору устроили восторженные овации, за ужином произносились речи, тот же Садовский говорил о народном театре и об Островском как первом его представителе. Наконец, и Общество любителей российской словесности устроило 9 апреля заседание и почтило драматурга речами о его литературных заслугах. Сам он прочитал сцену из пьесы Комик XVII века.
Это одно из менее удачных произведений Островского, но оно любопытно как юбилейное – не для праздника самого автора, а для двухсотлетней годовщины русского театра. В 1672 году Алексей Михайлович по случаю рождения сына Петра приказал пастору Московской лютеранской церкви магистру Ягану Готфриду Грегори “учинить комедию, а на комедии действовать из Библии книгу Эсфирь и для того действа устроить хоромину вновь”.
Все эти сведения собрал профессор Тихонравов для актовой университетской речи 12 января 1873 года. Они стали известны Островскому, и он на основании их написал свою пьесу, целью которой было изобразить отношение старой Москвы к театральным зрелищам.
Цели драматург достиг: его пьеса в точности передает ужас москвичей XVII века перед неслыханной бусурманской затеей. Но сами сцены – только вспомогательная беллетристическая иллюстрация к ученому исследованию. Вполне жизненных характеров на истинной исторической почве автору создать не удалось, – его творчество становится сильным и ярким только при изображении давно знакомых Островскому бытовых черт московского темного царства: измывательства родителей над детьми, взяточничества подьячих, варварских религиозных воззрений на искупление грехов формальным исполнением обрядов, например, тысячью поклонов. Все эти монологи и сцены – живая страница русской жизни, очевидно, – потому что автор еще мог ощущать их в середине XIX века во всей неприкосновенности и полноте.
Одновременно с Комиком XVII века Островский написал одно из поэтичнейших произведений русской художественной поэзии, основанных на русских народных сказках, – Снегурочку. Она вдохновила двух композиторов: Чайковского и Римского-Корсакова, – и вполне естественно. Драматург обнаружил изумительную способность писать необыкновенно звучными и в то же время характерными стихами. Сцена Купалы с царем Берендеем – одно из первостепенных украшений русской лирической поэзии. И лирическая красота не только не повредила, но оттенила яркость психологических образов. Поэт сумел в высшей степени тонко и осязательно в самих речах передать характеры царя-старца, проникнутого религиозной любовью к жизни и ее радостям, и молодой девицы, наивно, но глубоко тоскующей по утраченному счастью. И вся сцена овеяна едва уловимым юмором – истинно национальным духом русской народной поэзии.
Уже в самих стихах, в их изящном песенном строе заключена музыка, так же как и в песне гусляров – превосходном подражании “Слову о полку Игореве”.
Сказка создана для музыки, и как исключительно драматическое представление она сравнительно бледна, потому что слишком тонка и воздушна для простой сценической декламации, недостаточно материальна для актерской игры. По Снегурочке можно судить, с каким успехом Островский мог бы выполнить свой предсмертный план – вытеснить балет сказками и драмами-феериями.
Снегурочка осталась единственным образцом этого рода творчества в литературной деятельности Островского. Он снова сосредоточился исключительно на воспроизведении современной русской действительности, переменив только предметы наблюдения.
Собственно, перемена произошла давно, точнее – ее никогда не было в решительной резкой форме. Островский начал свое писательство исследованием вновь открытой страны – Замоскворечья. Этому открытию драматург обязан своей первой славой. Но небывало блестящее начало – такой комедией, как Свои люди – сочтемся! – не значило, будто автор сосредоточился исключительно на героях и делах темного царства. Два года спустя в печати появилась Бедная невеста, и именно героини этой комедии вызвали особенный восторг у московской критики. И они не принадлежали Замоскворечью – по своей психологии и по своему быту. Марья Леонтьевна – дочь бедного чиновника, скромная, смиренная, своего рода Татьяна из среднего сословия, даже более вдумчивая и разумная, чем пушкинская воспитанница иноземных чувствительных романов. Только сцена ее теснее и темнее, герои – мельче и тусклее, – но тем симпатичнее выделяется на общем мещанском фоне ее чистый, сердечный образ. Другая героиня – Дуня – еще любопытнее. Она всего несколько минут проводит на сцене, но успевает поразить главного героя пьесы и зрителей своей непосредственностью и великой нравственной силой, доходящей до самоотвержения во имя прошлой любви. Именно эта личность особенно восхитила славянофильскую критику, на этот раз совершенно правую в своих восторгах.