bannerbanner
Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность
Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельностьполная версия

Полная версия

Тарас Шевченко. Его жизнь и литературная деятельность

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Покинув Петербург, поэт снова стал лицом к лицу с крепостным правом; мысль о положении народа, на служение которому он отдал все свои лучшие силы, мучила его неотступно, тем более что его родные братья и сестры продолжали нести на себе тяжелое иго неволи. Виноват ли Шевченко, что он встречал более человечное отношение к крепостным среди “мочеморд”, чем даже среди юных помещиков, рекомендуемых его вниманию княжной Репниной? “От грустного вашего письма, – пишет княжна, – у меня навернулись слезы. О, уведомьте меня, когда вы будете совершенно спокойны насчет братьев ваших!” Когда он будет совершенно спокоен насчет своих братьев! Да разве это не совершенно ясно! Очевидно, когда они будут свободны. Никакие компромиссы тут невозможны. Неужели Репнина, зная Шевченко, не понимала этого?… Более успешной оказалась ее деятельность по распространению произведений поэта. Она брала на комиссию не только такие произведения, как “Кобзарь” и “Живописная Украина” (рисунки Шевченко), но также и более слабые, как “Тризна”, и распродавала их между знакомыми, во время дворянских съездов и так далее. Наконец, она вступила было в переписку с Шевченко, когда он находился в опале, и принялась хлопотать о смягчении его участи, но об этом мы расскажем в своем месте.

Затем Шевченко начинает переезжать с места на место, гостит у разных помещиков, наведывается, по-видимому, в Петербург, и в 1845 году мы снова видим его в Киеве, откуда он совершает поездки в разные места Киевской, Полтавской и Черниговской губерний. Здесь он вместе с Кулишем становится во главе молодежи, задавшейся целью проповедовать среди украинских помещиков идею об освобождении народа от крепостничества, а в самом народе распространять просвещение. В. Шевченко, нареченный брат Тараса, рассказывает в своих “Воспоминаниях”, что осуществление второй задачи, по словам поэта, предполагало следующий путь. “Каждый из участников сообразно со своими достатками назначает сумму, какую он может внести в общественную кассу. Кассой заправляет выборная администрация; касса пополняется как взносами, так и процентами, а как возрастет достаточно, тогда и будут выдавать из нее бедным людям, которые, окончив курс гимназический, не в состоянии поступить в университет. Тот, кто брал это вспомоществование, обязывался по окончании университетского курса служить шесть лет сельским учителем. Сельским учителям предполагалось у казны и у дворян помещиков выхлопотать плату; а если эта плата окажется недостаточной, то прибавлять из кассы”. Со стороны правительства не предвиделось никаких затруднений, так как оно не запрещало заводить школы среди казаков и государственных крестьян; что же касается помещиков, то необходимо было, конечно, склонить их к этому.

Дело это задумано было года за три, за четыре до катастрофы 1847 года, но мы не знаем, имело ли оно какие-либо практические последствия или погибло в самом зародыше. Шевченко же как бы ожил; это было то, о чем он мечтал; отнюдь не все, но для начала вполне достаточно. Посетив родное селение Кириловку, он рассказывает братьям о своих планах и надеждах, декламирует стихи и, по-видимому, чувствует себя вполне “на родине”. Молодые батюшки из окрестных сел, узнав о приезде такого дорогого гостя, также собрались провести с ним время и наперерыв старались развлечь его разговорами “в современном духе”. Но Шевченко почти не обращал на них внимания и весь вечер беседовал больше со “стареньким” батюшкой, которого он знал, когда еще учился у дьяка, нещадно дравшего его розгами. Ему надоели уже модные разговоры. Приветливый и разговорчивый с простыми людьми, он поворачивается спиною к тем, от кого слышит пустые и неискренние речи. Те недоумевают и произносят свой суд: “Якiй вин дурный”. Но простая баба Лымириха, подвернувшаяся тут кстати, объясняет им, в чем дело: “Вероятно, батюшки, – говорит она им, – с вами ему не о чем было говорить, потому что с нами, простыми людьми, он всегда бывает неистощимо говорлив и забавен”.

Пребывание на родине едва не завершилось неприятной историей. Родные проводили Тараса до ближайшей корчмы за селом и здесь выпили на прощание. Собралась довольно порядочная кучка народа; из-за какого-то пустяка началась, как это часто бывает, перебранка с шинкарем-евреем, и тот нанес одному из крестьян грубое оскорбление. Шевченко не вытерпел и закричал: “А нуте, хлопци, дайте поганому жидови хлосту!” Еврея моментально схватили и высекли. Но дело этим не кончилось: пошли доносы, что Шевченко проповедует колиивщину[16] и для начала, набрав сто человек поселян, хотел вырезать всех жидов в Кириловке. Полиция взялась за расследование и довела бы до сведения высшего начальства о “бунте”, если бы Тарасовы братья, приняв на себя всю вину, не откупились. Не следует, однако, думать, что Шевченко страдал юдофобством. Он, как и вообще вся масса малороссов, не питал симпатий к евреям, но в серьезных и решительных случаях умел сохранять беспристрастие. Так, однажды он бросился спасать имущество из горевшей лачуги еврея, в то время как собравшийся народ смотрел с полным равнодушием на пожар, и горячо упрекал крестьян, говоря, что человек в беде и нужде, какой бы он ни был нации и какую бы ни исповедовал религию, становится нам самым близким братом.

Ко времени этих перекочевок относится замечательное по силе и содержанию произведение Шевченко “До мертвых и живых и ненарожденных землякив моих в Украини и не в Украини сущых мое дружее посланiе”. Он далек здесь от всяких узких националистических стремлений и громит тех людей, которые, отрешившись от жизни своего народа, безжалостно эксплуатируют его. “Гирше ляха, – говорит он, – свои диты iи (Украину. – Авт.) роспынают”. А между тем сколько “гвалту” и “крыку” подымают они. Вслед за другими они твердят, что язык малорусский – “и гармония, и сыла, музыка, та й годи! А история? Поэма вольного народу!..” “У нас воля выростала, – говорят они, – Днипром умывалась, у головы горы клала, степом укрывалась!..” “Кровю вона умывалась, – отвечает им Шевченко, – а спала на купах, на козацькых вольных трупах, окраденных трупах!..” Перечитайте снова историю своего народа, советует им поэт, от слова до слова прочитайте внимательно и тогда спросите себя: кто же такие вы, “чiи сыны? Яких батькив?…” Опомнитесь, грозит он им, станьте людьми, уймитесь, не оскверняйте образа Божьего, не обманывайте детей ваших, будто бы они для того только и родились, чтобы “панувать”, потому что скоро настанет “суд” и они горько поплатятся. В заключение он снова обращается со словом примирения:

Обнимите ж, браты мои,Найменьшого брата, —Нехай маты усмихнеться,Заплакана маты;Благословите дитей своихТвердыми рукамиИ обмытых поцилуйтеВольными устами…

Путешествия и перекочевки Шевченко приняли с течением времени несколько иной характер. Он не только знакомился с людьми, но и стал изучать старину, срисовывал древние здания, церковную утварь, раскапывал могилы и т. п. Главным местопребыванием его оставался Киев, и отсюда он совершал более или менее продолжительные поездки в Нежин, Чернигов и другие места. Особенно радушно встретили его нежинцы; в его квартире постоянно был кто-либо из посетителей, а студенты нежинского лицея просто не давали ему покоя. Тут произошел маленький, но любопытный эпизод. Шевченко отправился в собрание и вошел, не снимая своей бархатной шапочки, которую носил после перенесенной недавно горячки. Какой-то чин, строгий блюститель порядка, не хотел было пускать его, но ему объяснили, что Тарас Григорьевич, в каком бы он ни был костюме, делает честь собранию своим посещением, и тот ретировался. В Киеве Шевченко вел самую простую жизнь; ему не по душе были всякие светские приличия и церемонии, и он избегал насколько мог “большого света”. Поселившись вместе со своим товарищем, Сажиным, в квартире Чужбинского, они по целым дням пропадали, срисовывая разные достопримечательности древнего города, а вечером все трое сходились и обменивались виденным и слышанным. “Ничего не бывало приятнее, – говорит Чужбинский, – наших вечеров, когда, возвратясь усталые домой, мы растворяли окна, усаживались за чай и передавали свои дневные приключения”. В этой простой обстановке, вдали от режущих глаза общественных диссонансов чуткое сердце поэта находит успокоение и он является перед нами во всей прелести своего искреннего и чистого существа. Вместо чинного салона они отправлялись к Днепру, садились над обрывом и, любуясь великолепной панорамой, пели песни или думали каждый свою думу. Любил также Шевченко просиживать подолгу у норки какого-нибудь жучка и изучать его незатейливые нравы и привычки. Он защищал котят и щенят от уличных мальчишек, а птичек, привязанных на сворке, покупал у детей и выпускал на свободу. Однажды он натолкнулся на такую сцену: “гицель” (живодер, обязанность которого лежала в то время в Киеве на полицейском) схватил большую собаку за ребро и, не добивши ее, потащил по улице. Шевченко не выдержал и стал упрекать живодера; тот грубо ответил и тут же начал еще больше тиранить собаку, которая душераздирающе визжала. Шевченко бросился к нему и выхватил из рук дубину… Дело могло кончиться неприятностями, но полтинник все уладил. Особенным расположением поэта пользовались дети, он любил водить с ними компанию; собрав вокруг себя кружок ребят и приласкав робких, он начинал обыкновенно рассказывать сказки, пел детские песни, которых знал много, делал пищалки и вскоре приобретал любовь маленькой толпы. Раз, рисуя возле Золотых Ворот, он нашел заблудившуюся маленькую девочку и после тщетных попыток отыскать мать понес было ее к себе домой, мечтая уже о том, как будет воспитывать, но по дороге встретилась мать и взяла ребенка.

Шевченко совершенно не умел, как говорится, обращаться с деньгами; они у него никогда не залеживались; он всегда готов был поделиться с каждым встречным и поперечным. Нищий, пропойца, проигравшийся юнкер – все они свободно могли обращаться к нему, и он делился своим достатком; по-видимому, его нимало не смущала мысль о завтрашнем дне. Поэтому, когда он жил в компании, то денежными делами его заведовал обыкновенно кто-либо из товарищей.

В Киеве Шевченко чувствовал себя связанным в обществе “чопорных денди и барынь”; зато в простом семейном кругу он бывал необычайно разговорчив, любил рассказывать смешные происшествия, не анекдоты, а непременно что-либо из действительной жизни, в чем он подмечал комическую сторону. Костомаров, вспоминая о Шевченко, говорит также, что хотя “недостаток образования часто проглядывал в нем, но дополнялся всегда свежим и богатым природным умом, так что беседа с Шевченко никогда не могла навести скуку и была необыкновенно приятна: он умел кстати шутить, острить, потешать собеседников веселыми рассказами и никогда почти в обществе знакомых не проявлял того меланхолического свойства, которым проникнуты многие стихотворения”. Удивительно, как он смог сохранить эту способность к простосердечному, неподдельному смеху без малейшего оттенка язвительности после стольких годов истязаний и суровых жизненных испытаний! Он был богато наделен юмором, этим даром избранных натур, который смягчает горечь существования и спасает человека от черствости в обыденной жизни и от излишней суровости, доходящей до изуверства, в серьезных вопросах и тяжелых положениях. А такое именно положение скоро снова настало для Шевченко.

И как странно, гром грянул над головой нашего поэта именно в то время, когда перед ним раскрывались самые заманчивые перспективы. Он был утвержден учителем рисования при Киевском университете и таким образом приобрел хотя сколько-нибудь обеспеченное положение. Но не в том дело. Одна “щирая украинка”, восторженная поклонница Шевченко, предложила поэту, через посредство г-на Кулиша, все свое состояние, чтобы доставить ему возможность провести года три в Италии. “Он обрадовался этому, – говорит г-н Кулиш, – с детской простотой и согласился не знать, откуда возьмутся на то денежные средства”.

В конце 1846 и начале 1847 года Шевченко объезжал знакомых помещиков и собирал свои рукописи, оставленные им в разных домах, предполагая, вероятно, в скором времени отправиться за границу. Случайно он попал, между прочим, на свадьбу той самой украинки, которая предложила к его услугам свое состояние. “Свадьба была превращена им, – замечает г-н Кулиш, – в национальную оперу”. Не обращая внимания на обычную процедуру свадебных пиршеств, он пел свои излюбленные песни, отрывал женщин от танцев, отводил их в дальний уголок и учил песне “Ой зiиды, зiиды ты, зиронько, та вечирняя”. “Хотя поэт, – читаем мы в одном воспоминании об этом вечере, – явно нарушал своим поведением условные светские приличия, тем не менее, он очень нравился молодым женщинам своею оригинальностью, и они без сожаления оставляли кавалеров и следовали за ним”.

Наконец ранней весной, собрав рукописи, Шевченко двинулся в обратный путь, в Киев. Тогда уже ходили, вероятно, слухи об аресте Костомарова и других и об угрожавшей Шевченко опасности. Напрасно Лизогуб просил его не брать с собой бумаги и оставить их у него, напрасно один из его поклонников, мелкопоместный дворянин Р-ов, надеялся увезти поэта за границу под видом слуги и с этою целью разыскивал его у разных помещиков. Шевченко отправился прямо в Киев с рукописями своих стихотворений в чемодане. Здесь необходимо сказать, хотя бы в самых общих чертах, о деле, имевшем такие печальные последствия для автора “Кобзаря”.

Мы уже упоминали о киевском кружке молодежи, мечтавшем о просвещении народа и освобождении крестьян от крепостной зависимости. С переездом Костомарова в Киев интерес к этим вопросам еще более оживился, но на первый план уже выступила идея “славянской взаимности”. “Наши дружеские беседы, – говорит Костомаров, – обращались более всего к идее славянской взаимности… Чем тусклее она представлялась в головах, чем менее было обдуманных образцов для этой взаимности, тем более было в ней таинственности, привлекательности, тем с большею смелостью создавались предположения и планы, тем более казалось возможным все то, что при большей обдуманности представляло тысячу препятствий к осуществлению. Взаимность славянских народов в нашем воображении не ограничивалась сферой науки и поэзии… В конце концов явилась мысль образовать общество, которого задача была бы распространение идей славянской взаимности, как путем воспитания, так и путями литературными”.

Наиболее деятельное участие в беседах об этом принимали, кроме самого Костомарова, Гулак, Белозерский, Маркевич, Навроцкий и другие.

Случайно стена к стене с Гулаком жил один студент Киевского университета. Он подслушал разговоры, происходившие в соседней квартире, познакомился с Гулаком и притворился, что разделяет его убеждения. Гулак настолько доверился ему, что стал приглашать его на собрания и рассказал о существовании Кирилло-Мефодиевского братства. Не разобрав хорошенько, в чем дело, так как все же ему приходилось больше прислушиваться из-за стены, студент перепутал разговоры о славянской взаимности с воспоминаниями о казацкой эпохе и деятельность мирного общества, не допускавшего даже “тени возмущения против предержащих властей”, представил как целый политический заговор, истинный характер которого был, впрочем, скоро выяснен следствием. Таким образом возникло дело о Кирилло-Мефодиевском обществе. При обысках, произведенных у вышеупомянутых лиц, были найдены, между прочим, непечатавшиеся стихотворения Шевченко. Они-то и навлекли на поэта беду. Из Петербурга пришло в Киев предписание разыскать Шевченко и, арестовав его, немедленно препроводить в Петербург.

ГЛАВА III. В ССЫЛКЕ: ПОДНАДЗОРНЫЙ СОЛДАТ (1847–1857)

Арест. – Приговор. – Орская крепость. – Начальство.– Ссыльные поляки. – Тоска. – Аральская экспедиция. – Сравнительная свобода. – Шевченко в роли раскольничьего попа. – Оренбург. – Хлопоты о производстве Шевченко в унтер-офицеры. – “Рыбье хладнокровие”.-Донос. – Новопетровское укрепление. – Пустыня. – “Образцовый фрунтовик”. – Перемена. – Офицерское общество. – “Душа общества”. – Комендантша. – Хлопоты. – Освобождение

Шевченко арестовали при переправе через Днепр. Дело происходило в начале апреля 1847 года. “Только что я вошел на паром, чтобы переправиться, – писал он одному приятелю, – как со мной случилось такое, что и не следовало бы рассказывать на ночь. Меня арестовали и, посадивши с кем следует на возок, отправили в самый Петербург!” На этом же пароме находился, между прочим, один гусарский офицер, большой поклонник “Кобзаря”. Сообразивши, в чем дело, и догадываясь, что в чемодане поэта, вероятно, есть произведения, которые могут повести к неприятным последствиям, он хотел было столкнуть “вещественное доказательство” в воду; но Шевченко не позволил. Тогда он попробовал подкупить полицейского агента, предлагая деньги за уничтожение некоторых стихотворений, но и это не удалось. Таким образом, Шевченко был представлен по начальству с поличным, что значительно отягчило его вину.

Из Киева Шевченко немедленно увезли в Петербург. Всю дорогу он был чрезвычайно весел, шутил, пел песни. Бодрое настроение не покинуло его и во время производства следствия. Какой-то жандармский офицер перед допросом сказал ему: “Бог милостив, Тарас Григорьевич, вы оправдаетесь, и вот тогда-то запоет ваша муза!” “Не якiй чорт нас усих занис, колы не ся бисова муза”,– отвечал поэт.

“После допроса, – говорит Костомаров, – идя рядом со мной в свой номер, Тарас Григорьевич произнес: “Не журися, Миколо, доведется ще нам у купи житы”. Он как истинный поэт простым инстинктом, чутьем понимал, что уныние – смертный грех; ему не нужно было для этого никаких логических выкладок. Да и какие логические выкладки, усвоенные теории, если они не вытекают из родников собственной мысли и не согреты жаром собственного сердца, могут устоять в подобных случаях?

Шевченко познал и суровую, и ласковую действительность. Теперь ему предстояло встретить, быть может, еще более суровую, и он ожидал ее с веселым лицом. “30-го мая, – говорит далее Костомаров, – выглянувши в окно, я увидел, как вывели Шевченко и посадили в экипаж: его отправляли в военное ведомство. Увидавши меня, он улыбнулся, снял картуз и приветливо кланялся. Приговор над собою он выслушал с невозмутимым спокойствием”. В другом месте историк говорит: “Он улыбался, прощаясь с друзьями. Я заплакал, глядя на него, а он не переставал улыбаться, снял шляпу, садясь в телегу; а лицо было такое спокойное и твердое”.

“Через полгода, – говорит уже сам поэт (очевидно он ошибается во времени), – вывели меня на свет Божий, посадили снова “на чортопхайку” и отвезли в далекий Оренбург, и там, не водивши даже к приему, надели на меня солдатскую амуницию, и я стал солдат…”

В чем же состояло преступление Шевченко? Обвинение в принадлежности к Кирилло-Мефодиевскому обществу было снято, так как никто из арестованных по этому делу не показал ничего против Шевченко, и никаких других улик не имелось. Зато в особенную вину ему вменялись некоторые стихотворения. Спрошенный по поводу их поэт признал себя автором приписываемых ему стихов и объяснил, что написал их под неотразимым впечатлением всего пережитого и виденного. Шевченко понес более тяжелую кару, чем его товарищи по несчастию. Он как “одаренный крепким телосложением” приговорен был к отдаче в солдаты и наказание свое должен был отбывать в далеком Оренбургском крае, причем ему запрещалось писать и рисовать.

Оренбург, Орская крепость, Раимское укрепление, Аральское море, Новопетровское укрепление – вот этапные пункты десятилетних странствований Шевченко. В Оренбурге у него нашлись земляки и поклонники его таланта; они первым делом стали хлопотать о смягчении горькой участи поэта, и им было обещано “сделать все, что только можно”. Затем один из них навестил Шевченко в казарме. Он застал его лежащим ничком в одном белье на нарах и углубленным в чтение Библии, полученной еще в Петропавловской крепости, когда поэт, умирая от скуки, просил дать что-нибудь почитать. Шевченко встретил весьма сдержанно и недоверчиво посетителя, но скоро его подозрительность рассеялась, и он тесно сошелся со своими земляками. Однако пребывание его в Оренбурге было очень кратковременным. Зачисленный рядовым в 4-й оренбургский линейный батальон, он немедленно должен был отправиться в Орск, к месту своей службы. Относительно положения Шевченко в этой крепости существуют противоположные указания. Г-н Чалый говорит: “По мере понижения степеней военной иерархии приемы делались грубее, и когда очередь дошла до ротного, тот пригрозил поэту даже розгами, если он дурно поведет себя. Чтобы оградить себя от опасности, Шевченко прибегнул к простой и, как оказалось, весьма действительной мере: купил порядочное количество водки и немного закуски, пригласил ротного командира и некоторых офицеров на охоту и упоил их. С тех пор дело пошло как по маслу, и когда угощение начало забываться, он повторил его”. Г-н же Стороженко утверждает, что положение Шевченко в этом захолустье благодаря хлопотам друзей оказалось более сносным, чем можно было ожидать. “Правда, – говорит упомянутый автор, – юридически он был простой поднадзорный солдат, которого не только офицер, но любой фельдфебель мог отдуть по щекам, но на самом деле он находился в исключительном положении; офицеры обращались с ним как с товарищем, и если Шевченко, тем не менее, страдал нравственно, то это происходило главным образом вследствие тоски по родине, мучительного сознания бесправности своего положения и тяготевшего над ним запрещения писать и рисовать”. Так или иначе, но Шевченко действительно вел в Орской крепости сравнительно сносное существование. Несмотря на запрещение, он смог заняться здесь рисованием, как только получил от Лизогуба необходимые принадлежности. Снисходительное отношение начальства в положении Шевченко было обстоятельством весьма важным для него, но еще большее значение имело то, что он встретил здесь ссыльных поляков и сошелся с ними. Они получили свободу раньше Шевченко, и сохранившаяся переписка показывает, как тесно они подружились с поэтом и как ценили его. В них Шевченко нашел не только товарищей по ссылке, но, что еще важнее, людей, разделявших, по крайней мере, основные его убеждения. Это был неожиданный в своем роде дар случая поэту, тем более что многочисленные некогда друзья не скоро вспомнили о нем. “Прежде, – пишет он Лизогубу, – бывало на собаку брось, так попадешь в друга, а как пришлось плохо, так Бог знает, где они делись! Не поумирали ли уж?… Нет, здравствуют; да только отказались от злополучного друга своего… А если бы они знали, что одно ласковое слово для меня теперь больше всякой радости!.. Так что-то недогадливы они…”

Безденежье, испытанное Шевченко на первых порах, пока некоторые из его друзей не вступили с ним в переписку, сопровождалось рядом болезней и недомоганий: ревматизмом, цингой, воспалением глаз и так далее. А службу надо было отбывать неукоснительно. Отсутствие книг, рисовальных принадлежностей, даже бумаги представляло для него весьма чувствительное лишение. Внутреннее состояние поэта во время пребывания в Орской крепости лучше всего рисуют его собственные письма. Приводим из них некоторые выдержки.

“Вы непременно рассмеялись бы, – пишет он Репниной, – если бы увидели теперь меня: вообразите себе самого неуклюжего гарнизонного солдата, растрепанного, небритого, с чудовищными усами – и это буду я! Смешно, а слезы катятся. Что делать?… Горько, невыносимо горько. И при всем этом горе мне строжайше запрещено рисовать что бы то ни было и писать (кроме писем). А здесь так много нового; киргизы так живописны, оригинальны и наивны, сами просятся под карандаш, и я одуреваю, когда смотрю на них. Местоположение здесь грустное, однообразное: тощие речки Урал и Орь, обнаженные серые горы и бесконечная киргизская степь. Иногда эта степь оживляется бухарскими караванами (на верблюдах), как волны моря зыблющимися вдали и своей жизнью удваивающими тоску. Я иногда выхожу за крепость к караван-сараю или меновому двору, где обыкновенно бухарцы разбивают свои разноцветные шатры. Какой странный наряд! Какие прекрасные головы! И какая постоянная важность без малейшей гордости!.. Смотреть и не рисовать – это такая мука, которую поймет только истинный художник”. “Вчера, – пишет он в другом письме к Репниной, – я не мог кончить письма, потому что солдаты товарищи кончили учение; начались рассказы, кого били, кого обещались бить; шум, крик, балалайка выгнали меня из казарм. Я пошел в квартиру к офицеру… и только что расположился кончать письмо… Вообразите мою муку – хуже казарм, а это люди (да простит им Бог!) с большой претензией на образованность и знание приличий, потому что некоторые из них присланы из западной России. Боже мой! Неужели и мне суждено быть таким? Страшно!.. Вчера я просидел до утра и не мог собраться с мыслями, чтобы кончить письмо. Какое-то безотчетное состояние овладело мною. Приидите все труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы…”

В первом письме к Лизогубу Шевченко, иронизируя над своею судьбой, писал: “…надо нагибаться, куда клонит доля. Еще, слава Богу, мне как-то удалось укрепить свое сердце так, что “муштруюся” себя и ничего…” Но уже в следующем письме читаем: “И врагу моему лютому не пожелаю так казниться, как я теперь казнюсь… Я страшно мучаюсь, потому что мне запрещено писать и рисовать! А ночи, ночи! Господи, какие страшные и долгие, да еще в казармах!..” “Нельзя, конечно, и без того, чтобы иногда не дать воли и слезам: кто не тоскует и не плачет, тот никогда и не радуется. Бог с ним, с таким человеком. Будем плакать и радоваться!”

На страницу:
4 из 8