
Полная версия
Томас Карлейль. Его жизнь и литературная деятельность
Таким образом, Карлейль женился на 31-м году и прожил со своей женой целых сорок лет. Это была жизнь, полная неустанного труда и мучительного, требовавшего напряжения всех душевных сил творчества. Мы знаем, что новобрачные не располагали никаким имуществом. Все зависело от заработков Карлейля, а они в продолжение долгого времени были скудны. Девушке, воспитанной в холе и сравнительной роскоши, пришлось испытать теперь, что такое нужда. Она мужественно выдержала это испытание. Мало того, несмотря на недостаток средств, она создала для Карлейля обстановку, в которой он мог спокойно трудиться. Она взяла на себя все заботы по домашнему хозяйству и, случалось, сама исполняла черную работу прислуги. Сколько томительных годов сурового одиночества в пустынных болотах Шотландии, где на много верст вокруг не было жилья, пришлось провести этой благородной женщине! Я говорю – одиночества; она была, конечно, с Карлейлем; но можно сказать, что она была одна. Карлейль всецело уходил в свою работу: он не выносил присутствия постороннего человека в своем рабочем кабинете; даже свои прогулки верхом он предпочитал совершать один, дабы никто не прерывал его размышлений. Она надеялась разделить с ним умственный труд, но это оказалось несбыточной мечтой. Она посвятила себя заботам о житейских мелочах, без которых разве один только Диоген мог жить в своей бочке; а он, ради кого все это делалось, как бы не замечал, принимая как должное, ее труд. Ведь его мать (а он ее любил больше всего на свете), его сестры – все они работают всякие черные домашние работы, и никто в этом не находит ничего удивительного. Все это в порядке вещей, и Карлейль был глух к страданиям женщины, воспитанной для другой жизни, страданиям, впрочем, тщательно скрываемым. И вот после сорока лет жизни с ним, сорока лет, как говорит Фроуд, блестящего труда, в течение которых его поведение было чисто как снег, когда Европа и Америка признали наконец его заслуги и с удивлением читали его, в это время она на основании личного печального опыта дает такое наставление своей юной подруге: «Дорогая моя, что бы ни было, не выходите никогда замуж за гениального человека…» – и откровенно признается, что Карлейль превзошел все ее самые необузданные мечтания, но что она все-таки несчастна… Да, нелегка бывает жизнь с такими гениями, как Карлейль. Не следует, однако, думать, что Карлейль был на самом деле человеком жестоким, что ему совершенно недоставало приветливости и сердечной мягкости. Припомните слова девушки, к которой он почувствовал первую симпатию. В сердце Карлейля таилась истинная доброта; но нужно было уметь вызвать ее, высвободить из пут сурового и неприступного пуританизма; нужно было смягчить это непомерно серьезное отношение к жизни, и тогда… тогда бедная Джейн Уэлш увидела бы своего Томаса таким, каким видела его в обществе леди Ашбертон. Но самой Джейн, к несчастью, недоставало живой, подвижной, веселой нежности и доброты; она была способна на всякое самопожертвование, но она также слишком серьезно относилась к людям и вещам.
«Во всей ее переписке, – говорит Гарнетт, – едва ли можно найти малейшее указание на стремление высвободить любящую душу Карлейля из-под ее черствой оболочки; напротив, она постоянно стремится сузить его симпатии, обострить его сарказмы, усилить отрицания, дать пищу его презрительному отношению ко всему, что лежало вне сферы его собственных симпатий». Может быть, черствая оболочка распалась бы, как шелуха, если бы у Карлейля были дети, но их не было, и глубоко любящее сердце Томаса оставалось всю жизнь точно в темнице сурового пуританизма. Только однажды в жизни он почувствовал себя как бы свободным, и это освобождение принесла вышеупомянутая леди Ашбертон. Понятно, с каким восторгом он встретил ее и как высоко ценил ее дружбу. Свою Джейн он ставил выше всех женщин (кроме матери), но леди Ашбертон составляла тут исключение. Конечно, дружба их имела совершенно невинный характер, но Джейн страдала, и только смерть леди положила конец «недоразумениям», которые, несмотря на самые горячие уверения Карлейля, могли привести к печальным последствиям.
Я упомянул об этом эпизоде, нарушив хронологический порядок событий, чтоб не прерывать дальнейшего изложения фактами из семейной жизни Карлейля. Мы знаем общий характер этой жизни; она оставалась неизменной все время, и потому мы не станем к ней возвращаться больше. Главный интерес для нас будут представлять теперь сами произведения Карлейля и его усилия сохранить свою независимость. В этом отношении жена его была верным и неизменным спутником и товарищем. Выйдя замуж, она решила, что он никогда не будет писать ради денег, а только по внутреннему влечению, и что на средства, которые он будет таким образом зарабатывать, она должна устроить их семейное гнездо. И она блистательно выполнила свою задачу.
Глава V. В пустыне
«Эдинбургское обозрение». – Биографические очерки: Вольтер, Бёрнс. – «Признаки времени». – Выдержки из дневника. – «История немецкой литературы». – Материальные затруднения. – «Sartor Resartus». – Лондон. – Дж. Ст. Милль. – «Характеристики». – Смерть отца. – Снова подвижничество в пустыне. – «Дидро». – «Калиостро». – Эмерсон. – Новые неудачи. – В Лондон!
У Карлейля было всего две тысячи рублей, когда он поселился с женою в Эдинбурге. Нужно было подумать о средствах к существованию. Он делает разные предложения лондонским издателям, переговаривает также с эдинбургскими, задумывает наконец написать оригинальную повесть. Но из всего этого ничего не выходит. На английском книжном рынке в ту пору не было почти никакого спроса на немецких писателей, а Карлейль именно их и предлагал. Под влиянием неудач он снова начинает думать о Крэгенпуттоке, ферме и жизни в глуши. Джейн страшит уединенная жизнь в пустыне, среди печальных болот. Он колеблется. К счастью, ему подвернулось под руку рекомендательное письмо к Джеффрею, знаменитому эдинбургскому адвокату и редактору «Эдинбургского обозрения». Он отправляется к нему, знакомится. Джеффрей – один из либеральнейших вигов своего времени, последователь бентамовской теории нравственности и так далее. Понятно, что между ним и Карлейлем было слишком мало общего. Однако умный адвокат принял любезно «до смерти серьезного» пуританина и предложил ему сотрудничать в журнале. Вскоре он убедился, что имеет дело во всяком случае с необыкновенным человеком, а знакомство с Джейн, которая к тому же приходилась ему какой-то отдаленной родственницей, положило начало прочным дружеским отношениям между ними. Впрочем, Джеффрей в качестве редактора позволял себе довольно свободное обращение с рукописями Карлейля и не только исправлял слог, но и производил настоящие вивисекции. Карлейль не мог примириться с этим, и либеральный редактор должен был уступить. «Пишите для меня, – говорит он в одном из своих писем, – и свои мистицизмы, если иначе невозможно; я буду печатать их, позволяя себе делать лишь немногие незначительные поправки». Это столкновение относится, однако, к тому времени, когда Карлейль уже покинул Эдинбург. Прежде чем удалиться в пустыню, он пытался занять одну из кафедр философии во вновь открывшемся Лондонском университете, а затем кафедру нравственной философии в университете св. Андрея, но, несмотря на рекомендации Джеффрея, Ирвинга, Буллера и даже самого Гёте, был отвергнут: не «своего поля ягода», он вовсе не подходил под шаблоны, установленные для профессорского звания.
В Крэгенпуттоке началась сосредоточенная уединенная работа. Брат Александр занялся фермой, Джейн вела домашнее хозяйство, а Томас отдался своим мыслям. Он продолжал еще писать для «Эдинбургского обозрения» свои замечательные биографические очерки, из которых особенными достоинствами отличаются характеристики Бёрнса и Вольтера. Если в жизни первого было много общего с жизнью самого Карлейля, то второй, по-видимому, представлял полную его противоположность. Гений в образе «архипересмешника» – да, казалось, едва ли возможно найти что-либо менее привлекательное для глубоко религиозного ума Карлейля. И, однако, он сумел оценить Вольтера. «Внешняя обстановка жизни Вольтера, – говорит Гарнетт, – его личные отношения к тем или другим людям могут представлять еще предмет дальнейших более или менее успешных исследований; Вольтер как писатель может еще найти себе более обстоятельную оценку; но Вольтер как человек едва ли будет когда-либо лучше обрисован…» Он смотрит на Вольтера как на представителя своего времени, который должен был предать пламени накопившиеся веками «неправды», чтобы из пепла могла возникнуть новая, здоровая растительность. Для него Вольтер вовсе не апостол, облеченный божественной миссией возвестить положительную истину, воодушевленный возвышенным благородным негодованием; нет, он был просто живым орудием разрушения, совершавшим свое дело с насмешливой улыбкой и подготовившим страшное пожарище…
Статья о Бёрнсе, чуть было не погибшая от жестокого вмешательства Джеффрея, вызвала самые горячие похвалы со стороны Гёте, который перевел из нее многие страницы самолично. В это же время Карлейль написал и свою первую статью более общего характера под заглавием «Признаки времени». Здесь он впервые открыто выступает поборником духовного начала против господствовавшего механистического мировоззрения и нападает на «суеверия» своего века: на веру в фразу, в формулу, во внешние учреждения и установления, которым не соответствует уже никакое внутреннее содержание, и так далее. Это была действительно дерзкая вылазка против так называемой «философии прогресса», проповедуемой неукоснительно со страниц «Эдинбургского обозрения». Статья вызвала, между прочим, несколько сочувственных писем со стороны сенсимонистов, выражавших надежду увидеть ее автора в своих рядах. Джеффрей поместил и эту статью, но такая «дерзость» не могла сойти безнаказанно для Карлейля. Случилось, что как раз в это время Джеффрей оставлял редакторство; Карлейль мог бы занять его место, если бы он не заявлял с таким упрямством и так открыто своих сектаторских взглядов, которые были и непонятны, и неприятны для либеральной партии. В кружке либералов, руководивших «Эдинбургским обозрением», признавали его необычайный талант, но требовали, первым делом, безусловного исповедания своего культа, а Карлейль имел собственную веру и намерен был во что бы то ни стало следовать ей. Редакторство только издали улыбнулось ему; положение же его как сотрудника лишь ухудшилось, так как новый редактор не соглашался печатать статей, идущих вразрез с направлением журнала. Приходилось останавливаться на более безобидных темах. Затем он сотрудничал в «Иностранном обозрении» и готовился выступить в журнале Фрэзера. Приведем несколько выдержек из дневника Карлейля, относящихся к этому времени: они проливают свет на его внутреннюю жизнь и указывают направление, в котором работала его мысль.
«Политика не есть жизнь (которую составляет простое добро и размышление о нем), а лишь дом, внутри которого протекает жизнь. И печальна эта обязанность, лежащая на каждом из нас, подмазывать и вечно ремонтировать свое жилье, но она становится печальнейшей из всех, когда превращается в единственную обязанность».
«Учреждения, законы всякого рода могут превратиться с течением времени в опустелые здания: одни только стены торчат, а жизни внутри уже нет, – разве только летучие мыши, совы да всякие нечистые животные населяют их. В таком случае их следует снести, раз они мешают дальнейшему движению…»
«Вся философия (!) политикоэкономов представляет собой одну только арифметическую выкладку над пустыми словами… Если бы политэкономы сказали нам, как богатство распределяется и как оно должно распределяться, это было бы другое дело; но они даже не пытаются… Политическая философия!.. Политическая философия должна быть научным откровением, раскрывающим перед нами таинственный механизм, благодаря которому между людьми поддерживается общность и единение; она должна сказать нам, что следует разуметь под словом „отечество“, при каких условиях люди бывают счастливы, нравственны, религиозны и при каких – нет. Вместо же всего этого она рассказывает, как „фланелевая куртка“ обменивается на „свиной окорок“, и особенно распространяется „о землях, подвергающихся культуре позже других“…»
Таким образом, в самый разгар господства «классической» политической экономии Карлейль вполне ясно сознавал необходимость этического начала, к чему ученые политикоэкономы, и то далеко еще не единодушно, пришли лишь в наше время.
«Чудо? Что такое чудо? Может ли быть один предмет более чудесным, чем другой? Я сам ходячее чудо…»
«Люблю ли я на самом деле поэзию? Иногда мне думается: почти нет. Напыщенная болтовня опьяненных людей, в которых одна только чувственность, хотя бы и неподдельная, кажется мне невыразимо утомительной. Я нахожу величайшее наслаждение в чтении таких поэтов-мыслителей, как, например, Гёте: они в музыкальных образах поучают…»
«Дилетантизм – вот величайший грех нашего времени; виги и умеренные тори – все великие дилетанты. Я начинаю все менее и менее терпимо относиться к ним. Никакое общество невозможно там, где человек посматривает на труд, расправляя свои бакенбарды, и притрагивается к нему кончиком пальца в перчатке. Большего можно ожидать от атеиста-утилитариста, от суеверного ультратори, чем от подобного высохшего, тепловатенького ублюдка».
Раздумывая о парламенте и новых реформах, он пишет:
«Весь общественный строй прогнил и годится только на топливо; но где же тот новый строй, который должен заменить его? Я не знаю, и никто не знает».
Под влиянием таких мыслей он написал эскиз под заглавием «Тейфельсдрек», переработанный впоследствии в целую книгу «Sartor Resartus». Статья эта побывала в руках редакторов разных журналов, но повсюду вызвала одно только недоумение и возвратилась обратно к автору. Такая же судьба постигла и его «Историю немецкой литературы», книгу, на которую он возлагал большие надежды; издатели положительно отказывались печатать что бы то ни было относительно немецких писателей, так как подобные издания, за отсутствием спроса, приносили им чистые убытки. Тогда Карлейль задумал собрать свои журнальные статьи (главным образом характеристики и биографические очерки) и издать их отдельной книгой. Но и тут не нашлось охочего издателя, хотя теперь эти сочинения расходятся в десятках тысячах экземпляров. Таким образом, Карлейлю ничего не оставалось, как сидеть по-прежнему в своем пустынном Крэгенпуттоке, работать и ожидать лучших времен. Недомогание жены и в особенности смерть любимой сестры Маргариты были для него новыми ударами. Затем затея с хозяйством, на которое он смотрел как на существенную материальную поддержку, также окончилась неудачно: брат его Александр бросил Крэгенпутток и снял другую ферму. В то же время приходилось еще помогать брату Джону, только что окончившему университет медику, проживавшему без места в Лондоне. Наконец дело дошло до того, что на все расходы осталось лишь двенадцать пенсов, – и никаких определенных надежд впереди…
Джеффрей знал о материальных невзгодах пустынников; ему в особенности жаль было молодую, изящную женщину, и он деликатно предложил Карлейлю ежегодную пенсию в одну тысячу рублей из своих средств. Тот, конечно, отказался: он был слишком горд, чтобы принять подобное предложение от постороннего для него человека. Бедность так бедность, но независимость прежде всего!.. «Если бы я имел, – пишет он брату Джону, – достаточно денег, чтобы поездить по свету и поискать добрых людей и сотоварищей, с которыми приятно было бы поддерживать работу, я чувствовал бы себя счастливее; но я в Крэгенпуттоке, и должен во всяком случае делать свое дело. Кто знает, однако, может быть мое заключение в этих топях, как бы оно ни казалось печально, послужит в действительности лишь к моему благу? Если у меня есть настоящее дарование, то это так; а если нет – то что в том, плаваю ли я на поверхности или погружаюсь вглубь?..» И Карлейль несомненно чувствовал в себе такую силу; но она развивалась своим, оригинальным путем; его мысли и его писания были совершенно чужды установившимся шаблонам, в них не было ничего такого, что обещало бы ему скорую популярность. А между тем он говорил тоном крайне авторитетным и имел, собственно, полное право так говорить; но за ним не признавали пока этого права, и ему как человеку, решившемуся идти своим путем, нужно было еще завоевать его в глазах общества.
Случилось то, что обыкновенно случается с великими оригинальными людьми: при первом появлении на них смотрят с удивлением, затем они вызывают раздражение, далее злобу и так до тех пор, пока эти упорные пионеры не превратят маленькую тропинку, по которой они впервые пошли самостоятельно, в большую проезжую дорогу.
Окруженный печальными болотами, лишенный всякого общения, удрученный нравственными и материальными невзгодами, Карлейль упорно работал над своим оригинальнейшим произведением. Его уже давно занимали основные вопросы человеческого существования. Но ему долго не давалась форма; наконец он нашел ее. Это будет «философия одежды». Обычаи, нравы, учреждения, религиозные верования – что все это, как не одежды разного рода, которыми человечество прикрывает свою природную наготу и которые делают людей способными жить в обществе и мире? Одежды изменяются с течением времени; они изнашиваются, выходят из моды, – появляются новые потребности, возникают новые моды. Одежда служит внешним выражением внутренней, духовной жизни. Эта аналогия открывала широкое поле для глубокомысленнейших рассуждений и остроумной критики существующего. Уже Свифт построил на ней свою «Сказку о бочке». Но Карлейль еще плодотворнее воспользовался ею. В его работе рядом с Гётевской глубиной положительного понимания чувствуется почти свифтовское негодование, переходящее в беспощадную сатиру. Рамки были найдены. Обширные познания и по преимуществу личная внутренняя и внешняя жизнь дали задуманному труду надлежащее содержание. Действительно, в «Sartor Resartus» (мы говорим именно о нем) вырвались бурным и могучим потоком чувства, которые Карлейль долго таил в себе и которых он не в состоянии уже был больше сдерживать. Глубокое недовольство, породившее французские революции, бристольское возмущение, социализм и так далее, наполняло также и сердце Карлейля; разница только та, что он обратился от временного и внешнего к вечному и внутреннему.
В качестве друга и поклонника немецкого философа Диогена Тейфельсдрека Карлейль знакомит читателя с его сочинением. «Одежда, ее происхождение и видоизменения». Весь мир, вся история человечества представляются как ряд призраков, теней, внешних преходящих одеяний; затем – внутренняя история борьбы, стремлений к свету, поражений, побед. Цепь поразительных контрастов, глубокомысленнейшая философия рядом с самой злой сатирой. «Вы сбиты с толку, – говорит Тэн, – с самого начала. У него все – свое: идеи, направление, слог, построение фраз, даже самое употребление слов. Наконец вы убеждаетесь, что перед вами необыкновенное существо, остаток погибшего племени, род мастодонта, потерявшегося в мире, созданном вовсе не для него…»
«Все видимые предметы, – говорит Карлейль, – суть эмблемы; то, что ты видишь, не есть такое само по себе; строго говоря, оно даже вовсе не существует: материя существует только спиритуалистически и лишь для того, чтобы представить какую-либо идею, воплотить ее. С другой стороны, все эмблематические предметы – суть одеяния, сотканные мыслью или рукой. Все, что осязательно существует, все, в чем дух представляется духу, есть, собственно, одежда, платье, которое надевают на время и затем сбрасывают прочь. Таким образом, этот всеобъемлющий вопрос о платье, надлежащим образом рассматриваемый, заключает в себе все, о чем человечество думало и мечтало, что оно делало; весь внешний мир и все, что он содержит, есть только одеяние; и суть всего знания заключается, следовательно, в „философии одеяния“». Время и пространство он также считает «двумя великими призраками».
В «Sartor Resartus» Карлейль мыслит как идеалист, а чувствует как реалист. Вообще это соединение реализма с идеализмом для него весьма характерно. Земля и весь материальный механический мир, по его мнению, не перестанут существовать, если даже все живое (за исключением единого Высшего Существа) исчезнет; все явления внешнего мира для него не иллюзии, а фантомы или, скорее, тени, бросаемые бесконечной реальностью. Дидактическая часть книги посвящена пылкой защите существования этой единой реальности в виде Божественного Разума и доказательству, что все остальное имеет характер феноменов. А во второй части он применяет этот принцип к человеческим учреждениям и верованиям, рассматриваемым как одеяния.
Сам автор находил, что его книга – нечто вроде асафетиды для привыкших к пудингам желудков англичан и должна вызвать новые выделения. Джейн считала «Sartor» гениальным произведением. С таким напутствием Карлейль на занятые у Джеффрея 500 рублей отправился в Лондон искать издателя.
Он полагал, что с Крэгенпуттоком пора прощаться: жить в этих пустых болотах, когда ферма рухнула, а журнальные статьи не обеспечивали существования и могли привести даже к «умственной проституции», он считал бессмыслием. В портфеле у него имелись неопубликованные еще части «Истории немецкой литературы» и «Sartor Resartus». С ними Карлейль намеревался выступить, чтобы завоевать себе положение в Лондоне. Но, увы, «гениальное произведение» далеко не всегда оказывается преуспевающим произведением. Хорошо еще, если на первых порах его встречают только с недоумением. Чаще всего толпа обрушивается на него с насмешками и злобой. Гений идет своим путем, а «общество», «все» идут обыкновенно своим безошибочным путем «умеренности и аккуратности», и только после настойчивого и упорного труда, создав вкус, способный оценить его, гений завоевывает общественные симпатии. Английское общество вовсе не было расположено выслушивать речи какого-то «мистического» проповедника, «бредни» восставшего из гроба пуританина и т. д. Злополучная рукопись («Sartor Resartus») побывала в руках нескольких издателей и, несмотря на содействие Джеффрея и других знакомых, потерпела полное фиаско. Один издатель откровенно говорил, что если Карлейль ему заплатит 1500 рублей, то он согласен издать его произведение; другой решился было напечатать с условием, что он не платит Карлейлю ничего и по распродаже первых 450 экземпляров издание поступает в полную собственность автора, но, узнав об отношении других издателей, отказался и от такой сделки. Таким образом, рукопись после долгих скитаний возвратилась назад. Надежды были разбиты, и обидно разбиты, но Карлейль не унывал. Чем больше он присматривался к лондонской жизни, тем больше росла в нем уверенность, что в свое время «Sartor» будет признан и оценен. А пока нужно было решаться на что-нибудь. Как он ни был поглощен своими мыслями и работой, все-таки не мог не заметить, что уединенная жизнь в Крэгенпуттоке отзывается крайне тяжело на его жене, что для нее такая жизнь – своего рода тюрьма. «Я больше и больше убеждаюсь, – пишет он ей, – что мы должны провести эту зиму здесь (в Лондоне). Скажи, Джейн, разве это не было бы приятно для тебя? Скажи откровенно; да я и так уже знаю, что было бы приятно, но ты, как приличествует доброй жене, подчиняешь свои желания общему делу». Как же, однако, прожить в Лондоне, где взять средства? Положим, они могут устроиться очень дешево; они могут поселиться в тех же двух комнатах, в которых он живет теперь с братом (последний уезжал в Рим в качестве врача при больной), и это, при умелом хозяйстве его Джейн, будет стоить им всего 20—30 рублей в неделю. Но все-таки нужны деньги; нужна работа. Он предложил «Эдинбургскому обозрению» написать статью о Лютере; там отказали, но назвали другую тему.
Решено было прожить зиму в Лондоне. Джейн приехала немедленно. В это время у Карлейля составился уже довольно обширный круг знакомых в литературном мире, главным образом среди молодежи. В числе его знакомых был и Дж. Ст. Милль, о котором ему рассказывали как об «обращенном утилитарианце». «Полный возвышенного и чистого энтузиазма юноша, – писал Карлейль о нем жене, – со временем он станет знаменитостью, но в нем, мне кажется, нет ничего поэтического; у него не особенно богатое воображение…» Между ними завязались довольно близкие отношения, не переходившие, однако, никогда в настоящую дружбу благодаря внешней резкости Карлейля; а впоследствии, когда нападки Карлейля на парламентаризм и либерализм, забывающий о «рабочем, умирающем голодной смертью», приняли крайне острый характер, знакомство их совсем прекратилось. Милль же в «Автобиографии» говорит между прочим следующее о своих отношениях к Карлейлю: «Необычайная сила, с которой он высказывал эти истины, произвела на меня глубокое впечатление, и я в продолжение долгого времени был одним из самых пламенных его поклонников… Однако я не чувствовал себя компетентным судьей Карлейля. Я сознавал, что он поэт и созерцательный мыслитель, а я – нет, и что в качестве того и другого он видел не только ранее меня предметы, которые я лишь по чужому указанию мог определить опытным путем, но, вероятно, и еще многое другое, что для меня было невидимо даже при указании. Я чувствовал, что не могу вполне обнять его и не могу быть уверенным, что вижу далее его, а потому я никогда и не осмеливался судить его вполне». В эту пору их знакомства еще не до конца выяснилась решительная противоположность исходных точек зрения, на которых стояли два величайших ума современной Англии, та противоположность, благодаря которой такие вопросы, как религиозный скептицизм, утилитаризм, теория образования характера внешними обстоятельствами и обязанности человека, значение демократии, политической экономии, социологии, логики и т. д., получали совершенно различное освещение. Итак, около Карлейля собрался целый кружок блестящих молодых людей, с восторгом слушавших удивительного шотландца и ожидавших от него, как он сам говорит, поучений и наставлений.