bannerbanner
Проходимец
Проходимецполная версия

Полная версия

Проходимец

Язык: Русский
Год издания: 2011
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

– Эге ж!

Хозяин помолчал, подумав и покрутив головой, объявил:

– Хиба ж я знаю?

– Мабудь, вы странники? – спросили у нас.

– Эге! – ответил Промтов.

Воцарилось молчание. Три хохла рассматривали нас упорно, подозрительно, любопытно…

Наконец, все уселись за стол и начали с треском уничтожать кроваво-красные кавуны…

– Мабудь, который из вас есть письменный? – обратился к Промтову один из хохлов.

– Оба, – кратко ответил Промтов.

– Так не знаете ли вы, часом, що треба делать чоловiку, як в него хребет ноет и зудит до то́го, что ночью и спати не можно?

– Знаем! – объявил Промтов.

– А що?

Промтов долго жевал хлеб, потом вытирал руки о свои лохмотья, потом задумчиво смотрел в потолок и, наконец, решительно и даже сурово заговорил:

– Нарвать крапивы и велеть бабе на ночь тою крапивой растереть хребет, а потом смазать его конопляным маслом с солью…

– Что ж с того буде? – осведомился хохол.

– А – ничего не будет, – пожал плечами Промтов.

– Ничого?

– Как есть ничего!

– А поможеть воно?

– Поможет…

– Спытаю… Спасибо вам…

– На здоровьечко! – пожелал Промтов совершенно серьёзно.

Долгое молчание, хруст кавунов, шёпот детей…

– А слухайте вы, – заговорил хозяин хаты, – як того… воно не звистно вам… мабудь, краем вуха зловили вы в Петербурги або в Москви… насчёт Сибири… можно переселяться чи не можно? Бо земскiй, – бреше вiн чи справды, – бачил, що зовсiм не можно?

– Не можно! – рубит Промтов.

Хохлы переглянулись друг с другом, и хозяин пробормотал в усы себе:

– Хай им жаба в брюхо влизе!

– Не можно! – вновь объявил Промтов, и вдруг лицо его стало каким-то вдохновенным…

– А потому не можно, что незачем ехать в Сибирь, когда везде земли – сколько хочешь!

– Та воно вирно, що для покойникiв земли везде у волю… для живых бы треба!.. – грустно заявил один хохол.

– В Петербурге решено, – торжественно продолжал Промтов, – всю землю, какая есть у крестьян и у помещиков, отобрать в казну…

Хохлы дико вытаращили на него глаза и молчали. Промтов строго осмотрел их и спросил:

– Отобрать в казну – зачем?

Молчание приняло характер напряжённый, и бедняги хохлы, казалось, вот-вот лопнут от ожидания. Я смотрел на них, едва сдерживая злобу, возбуждённую издевательством Промтова над бедняками. Но разоблачить пред ними его нахальное враньё – значило бы отдать его на избиение им. Я молчал.

– Та говорите ж, добрый чоловiк! – тихо и робко попросил один из хохлов.

– Затем отобрать, чтоб правильно разделить всю землю между крестьянами! Признано там, – Промтов ткнул рукой куда-то вбок, – что истинный хозяин земли есть крестьянин, и вот сделано распоряжение: в Сибирь не пускать, а ожидать раздела…

У одного из хохлов даже кусок кавуна вывалился из руки. Все они смотрели в рот Промтова жадными глазами и молчали, поражённые его дивной вестью. И потом – через несколько секунд – раздалось одновременно четыре восклицания:

– Мати пречиста! – истерически вздохнула «жiнка».

– А… мабудь, вы брешете?

– Та говорите ж, добрый чоловiче!

– Ось к чому цей год таки ярки зори! – убедительно воскликнул тот хохол, у которого болел хребет.

– Это – только слух, – сказал я, – может быть, всё это окажется брехнёй…

Промтов с искренним изумлением взглянул на меня и горячо заговорил:

– Как слух? Как так брехня?

И полилась из уст его мелодия наглейшего вранья – сладкая музыка для всех слушателей, кроме меня. Увеселительно он сочинял! Мужики готовы были вскочить ему в рот. Но мне было дико слушать эту вдохновенную ложь, она могла накликать на головы простодушных людей большое несчастие. Я вышел из хаты и лёг на дворе, думая, как бы разоблачить скверную игру моего спутника? Потом я заснул и был разбужен Промтовым на восходе солнца.

– Вставайте, идём! – говорил он.

Рядом с ним стоял заспанный хозяин хаты, а котомка Промтова топорщилась во все стороны. Мы простились с ним и ушли. Промтов был весел, пел, свистал и иронически поглядывал на меня сбоку. Я обдумывал речь к нему и молчал, шагая рядом с ним.

– Ну-с, что же вы меня не распинаете? – вдруг спросил он.

– А вы сознаёте, что следует? – сухо осведомился я.

– Ну, разумеется… Я понимаю вас и знаю, что вы должны меня шпынять… Даже скажу вам, как вы будете это делать. Хотите? Но – лучше бросьте это. Что дурного в том, что мужики помечтают? Они только будут умнее от этого. А я – выигрываю. Посмотрите, как они туго набили мне котомку!

– Но ведь вы можете подвести их под палку!

– Едва ли… А хотя бы? Какое мне дело до чужой спины? Дай боже свою сберечь в целости. Это, конечно, не морально; но какое мне, опять-таки, дело до того, что морально и что не морально? Согласитесь, что никакого дела нет!

«Что же? – подумал я, – волк прав…»

– Положим, что они через меня потерпят, но ведь и после этого небо будет голубым, а море – солёным.

– Но неужели вам не жалко…

– Меня не жалеют… Аз есмь перекати-поле, и всякий, кому ветер бросает меня под ноги, – пинает меня в сторону…

Он был серьёзен и сосредоточенно зол, глаза его блестели мстительно.

– Я всегда так действую, а порой и хуже… Одному мужичку в Саратовской губернии от боли в животе я рекомендовал пить настоянное на чёрных тараканах деревянное масло, – за то, что он был скуп. Да мало ли я наделал злого и смешного во время моих странствий? Сколько я разных нелепых суеверий и мечтаний ввёл в духовный оборот мужика… И вообще, я не стесняюсь… Зачем бы мне это? Ради каких законов, я спрашиваю? Нет законов иных, разве во мне!

Я, слушая его, думал, что с моей стороны будет очень умно, если я вспомню первый псалом царя Давида и сойду с пути этого грешника. Но мне хотелось знать его историю.

Дня три ещё провёл я с ним и в эти три дня убедился во многом, о чём раньше догадывался. Так, например, мне стало ясно, каким путём в котомку Промтова попали разные ненужные вещи, вроде подсвечника медного, стамески, куска кружев, мониста. Я понял, что рискую рёбрами и даже могу попасть туда, куда обыкновенно попадают коллекционеры, подобные Промтову. Нужно было расстаться с ним… Но – его история!

И вот однажды, в день, когда дул свирепый ветер, сбивая нас с ног, и мы с Промтовым зарылись в стог соломы, дабы укрыться от холода, Промтов рассказал мне историю своей жизни…

II. История его жизни

– Ну-с, будем рассказывать, – на пользу и в поучение вам… Начну с папаши. Папаша у меня был человек строгий и благочестивый, достукался к шестидесяти годам до полной пенсии и переехал на жительство в уездный городишко, где купил себе домик… А мамаша была женщина доброго сердца и горячей крови, – так что, может быть, мой-то папаша мне и не отец. Он меня не уважал: за всякую малость ставил в угол, на колени, а то ремнём хлестал. Мамаша же любила меня, и с ней мне хорошо жилось. За каждую записочку, которую она, бывало, пошлёт со мной другу своего сердца, – а у неё друзья сердца всегда были, – я получаю от неё должное вознаграждение, а за скромность – особо. Когда папаша уехал, я остался в шестом классе гимназии и вскоре из неё был исключён за то, что перепутал учителей физики – нужно было брать уроки у нашего инспектора, а я брал их у инспекторской горничной. Инспектор на меня за это обиделся и прогнал меня к папаше. Явился я к нему и рассказываю, что вот, мол, вследствие недоразумений с инспектором исключён я из храма науки. А инспектор-то, оказалось, уже письмом изложил папаше всю суть дела, только умолчал благоразумно о том, что он застал меня на месте преступления, в комнате горничной, и что сам он явился туда ночью и в халате, а входя, шептал сладким голосом: «Дунечка?» Но это уж его дело. Папаша, встретив меня, стал, конечно, ругаться нехорошими словами, мамаша – тоже. Поругали и решили отправить меня во Псков, где у папаши был брат. Сослали меня во Псков; вижу я: дядюшка свирепый и глупый, но кузины хорошенькие, – стало быть, жить можно. Но оказалось, что и тут я не ко двору пришёлся: через три месяца турнул меня дядюшка, обвинив в развратном поведении и в дурном влиянии на дочерей его. Снова меня разругали и снова сослали – на этот раз в деревню к тётушке, в Рязанскую губернию. Тётушка оказалась славной и весёлой бабой, молодёжи у неё всегда была куча! Но в то время все были заражены дурацкой модой читать запрещённые книжки… Буц! И вот меня заперли в острог, где я и просидел, должно быть, месяца четыре. Мамаша письменно сообщает мне, что я её убил, папаша извещает меня, что я его опорочил, – очень скучные родители были у меня!

– Знаете, если бы человеку было позволено самому себе родителей выбирать, это было бы много удобнее теперешних порядков – верно? Ну-с, выпустили меня из острога, и я поехал в Нижний Новгород, где у меня сестра замужем. А сестра оказалась обременённой семейством и злой по сей причине… Что делать? На выручку мне явилась ярмарка, – поступил я в хор певцов. Голос был у меня хороший, наружность красивая, произвели меня в солисты, я и пою себе… Вы думаете, я пьянствовал при этом? Нет, я и теперь почти не пью водки, разве иногда, – очень редко, и то как согревающее. Я никогда не был пьяницей, – впрочем, напивался, если были хорошие вина, – шампанское, например. Марсалу дадите в обилии, – непременно упьюсь, ибо люблю её, как женщин. Женщин я люблю до бешенства… а может быть, я их ненавижу… потому что, взяв что следует с женщины, я сейчас же ощущаю непреоборимое желание сделать ей какую-нибудь мерзопакость – такую, знаете, чтоб она не боль и унижение чувствовала, а чтоб казалось ей, будто кровь её и мозг костей её напитал я отравой, и чтоб всю жизнь гадость этой отравы она носила в себе и чувствовала её каждую минуту… Н-да! Уж за что я так на них зол – не знаю и не могу объяснить себе этого… Они всегда были благосклонны ко мне, ибо я был красив и смел. Но и лживы они! Впрочем, чёрт с ними. Люблю я, когда они плачут и стонут, – смотришь, слушаешь и думаешь – ага! поделом вору и мука!..

– Ну-с, так вот – пою я и ничего себе, весело живу. Является однажды предо мною некий бритый человек и спрашивает: «Играть на сцене не пробовали?» – «Играл в домашних спектаклях…» – «На водевильные роли по двадцать пять рублей в месяц желаете?» Ну, и поехали мы в город Пермь. Играю я, пою в дивертисментах, – наружность – страстного брюнета, прошлое – политического преступника; дамы от меня в восторге. Дали мне вторых любовников, – играю. Пробуйте, говорят мне, героев. Пробую в «Блуждающих огнях» играть Макса, и – сам чувствую – хорошо вышло! Проиграл сезон, на лето составилось превесёлое турне: играли в Вятке, играли в Уфе, даже в городе Елабуге играли. На зиму опять воротились в Пермь.

– И в эту зиму я почувствовал к людям ненависть и отвращение. Выйдешь, знаете, на сцену, да как сотни дураков и мерзавцев воткнут в тебя свои глаза – по коже пробежит этакая рабья, трусливая дрожь и щиплет тебя, точно ты в муравьиную кучу уселся. Смотрят они на тебя, как на свою игрушку, как на вещь, которую купили для своего пользования. В их воле осудить и одобрить тебя… И вот они следят – достаточно ли ты прилежно ломаешься пред ними? И, если найдут, что прилежно, – орут, как ослы на привязи, а ты слушаешь их и чувствуешь себя довольным их похвалой. На время позабудешь, что ты их собственность… потом вспомнишь и за то, что тебе было приятно их одобрение, чуть не бьёшь себя по морде…

– До судорог противна была мне эта публика, и часто хотелось плюнуть на неё со сцены, выругать её самыми похабными словами. Бывало, чувствуешь, как её глаза впиваются в тело, точно булавки, и как жадно ждёт она, чтобы ты пощекотал её… ждёт с уверенностью той помещицы, которой дворовые девки на ночь пятки чесали… Чувствуешь это её ожидание и думаешь, как бы хорошо иметь в руке такой длинный нож, чтоб им сразу было можно всему первому ряду зрителей носы срезать… Чёрт бы их взял!

– Но я, кажется, в лиризм ударился? Так, значит, играю, ненавижу публику и хочу бежать от неё. В этом мне помогла супруга господина прокурора. Она мне не понравилась, а это ей не понравилось. Привела она в движение своего супруга, и очутился я в городе Саранске – точно пылинку ветром унесло меня с берегов Камы. Эхма! Всё – как сон, в сей подлой жизни.

– Сижу в Саранске, и сидит со мной молодая жена одного пермяка, купеческого звания.

Баба она была решительная и очень любила моё искусство. Вот мы с ней и сидим. Денег у нас нет, знакомств – тоже. Мне скучно, ей тоже. Она мне и стала говорить от скуки, что я её не люблю. Сначала я это терпел, но потом надоело; я и говорю ей: «Да поди ты от меня ко всем чертям!» – «Так-то?» – говорит. Схватила револьвер, трах в меня – прямо в плечо левое засадила пулю; немножко ниже – и был бы я в раю. Ну, я, конечно, упал. А она испугалась, да со страха-то в колодец и прыгнула. До смерти размокла там.

– А меня водворили в больницу. Ну, разумеется, явились дамы: их хлебом не корми, лишь бы им повертеться около какого-нибудь амурного дела. Вертелись они вокруг меня, пока я не встал на ноги, а когда встал, то определили меня секретарём в полицию. Что ж – состоять при полиции всё-таки удобнее, чем под надзором полиции. Вот я и живу месяц, два, три…

– Именно в эти дни, первый раз в моей жизни, испытал я приступ удручающей, коверкающей душу скуки… Это самое мерзостное настроение из всех, человека уродующих…

Всё вокруг перестаёт быть интересным, и хочется чего-то нового. Бросаешься туда, сюда, ищешь, ищешь, что-то находишь – берёшь и скоро видишь, что это совсем не то, что нужно…

Чувствуешь себя внутренно связанным, неспособным жить в мире с самим собой, – и этот мир всего нужнее человеку! Подлое состояние…

– И довело оно меня до того, что я женился. Такой поступок для человека моего характера только и возможен с тоски или похмелья.

– Жена была дочерью священника; жила она с матерью – отец умер – и пользовалась полною свободой. Имела свой собственный домик, даже можно сказать – домище, имела деньги.

Девица она была красивая, неглупая, весёлого характера, но очень любила читать книжки, и это скверно отражалось и на ней и на мне. Постоянно она вылавливала из книжек разные правила жизни: уловит какое-нибудь правило и сейчас с ним ко мне. А я со времён младых ногтей моих морали терпеть не мог… Сначала я посмеивался над женой, а потом стало мне тошно её слушать… Вижу я, что всегда она щеголяет наряженная в разные книжные выдумки – к женщине вычитанное из книжек идёт, как к лакею костюм с барского плеча. Стали мы поругиваться… Познакомился я с одним попом; был там этакий поп – забулдыга, гитарист, певец, – замечательно трепака откалывал и выпить был мастер!.. Для меня он – лучший человек в городе, потому что с ним мне было весело, а жена меня за попа ругает и всё хочет втащить в свою компанию из разных книжников и фарисеев. К ней являлись по вечерам все серьёзные и «лучшие люди города», как она их называла, – для меня они были серьёзны, как удавленники. Я и сам любил читать в то время, но никогда не умел беспокоиться по поводу прочитанного; да и не понимаю, зачем это нужно? А они, – жена и иже с нею, – когда, бывало, прочтут какую-нибудь книжку, так в такое беспокойство приходят, точно каждому из них по сто заноз в кожу попало. По-моему так: книжка? – хорошо! интересная? – ещё лучше! Но всякую книжку человек писал, а выше своей головы он не может прыгнуть. Книжки все пишутся для одной цели: все хотят показать, что хорошее – хорошо, а дурное – дурно. И толк будет один, прочитаешь ли сто их или тысячу. Жена пожирала книжки десятками – так что я прямо начал уже говорить ей, что мне жилось бы много лучше, если б я на попе женился. Поп только и спасал меня от скуки, а без него я бы убежал от жены… Бывало, как только фарисеи к ней – я к попу. Так прожил я года полтора. От скуки стал с попом в церкви служить. То апостол читаю, то, стоя на клиросе, пою: «От юности моея мнози борют мя страсти».

– Много претерпел я за это время и во многом буду оправдан на страшном суде за это терпение. Но вот приехала к попу моему племянница, – приехала потому, что был он вдов, и потому, что его свиньи съели, не совсем съели, а испортили его вид. Он, знаете, упал пьяный на дворе да и заснул, а свиньи пришли во двор и объели ему ухо и ещё что-то. Свиньи всякую дрянь едят. От этого ущерба захворал мой поп и призвал племянницу, чтоб она за ним ухаживала, а я за ней. Ну, мы с нею очень ревностно принялись за дело, и с успехом. А жена моя узнала и, конечно, ругается. Что мне делать? И я стал ругаться. Она и говорит мне:

«Пошёл вон из моего дома!» Я подумал, подумал и мирно ушёл – совсем ушёл из города. Так и разрешил узы моего брака… если она жива, супруга моя, так наверное уже считает меня благополучно умершим. Никогда не чувствовал я ни малого желания увидеть её… Думаю, что и она тоже хорошо меня забыла, да живёт в мире!

– И вот, снова свободный, прибыл я в город Пензу. Толкнулся в полицию – места нет; туда, сюда – места нет! Поступил в псаломщики, пою и читаю. В церкви опять публика, и снова у меня возникает к ней отвращение. Заработок – мизерный, положение – зависимое. Плохо было мне. Но одна купчиха выручила. Была она женщина толстая, богобоязненная, и жилось ей скучно. Вот она меня и облюбовала для духовного назидания. И стал я к ней ходить, а она меня – кормить. Муж у неё в доме умалишённых пребывал, она одна заправляла большим мучным делом… Вот я осторожненько и подъехал к ней: «Трудно, мол, Секлетея Кирилловна?» – «Трудно», – говорит. «Возьмите меня в помощники?» – «Обманешь», – говорит, – и взяла, конечно. Тут я очень хорошо зажил; но город оказался препоганым! Ни театра нет, ни порядочной гостиницы, ни интересных людей… Затосковал я и дядюшке пишу письмо: в течение пятилетнего отсутствия из Петербурга я, мол, очень образумился. Прошу прощения за всё, что сделал, больше никогда и ничего не буду делать, а между прочим, спрашиваю – нельзя ли мне в Питере жить? Дядюшка отвечает – можно, но осторожно. Расстался я с купчихой.

– Знаете что – баба она была глупая, жирная и некрасивая. Были у меня любовницы очень бельфамистые, – изящные и умные бабёнки были… Н-да. Но с ними я всегда расставался скверно: или я бабу прогоню со злобой и презрением, или баба мне пакость устроит. А эта Секлетея внушила мне уважение к себе своей простотой. Я говорю ей: «Прощай!» – «Прощай, говорит, мой сердечный! Дай тебе бог счастья…» – «Неужто, мол, тебе не жалко расстаться?»

– «Как, говорит, не жалко этакого красавца да умницу? Век бы, говорит, не рассталась с тобой, да ведь нужно… я, говорит, тебя понимаю – ты птица вольная; ну, и лети себе с богом!» И горько плачет… «Ну, говорю, прости меня, Секлетея!» – «Что ты, говорит, спасибо я тебе сказать должна, а не прощать тебя». – «Как спасибо, за что спасибо?» – «А как же? – говорит. – Ведь ты какой человек: тебе по миру пустить меня ничего не стоило, вся я в твоих руках была, как ты захотел бы, так и мог меня ограбить, и не помешала бы я тебе, – знал ты это! А ты вот честь честью уходишь! Знаю я, сколько ты нажил у меня за это время – всего около четырёх тысяч. Другой бы, говорит, на твоём месте всю кашку слопал, да и чашку о пол…» Н-да-а… вот что она сказала… Эх, милая баба!..

– Расцеловался я с нею и, уважая её, с лёгким сердцем и с пятью тысячами в кармане – она неверно сосчитала – явился в Питер. Живу барином, бываю в театре, обзавёлся знакомствами, иногда, от скуки, играю на сцене, но больше в карты. Прекрасное занятие карты: сидишь за столом и, в течение ночи, десять раз умрёшь и воскреснешь. Жутко знать, что вот в следующую минуту убьют твой последний рубль и ты – нищий, ступай на улицу – воруй или застрелись. Хорошо также знать, что твой сосед или партнёр чувствует по поводу последнего рубля то же самое, щекотливое и жуткое, что ты сам чувствовал незадолго до него.

Видеть красные и бледные, возбуждённые рожи, трепещущие от страха быть обыгранными и от жадности к деньгам, – смотреть на них и бить их карты одну за другой – ах, как это волнует кровь!.. Бьёшь карту – а точно вырываешь у человека из сердца кусочек горячего мяса с нервами и кровью… Сочно! Этот постоянный риск падения – самое лучшее в жизни, и самая лучшая мысль выражена так:

Есть наслаждение в боюИ бездны мрачной на краю!

– Великое наслаждение есть в этом… и вообще хорошо себя чувствовать можно только тогда, когда чем-нибудь рискуешь. Чем больше риску, тем больше жизни… Случалось ли вам голодать? Мне случалось не есть по двое суток кряду… И вот, когда желудок начнёт есть сам себя, когда чувствуешь, как сохнут, умирая от голода, твои внутренности, – тогда готов за кусок хлеба убить человека, ребёнка… на всё готов, – в этой готовности к преступлению есть своя особая поэзия… это очень ценное ощущение, и, пережив его, – больше уважаешь себя!

– Но однако продолжим нашу пёструю повесть, она и так уже тянется, как похоронная процессия, в которой я занимаю место покойника. Тьфу! вот дурацкое уподобление влезло в голову. И, пожалуй, оно верно… отчего, впрочем, не становится умнее… У господина Бальзака где-то есть очень верное и меткое выражение: «Это глупо, как факт». Глупо? Ну и пускай! Итак, живу я в Петербурге. Это хороший город, но он стал бы вдвое лучше, если бы половину его жителей утопить в том скверном море, которое бултыхается около него. Живу и совершаю разные поступки, как это и надлежит человеку. Понравился одной даме, и она меня приобрела себе на содержание… Вы на содержании у женщин не состояли? Попробуйте, потому что это интересно, – вы в одно и то же время вещь вашей дамы и владыка её. Вас купили, как игрушку, но играете купившим – вы. Этот купивший оказывается в ваших руках и в очень смешном положении, – ибо вы всегда можете играть пред ним роль сапога, который хочет быть шляпой и требует, чтоб его носили на голове. Так вот, живу я и живу год, два, три – всё идёт хорошо, то есть весело. Но тут случилась одна опереточная история. Однажды пришёл ко мне некто, очень хороший человек, но занимавшийся дурным делом – политикой, за что, впрочем, и был своевременно и крепко ущемлён. Пришёл и говорит: «Достань мне паспорт!» – «Какой?» – «А вот, говорит, так: девица, брюнетка, лет двадцати, среднего роста, всё остальное – обыкновенное». – «Зачем?» – «А вот, говорит, есть такая девица, а нужно, чтоб её не было, так я её и хочу по чужому документу замуж выдать». Что же? Это дельце весёлое, а у моей дамы была как раз подходящая к требованию горничная… Я взял её паспорт, да и отдал этому шарлатану. Хорошо-с. Проходит длинное время.

– Вдруг – трах! являются два жандарма и говорят – пожалуйте! Я – пожаловал. Некто, седой и вельми свирепый, спрашивает меня: «Вы, говорит, для девицы такой-то паспорт доставали?» – «Верно, вашество, но только не знаю, для этой ли девицы». – «Как так?» А мне приятель девицу-то, действительно, забыл назвать. Свирепый человек мне не верит. «Как же, говорит, вы её не знаете, а паспорт ей дали?» – «Я не давал ей…» – «А кому?» – «А вот кому…» – «Ага-а, говорит, вот когда он попался! Благодарю за сведения!» И сейчас же отдал приказание забрать моего друга, а меня, пока что, запереть в уютное место. Дня через два дали мне с другом очную ставку. Он, конечно, подтвердил мои слова… Спрашивают меня, куда я желаю уехать из Питера? Я говорю: «Нельзя ли в Царское Село?» – «Нет, говорят, подальше».

– «А в Руссу?» – «Ещё подальше». Сторговались мы на Туле. В Тулу, так в Тулу! «Вы, говорит, можете и дальше уехать, если захотите, но сюда в продолжение трёх лет не являйтесь.

Документы ваши мы пока оставим у себя, на память о вас, а вам – извольте проходное свидетельство до Тулы. Получите и в двадцать четыре часа постарайтесь улепетнуть…» – «Ну, что же? – думаю я. – Надо слушаться начальство, – как его не послушаться?»

– Ну-с, так вот… продал я всё своё имущество квартирной хозяйке по ценам пареной репы и иду к моей даме. Не приказала принимать, собака. Захожу ещё к двум-трём знакомым, – встречают, точно прокажённого. Плюнул я на всех и пошёл в одно богоугодное место, чтоб провести там последние часы моей жизни в Питере. К шести часам утра я вышел оттуда без гроша в кармане, – дочиста проигрался в карты! Так аккуратно меня один товарищ прокурора обчистил, что я даже в умиление пришёл от его таланта, без всякого снисхождения обыграл… да!.. Ну, куда же мне деваться? Пошёл я, неизвестно зачем, на Московский вокзал, пришёл, потолкался там, вижу, идёт поезд в Москву. Вошёл в вагон и сел. Проехал две станции, меня с триумфом выгнали. Хотели составить протокол, спросили, кто я, – я показал им своё свидетельство, они и оставили меня в покое. «Идите, говорят, дальше». Иду. Вёрст десять прошёл – устал и чувствую, что надо поесть. Будка. Линейный сторож. Я к нему: «Дай, дружище, кусок хлеба?!» Посмотрел на меня он и дал мне не только хлеба, но и молока большую чашку. У него я и ночевал, первый раз по-бродяжьи, на вольном воздухе, на сене, в поле, за будкой. Проснулся на другой день, – солнце сияет, воздух – как шампанское, зелень, птицы.

На страницу:
2 из 3